Координаты лишены чего-то, присущего мне. Они – автоматизмы. Кстати, почему я – не Нарцисс? Почему моей ведущей координатой не стал Нарцисс? Я мог выбрать слёзы, даже был в шаге от этого, но не понимал, что Нарцисс – тоже эффективен; и, оценив перспективы, решил, что сил станет только меньше. Временами я бываю слепой, глухой и беспамятный, но я – не собственное внутреннее чувство, обуреваемое то совестью, то Нарциссом… А, правда, почему я не помню слёз, которых боялась мать? Я не заметил, что её контролирую, у меня тогда не оказалось иного выбора, кроме терпения. Это – судьба?! Ручки бы меня не выручили: дышать в тесном пальто было бы всё равно трудно. Я бы расслабился на ручках, даже задремал, но мне было важно дышать. Ходьба подталкивала дыхание: двигаться, изнывать, но двигаться! Сесть на землю – тоже не выход. Я переставал идти и опять впадал в сонливость. Всё равно трудно дышать, лучше идти, куда-нибудь.
Выбор Нарцисса, разрывающего себе грудь плачем, был нелеп. Грудь как раз стиснута. Я бы сделал себя идиотом на всю оставшуюся жизнь. Я не отказался от своих умственных способностей, я не стал надрывать грудь в тесном пальто. Вот, что я тогда сделал! Это потом совесть отключала мои умственные способности. Я в контрах из-за этого с собственной совестью… Я знал, сколько идти, чтобы вернуться домой, но возвращение произошло бы не сразу. Мать тащила бы меня за руку вперёд. Сразу идти домой очень хотелось, но главное было дышать. Я передвигал ноги по жаре с грудью, которую нельзя, как следует, расширить для вдоха, но не было другого разумного выхода, до гостей было дальше, чем до дома, но там определённо наступала передышка… После всех расчётов я не стал плакать, случайно выбрав ведущую координату, а если бы я заметил, что слёзы контролируют мать, был бы я Нарцисс…
Собирая меня в детский садик, мать стягивала шарф, завязывая узел сзади. В первый момент я ощущал лёгкое удушье, но забывал о нём, когда шёл по улице, дышал вполне нормально. Всё-таки мне хотелось иногда растянуть узел. Нужно было, чтобы он был ч мне доступен, но просьба – завязывать узел спереди – встречена отказом. Я не закатываю истерик, иду в садик с завязанным сзади узлом и чувствую себя Гадким Утёнком. Силы у меня есть на истерику, они не подорваны, но я уже избегаю выражать себя. Препирательства с матерью опережающе вызывают у меня тоску. Выбор координаты уже сделан, и этот выбор делает меня каким-то автоматом…
Можно привести и другие примеры затемнения моей способности к различению, но всё равно впечатление, что в моём внимании различения больше, чем отождествления, остаётся. Я по преимуществу тот, кто различает. Моя психическая сингулярность состоит из смеси совести и Нарцисса, а чистую сингулярность, не содержащую никакой смеси и моментов, мы не можем себе представить, но и состоящая из моментов совести и Нарцисса нападает на отчётливость логики. Внимание перескакивает с одного на другое, и логика то и дело выцветает, память тоже регулярно теряет отчётливость. Между сингулярностью и акцентами на ней происходят флуктуации.
Наша компания подростков придерживалась мнения, что толстушки – самый смак в сексе, но молодой сосед вставил в разговор свои «пять копеек» и сказал: «Худые подтягиваются и прилипают. Полные так не могут». В моём представлении секс вообще-то был унижением для женщин, но оказалось, что они сами потакают этому унижению с омерзительным энтузиазмом, что «это дело» им тоже нравится, я тогда не различил. Что ты думаешь, то тебе, типа, и говорят, – я тогда отождествил. Внутреннее чувство сравнивает всё, что ему говорят, с собой, и, по мере возможности, отождествляет. Гадость женского унижения пребывала в моей голове в прозрачном виде, она не причиняла мне вреда, но материализовалась. Я оценил потакание женщин собственному унижению, как омерзительную особенность самой жизни. Спазмы тошноты стали возникать у меня при мысли о любимом занятии человечества. Я был отравлен на десятки лет. У самого давно были сексуальные отношения, но ими я только материализовал унижение женщин, и знакомство с девушками, уколовшими меня своей красотой, рефлекторно тормозил. Представление прилипло. Много лет моим идеалом были смазливенькие.
Картина мира тогда покосилась в моей голове. Я подумал: «Он-то знает!». Интересно, что перед этим сосед казался мне каким-то гадостным. Это был новый человек на нашей улице. Вся их семья переехала из деревни, они купили дом у бабы Нюры, которая вышла замуж… Строго говоря, сосед не заслужил моё презрение, но я, будто, предчувствовал, что он причинит мне вред, и испытывал к нему отвращение уже заранее. Некий противный звон, будто, сопровождал соседа. Он сразу показался мне какой-то гадостью. Мистика, – что на самое ценное представление моей жизни, действительно, распространилась гадость…
Новые соседи просто оказались на лично мне близкой территории бабы Нюры. Я, почему-то, внутренне стал относиться к деревенским свысока, хоть и не жлоб. Чёрт знает, что такое?! Но, почему-то, подавленная координата из меня регулярно выскакивала, и Нарцисс лез, как лёгкое пренебрежение. У соседа был младший брат – мой ровесник и сестра – ровесница. Я испытывал лёгкое презрение к ним ко всем.
Сингулярность стремится к неразличимости. Моё ведущая координата во мне растворяется, растворяется… Я вдруг перестаю быть человеком совести. Я также стал более Нарциссом с помощью Любки. Почему её слова, что я симпатичный, послужили просветлению, а сосед, тоже раздвинувший мне горизонты, только затемнил сознание? Структура восприятия мира – «другой» – в одном случае губит, а в другом спасает… Слова «других» оказываются серьёзным фактором на долгие годы. Дело не в пресловутой лживости слов. Других слов просто не существует.
«Другой» – структура восприятия мира. Это ещё не значит, что я не согласен на его смерть. Он сам грозит мне нападением… Нападение может иметь вид помощи, сингулярность стирает акценты. Доверчивость, как дар небес, сияет в глазах детей и детёнышей животных, но жизнь приносит опыт и меняет доверие на свою противоположность. В глазах взрослых особей свет доверия гаснет… личная история, будто, землёй его засыпает. Собственный опыт уже отождествляет доверие и Надежду на бессмертие с напряженным выживанием. Вместо безоглядного доверия к «другим» возникает инстинкт самосохранения. Но, в структуре восприятия мира «другой» не исчезает бесследно, он претерпевает метаморфозу. По-прежнему, согласие на смерть «другого» оказывается равнозначно согласию на свою смерть. Структура восприятия мира – это серьёзно. Мы связаны друг с другом надперсональным слоем психики, по Юнгу. Индивидуальное сознание не контролирует эту связь. Самосохранение оказывается чем-то легковесным по сравнению с ней, включающей в любой момент в нас волю к смерти… Сознательно согласие на свою смерть давал «Очарованный странник» у Лескова, ему очень хотелось помереть за русский народ, но это был императив Нарцисса. Связь через надперсональный слой психики иногда проявляет себя у Нарциссов опять ярче, чем у прочих.
Чужой опыт для ребёнка имеет тот же смысл, что и свой собственный. При этом чужой опыт случайно затемняет или просветляет сознание на основе доверия. Слова Любки послужили просветлению, апеллировали к моей сиюминутной эмоциональности, слова соседа запустили отложенные на будущее рациональные эмоции и затемнили всё. Примеров «затемнения» и «просветления» существует довольно много и в литературе, такое явление не могло быть не замеченными. «Человек-патефон» у Салтыкова-Щедрина требует «молчать», «не допущать», «ходить строем»; по сути, добивается, чтобы другие вели себя рационально. Это – затемнение. Эмоции запрещаются. «Человек в футляре» Чехова выражает только одни бесспорные истины: «Лошадь кушает овёс». Это тоже – рациональная охранительность от других каких-то мыслей. Такая рациональность, будто, лабиринт для них. Перед нами снова свихнувшиеся Нарциссы, что-то голосящие. Что они там в себе гасят? Ещё в интересах затемнения в себе сиюминутных эмоций можно всю жизнь собак и кошек разводить. Это – тоже исключение непредвиденных эмоций. Животные вызывают их, но «под контролем». Это – как войну по телевизору смотреть.
Фильм «Игра» Дэвида Финчера, наоборот, о попытке извлечь человека из футляра. Им стала лакированная жизнь.
Пожалуй, сиюминутные и отложенные эмоции себя взаимно гасят и увлекают друг друга в сингулярное состояние полной бесформенности… В результате этого внутреннее чувство затемняется и просветляется, но не содержит понятия своего предмета – логической истины.
Когда речь заходит о «демоне» в фильме «Револьвер», приятель говорит Джейсону Стетхему: «Самая гениальная разводка с его стороны – доказать, что он это ты». Низкий басистый смех мужчин и женщин – ежедневный выход этого «демона». Это – рациональное проявления эмоций на публику. Демон говорит нашим голосом, сверкает белками наших глаз. Рациональное проявление сиюминутных эмоций – нонсенс, а вовсе не абсурд, – порождает смысл в избытке. Можно сказать, весь дискурс – рациональное проявление эмоций. Жизнь кажется тяжёлой и бессмысленной каторгой, но «демон» вцепился в её условие мёртвой хваткой. Люди много кушают и пьют: всё равно не могут выпустить сиюминутные эмоции на волю… Кругом пузатые или пьяные, а эмоции всё равно рациональные. Эмоциональное убожество «демона» натыкается на его рациональное убожество… Жалость к себе заставляет людей вести себя нерационально, например, заедать стресс. Это свидетельствует о её сиюминутной природе, тем не менее, эмоции остаются рациональными. Рациональность несокрушима, как и сиюминутность, и убога и прямолинейна, как сиюминутность.
«Заполя появился у нас в третьем классе примерно через месяц после начала занятий. До этого он учился в соседней школе, но его выгнали. По его словам, он психанул, на уроке и «запулил» в училку резинкой. В первый день мы разговаривали, на второй уже дружили, потому что всё понимали одинаково.ВообщеЗаполя удивил меня только раз, когда показал девочку, в которую влюбился. Я обращал на неё не больше внимания, чем на заднюю парту в третьем ряду, за которой сидела. Эта высокая второгодница вся из густых красок. Зелёные глаза с отчётливыми зрачками, как у кошки, густые чёрные брови, прямые чёрные волосы, плечи тоже прямые, длиннющие прямые руки и ноги, кожа с каким-то красноватым оттенком – на мой взгляд, сплошные недостатки. Я решил оспорить внешность второгодницы, но, к моему удивлению, Заполя отстоял и широкие плечи, и прямые брови, и большие, зелёные глаза… ещё она была на голову выше него… Он не обращал на это внимания, считал, что сам тоже вырастет. Я всё равно едва не пожалел его. Было бы глупо предлагать любить ту девочку, которую я сам любил, я удержался, но в итоге мне всё равно не удалось побороть в себе равнодушие к второгоднице и относиться к Заполниной любви, хотя бы, с сочувствием. Когда мы выросли, Заполя показал еще одну девочку, в которую влюбился. Я увидел у неё много общего с той, в густых масляных красках. Художник Петров-Водкин любил рисовать такие модели, но мне нравятся девушки, которых лучше рисовать акварельными красками.Правда, однажды произвела впечатление и такая, какая бы понравилась Заполе, в тот момент её пробивали остывающие лучи вечернего солнца. Все её краски горели изнутри. Я оценил Виталин вкус, когда его уже не было на свете…
Два года в начальной школе мы общались регулярно, потом изредка встречались. Стали учиться далеко друг от друга, а жили всегда далеко. Виталя что-то рассказывал про своего тренера по классической борьбе. Вроде бы, тот с ним серьёзно занимается. Я пропустил мимо ушей. Но мне пришлось проглотить слюни зависти, когда я увидел Заполины мышцы в шестнадцать лет. Символом красоты тогда считался мраморный Аполлон, я бы сам сошёл за Аполлона, но стоять рядом с Заполей на пляже было стыдно. Стыдно быть уродом…
Большие физические нагрузки для Витали были обычным делом. Чтобы рыбачить на острове, он переплывал Обь с сумкой закидушек, которая из-за грузи весила килограмм пять. Мне он рассказал, что однажды чуть её не отпустил на обратном пути. Когда до берега оставалось метров двадцать, силы кончились, но всё-таки дотащил… Ему было тогда лет тринадцать. Лично я переплывал множество раз ковш, который в три раза более узкий, чем Обь, и не имеет течения. Виталя мог бежать три минуты изо всех сил, потом говорил: «дыхалка» сбивается. У меня от такого бега «дыхалка» сбивалась после минуты… Окончив школу, он уехал поступать в спортивный институт, на одно место там ломилось человек пятнадцать, и не поступил. Помню летнюю жару, когда услышал об этом от бывшего одноклассника. Тот сказал, что Заполя уже вернулся, и злорадно добавил: «Пьёт каждый день». Я даже не пошёл проверять: слух ни с чем не вязался.
Но, когда жёлтые листочки уже появились, мы столкнулись с Заполей лицом к лицу в городе. Его вид заставил меня оторопеть. Кожа была «загорелой» от водки. Он даже обрадовался мне, как алкоголик, виртуозно продемонстрировал всю бестолковость пьяниц, пока, онемев, я стоял и глядел на него. Заполя воодушевлённо предложил выпить. Это, будто, само собой разумелось: Пока я не проронил ни слова, он жадно поинтересовался моими деньгами. Я выдавил, что денег нет. Упорствуя в желании отметить встречу, Заполя со вздохом извлек из потайного кармана грязных спортивных штанов три рубля и купил бормотуху. Мы пошли искать укромное место и сели на трубу теплотрассы во дворе, который был завален строительным мусором, заросшим бурьяном: «Подальше от ментов», – как выразился Заполя…
Я пить отказался, просто сидел рядом, наполняясь вселенской печалью, Заполя высоко запрокидывал бутылку горлышком вверх, похваливал «винцо». Ему и мне в каждое ухо по тысяче раз говорили, что пить плохо. Я не читал ему нотаций, просто не был с этим согласен. Между прибаутками алкашей Заполя рассказал и о том, что случилось. Интонации из его голоса исчезли… Перед экзаменами состоялись спаринги: первый поединок был с каким-то солдатом и оказался очень изматывающим. Он закончился в ничью, но Заполя растянул связку на плече и на следующий день подошёл к тренеру сказать про связку. Он думал, что тренер освободит его от спаррингов и допустит до экзаменов. Это, возможно, было вероломством с его стороны, но с другой стороны ему семнадцать лет, и в оба уха твердят о гуманности советской системы. Он, возможно, проявил к этой пропаганде рациональное отношение… Тренер освободил от спаррингов, но до экзаменов не допустил. Виталя никак не обозначил своих мыслей по этому поводу…
На самом деле, он не пил, а тушил себя, как лампу. Я не мог понять, что случилось, на мой взгляд, так резко измениться не было причин. Он предавал мать, брата, сестру, бабку, даже пьющего отца. Я чувствовал, что тоже предан, в моём сознании стало темней… По сути, мы пришли в этот мир совсем недавно, выдумывали желания. В итоге, всё выходило как-то не так: проблемы не решались нашим утлым опытом, случайные удачи, на которые можно было бы опереться в своих мыслях, отсутствовали или оставались не замеченными. Мы с Виталей, оказывается, отличались. Я не испытывал испепеляющих желаний, а он с двенадцати лет на тренировки ходил, как на работу, ему требовался какой-то статус. Мне до сих пор никакой не требуется…
Всё равно по причине возраста мы мыслили примерно одинаково, имели одну и ту же жизнь перед глазами. Отсутствие опыта тоже порождало одинаковые проблемы, но мы отличались с ним по человеческому типу: Тургенев выделил их два: – Дон Кихот и Гамлет. Дон Кихот действует, нападает хоть на мельницы, Гамлет сомневается, когда всё совершенно ясно. Когда уже всё рассказал дух отца, он колеблется. Мы так и сражались с ним однажды на шпагах у него дома. Мне досталась длинная ветка. Он взял короткий гладиаторский меч, выпиленный из доски, видимо, чтобы воспользоваться, при этом выразил уверенность, что меня обязательно заколет: «Короткий меч – самое лучшее оружие». По итогам наших поединков это было совсем необязательно, но мне, почему-то, показалось, что он знает, что существует преимущество короткого меча… Когда мы приступили, я почувствовал, что недосягаем. Кончик моей «шпаги» качался возле его груди, но я не колол, сомневался. В глазах Заполи выразился испуг быть заколотым, но меня всё равно охватили сомнения в эффективности простого прямого выпада, а других я не знал. Тогда он стал действовать, коротким мечом отбил мою шпагу и устремился вперёд. Длинная ветка на короткой дистанции стала только обузой… Подобное неделание для меня нередко было досадным, я знаю о нём, но пока я просто рос, Виталя от физических перегрузок отчаялся. Собственно, он от них и отказался столь причудливым способом, когда стал пьяницей…
У него были взгляды: помню, как он съязвил по поводу отсутствия у меня чёткой цели учить иностранные языки… Насколько в пятнадцать лет могут быть выверенными цели? Я пришёл к своей идее учить языки путём маниловской мечтательности, и лучше всего мне показалось тогда знать английский. Досадное недоразумение состояло в том, что в школе я учил немецкий, это мешало слиться в экстазе с блистательной идеей. Впереди были выпускные экзамены, а в девятом классе я не мог читать учебник за пятый класс, не до уроков мне было с картами. Сначала мне пришлось выбрать немецкий в качестве компромисса. Для изучения других языков впереди была вся жизнь. Помню, как я семь раз подряд на уроке немецкого спрашивал у соседа по парте Толи Снегирёва, как переводится слово geben. Он терпеливо отвечал. Я тут же забывал, но это стало моим первым открытым проявлением интереса к языкам. Тогда же я решил свой интерес не ограничивать фактором времени. Меня вполне устроило и расплывчатое представление о том, как можно использовать знание языков, зато я сразу придумал эффективный способ двигаться вперёд: учил по двадцать новых слов в день. Скоро я выяснил, что слова забываю, всё равно впереди была вся жизнь. Я записывал слова снова и снова учил… После школы немецкий язык перестал быть вообще обусловлен. Он стал моим идеалистическим проектом… Практический результат оказался довольно неожиданным. Я прибавил в свой словарный запас много новых русских слов, активно освоил их, запоминая немецкие. До этого слово «штучка» было моим универсальным выходом из всех положений. «Эта штучка в эту штучку», – так говорила моя мать, показывая эти «штучки» пальцами.
В следующие годы «идеалистический проект» видимым образом не привёл никуда, я бросил факультет иностранных языков, на который поступил, возможность быть переводчиком, а, скорей всего, учителем немецкого языка, меня не интересовала, а Заполя тогда добивался от меня каких-то конкретных представлений. Откуда они взялись в его голове? Версия у меня только одна: на спортивную конкретность его подсадил тренер. Он рассмотрел в нём задатки и не ошибся, привил рациональность своим взрослым авторитетом. Откладывание сиюминутной усталости во имя будущего сработало, как «затемнение» для Заполи. Нарцисс ставит мир на грань и сам идёт по этой грани. Заполя доказал, что он – Нарцисс, когда «запулил» в училку резинкой. Кажется, автохтонный Нарцисс может иметь отложенные эмоции только в каком-то неустойчивом виде. Их можно загнать в дискурсивный лабиринт, порой очень сложный, но они вдруг оказываются за пределами всякого дискурса не только у Заполи, лабиринтом для сиюминутных эмоций может быть, что угодно. Свои эмоции Нарцисс запутывает, но эмоции всё равно безусловней и выскакивают на «позор». Заполя выжигал в себе чуждую рациональность интуитивно, напиваясь до безобразия. В такие моменты он мог переживать только сиюминутные эмоции, ничего отложить в состоянии глубокого опьянения невозможно. Заполя боролся с «затемнением» в полном ослеплении, но реагировал на него ярко, как Нарцисс, став пьяницей. Он по-прежнему стремился к спортивным успехам и гордился ими по инерции, но уже, как сиюминутностью, обрубив возможность получить от спорта какую-то отложенную выгоду. Он рассказал, как боролся с мужиком в горпарке на глазах у публики… Мужик был килограмм девяносто, Заполя проделал «мельницу»… потом ещё одну… Мужик не ожидал проигрыша… Мир улыбался Заполе иногда широкой улыбкой, но это, почему-то, не побуждало его пересмотреть отношение к жизни. Как-то поздним вечером в автобусе он познакомился с девушкой, проводил до дома и после затяжного поцелуя на лавочке трахнул прямо там же. У девушки была мама и маленькая дочка дома… Такой удачный опыт следовало рационально осмыслить, но Заполя только рассказал… Из армии он написал, что курит анашу и уже не может бросить, жить после «дембеля» остался поближе к анаше. Это было рационально…
Однажды на улице мне повстречался Заполин отец вместе с братом. Я спросил: «Как Виталя?».
– Виталя умер, – сказал отец и состарился лицом.
По привычке вести себя ярко, он полез в щит с надписью «высокое напряжение», ожог первой степени составил девяносто процентов тела. Сердце билось ещё четыре дня. «Здоровый был бык!», – прокомментировал брат свой рассказ про сердце.
Потом мне приснился сон. Автобус стоял на знакомой улице, где никакие автобусы не ходят. Эти маленькие автобусы в городе тоже не ходят, только из деревни в город. Я, зачем-то, влез в него. Там сидел Заполя на задней сиденье. Он горбился и высоко поднимал плечи, но на нём не было ожогов, но я всё-таки решил, что ему больно. Возле самого входа сидели ещё два каких-то парня. Они держали себя, вроде бы, прилично, но я, почему-то, запсиховал и разозлился. Эти двое щурили глаза по-блатному, казалось, от них веет беззаконием и, почему-то, неодолимой силой. Глумливые улыбки у них то и дело сверкали. Казалось, я выдумываю силу: не было на них мышц, но один что-то насмешливо говорил, особенно выводя меня из себя. Слова блатного прямо меня не касались, но я чувствовал ужасное унижение… Второй ничего не говорил, только сверкал золотой фиксой, когда криво усмехался. Я вдруг неконтролируемо разозлился. Без всяких переходов Заполе предложил с ними драться. План был нелепый. Я не чувствовал сил на драку. Вообще, мне казалось, что еле стою на ногах, силы Витали тоже вызывали сомнение. Услышав мои слова, говоривший обернулся назад и насмешливо спросил у Заполи: – Ты будешь со мной драться? – Виталя ответил ему, а не мне, не слитно произнося слова и сильно дёргая плечами: «Я… не… могу… драться». – Ответ был вроде бы и мне.
Кажется, Заполя находился под полным контролем этих гадов. Я сообразил это своим мутным сознанием и, не вступая больше с ним в переговоры, вылез из автобуса на качающихся от слабости ногах и с качающимся сознанием. Тут я опять обратил внимание, что стою в хорошо знакомом месте. Это место было мне безразлично, но в детстве мы регулярно ходили здесь в баню. Я вообще здесь часто ходил и однажды заметил детсадовскую Гальку на веранде второго этажа в том самом доме, у которого стоял автобус. Видимо, она жила здесь. Галька тоже заметила меня и закривлялась.
По преимуществу встревоженность от затемнения сознания или уверенность в его просветлённости тоже по отдельности отличительная характеристика для людей совести и Нарциссов. Свой опыт чаще вызывает у меня встревоженность, чем уверенность, потому что он всегда ограничен, но Нарциссы чаще должны ощущать уверенность, если нападают на ветряные мельницы. Встревоженность и уверенность иногда падают ниже уровня осознания, растворяются в сингулярности… Видимо, встревоженность и уверенность – акценты на психике? Если бы внимание заметило, что я контролирую мать слезами… моя встревоженность состояла бы не в том, что я должен себя спасать, а была бы уверенностью, что мне должны… Просто зная, что я как-то контролирую мать, я мог сесть на землю, например, если плакать себе дороже, всю жизнь можно было вести себя иначе. Снимка в чулках не было бы… Я бы вынул матери затычки из ушей. Перед Нарциссом надо отвечать за «базар». Нарцисс преследует свои сиюминутные интересы, но без слёз насколько мне было возможно преследовать свои сиюминутные интересы на ёлке в том нежном возрасте? Выбрать в качестве ориентира собственные ощущения я мог только со слезами, в то же время последним основанием для меня было – не плакать. Я бы привлёк к себе общее внимание, будучи в чулках… Вообще же, плакать мне ещё легко. Когда мать решила меня сфотографировать, я удержался от слёз едва-едва… Я преследую свои интересы, иначе, чем Нарцисс, и встревожен иначе. Он рассчитывает на немедленное улучшение своего положения, а я избегаю сиюминутного ухудшения. Он – оптимист. Позже мои сиюминутные эмоции всё-таки научились прокладывать себе дорогу. Водоразделом послужил тот случай, когда я читал «Трёх мушкетёров», лёжа в кровати. Читать было бы удобней, если сесть за стол, но я подпирал голову рукой и не вставал, переживая самые разболтанные эмоции. В первый раз тогда у меня стали потеть подмышки. Это самовыражение сиюминутных эмоций привязалось, не контролируется сознанием. Но Нарциссы тоже никуда не делись от отложенных эмоций. Они подавляют, гасят их в сознательном возрасте… Так, что ничего я не потерял, был умницей с самого детства, – но была ли абсолютная закономерность от сотворения мира, что моей ведущей координатой станет совесть?
Совесть и Нарцисс прилипают ко мне, это особенно заметно на мимике лица. Я неразличимо прилип к лицевому мышечному тонусу и только льщу себя надеждой, что гармоничней, чем психика, выпучивающая один глаз и прикрывающая второй. Мимика – слепок сложившегося во мне равновесия. Когда я шагал в гости с мамой и не плакал, это было выражением опыта в ситуации, в которой я оказался. В основе опыта находилось моё внимание. Я выражал свой опыт в шагах, а не в словах – то есть в правде. Я не выражал мамино желание попасть в гости и себя не выражал… иное выражалось во мне, как отложенные эмоции. Они стали впоследствии ведущей координатой. Кто выбрал их в «ведущие», резвясь на сиюминутных эмоциях. Ведущая координата не обладает истиной, но её схватывание только определённого рода – маска этого иного «нечто». А что выражал Эратосфен, измеривший первым окружность Земли, ослепнув, он не мог больше читать свои любимые свитки в Александрийской библиотеке и перестал принимать пищу, чтобы умереть с голоду. Это было выражено им тоже не в словах… Какой-то простой смысл не нуждается в едином Голосе Бытия, по крайней мере, независим от него. Для него слова в лучшем случае, «маска», форма лжи, которую он использует, не позволяя использовать себя. Поэтому какой-то простой смысл ускользает и от всех дефиниций. Как мираж, он скрывается за дуализмом, являющимся неразрешимой проблемой философии – за двойственностью, которую нам демонстрирует структура эмоций.
Кант искал простое, чтобы из него, как из кирпичиков, построить всё мироздание, но так и не нашёл… Даже опережающее отражение действительности, к которому сознание стремится, как к своей цели, искажено «маской» из-за того, что будущее время недоступно нам, не поддаётся так просто прогнозам. Что-то такое же происходит с бесконечным пространством, ограниченным для нас, вроде бы, по объективной причине… Дефиниций истины много – логическая, практическая, конвенциональная, когерентная – нужно добавить, что понемногу истина является всем… но почему бы не добавить в этот набор и контингентность – возможность быть иным? Смысл, который приходит первым, просто требует этого.
Нейробиологи открыли в мозгу центр, отвечающий за удовольствие. Крысам вводили в мозг электрод и давали доступ к кнопке… они больше ничего не делали, даже не ели, давили на кнопку и умирали от истощения. Электрод ввели и женщине, больной эпилепсией: она тоже забыла о еде и гигиене… удовольствие одолело все акценты сознания. Можно даже не морочить голову – рациональное или эмоциональное поведение у неё было, – если различение из сознания стёрто. Активизированный эмоциональный полюс приводит к хаосу отождествления всего со всем, к сингулярности, хотя, вроде бы, он – сама отчётливость.
Различение уязвимо… Нет столбовой дороги, двигаясь по которой можно развивать различение, если только этой дорогой не является логика… Войско шло на битву, ворона каркала справа, битву проиграли. Когда войско шло на битву, а ворона каркала слева, – битву выиграли. Из этого можно сделать вывод, что дело в вороне… Реальность – это миф. Логос – акцент на мифе, но пока акценты логоса не свалились в сингулярность, они подлежат исправлению логикой. «После этого» не значит, по причине этого».
Логос сочиняется нами, потом приходит логика, говорит ему: «Здрасте!», – и он падает в обморок. Логика пронзает логос «копьём»; невостребованное добро является и наводит порядок, приводя с собой и различение. Логика – функция внимания или функция какого-то простого смысла? Внимание в процессе жизни формируется логосом: так считать правильней всего, но почему моё внимание не замечало, что я контролирую мать слезами, и допускало только определенный опыт? Дело опять может быть в каком-то простом смысле, который мы ищем и который подчиняет себе внимание. Он же лёг в основу моего внутреннего чувства и логоса ведущей координаты. Какая такая закономерность в том, что я становлюсь человеком совести? Что внимание не замечало контроля матери, говорит о том, что у него есть некая направленность. Кто вложил эту направленность в моё внимание? Случайность может оказаться очередной маской какого-то простого смысла.
Философского определения истины не существует из-за недоступности нам этого смысла, но законы логики удовлетворяют требованию «простого». Они остаются неизменными тысячи лет и, действительно, просты.
Категории разума то ли имеют отношение к логике, то ли нет. Она теряет свою стройность из-за них… Категории, скорее, диалектичны, чем просты. «Диалектика есть метод двигаться вслепую в незнакомом пустом пространстве, наполненном воображаемыми препятствиями, двигаться без опоры, без сопротивления, без цели». (А. Зиновьев). Гегель в «Науке логики» сформулировал законы диалектики, но не сформулировал категорий, считал разум единственной категорией, даже упрекал Канта, что тот включил в своё учение категории. Диалектический материализм «вылущил» категории из Гегеля.
Общим основанием категорий может быть понятие чистой материи. Количество и материя – одна и та же мысль. Материя только вносит в неё чувственный момент. (Гегель). Материя обладает тяжестью, вся материя космоса имеет выражение в гравитации… Материя космоса, по Гегелю, –количество. Что ещё обладает тяжестью и может наряду с материей рассматриваться, как одна и та же мысль? Время ожидания обладает тяжестью… «Чистая материя есть то, что остаётся, когда мы абстрагируемся от видения, осязания, вкушения, то есть она не есть видимое, осязаемое, вкушаемое…». Тем не менее, время осязаемо: давит, когда проходит в ожидании, накапливаясь, существует, как слабость и изношенность организма, в то же время это – чистая абстракция и в силу этого чистая сущность мышления. Материя перетекает из одного состояния в другое, время тоже течёт. Это тоже свидетельство о них, как об одной и той же мысли. Материя обладает массой, имеет тяжесть и вес, если не падает с ускорением. ТО же самое касается времени. Его нет для летящей со скоростью света частицы. Мы можем поставить знак равенства: чистая материя = количество = тяжесть = время. По Гегелю чистые понятия не разделены на моменты и не являются логическими. Тем не менее, чистая материя, благодаря этому ряду, содержит моменты: время, которое всё пожирает, и материя, которая неуничтожима.
Временные отношения в основе категорий наглядно демонстрирует самая неоспоримая из них – причины и следствия. Она не позволяет отказаться от идеи о категориях. Единичное и общее тоже имеет в своём основании большую или меньшую тяжесть. Если в качестве основания категорий выбрать какой-то иной принцип, кроме чистой материи, то начинается путаница. В категориях должна быть представлена только чистая материя, дуализм – её первая дефиниция, из которой проистекает диалектика.
Единый Голос Бытия – ложь, – значит, всё разрушает. И всё пожирает время, сопровождаясь единым Голосом Бытия. Столкновение материи и есть разрушение одновременно с созиданием нового, ибо чистая материя не уничтожима. Мы сами являемся акцентом на её сингулярности, вносим меру. Парадоксальный элемент ставит акценты на возможных восприятиях реальности, хоть внешней, хоть внутренней. Сингулярность противится акценту, «безразлична к нему», – как бы сказал Гегель. Парадоксальный элемент крутится волчком, устремляет на неё свой пронизывающий взор, но сосчитать количество категорий не удаётся, потому что мы включили в них меру, то есть самих себя. Если категории имеют отношение к чистой материи, они не имеют отношения к нам. Мышление – рассудочный и чувственный процесс, но время тоже абстракция и осязание. Мышление представляет временные отношения, но если какой-то простой смысл не подчиняется временным отношениям, если активней чистой материи, «резвится» на ней? Это трудно себе представить, поэтому мы сами оказываемся категорией. Представим, что это не так: – модальность не является категорией.
Мысли формулируются рассудочно, в них добавлен чувственный момент для «ясности». Приведём пример из сочинения школьника, который выражает мысль логично и рассудочно, добавляя только один чувственный момент: «План незаконной женитьбы Крота на Дюймовочке». Слово «незаконной» наполняет всё предложение «чувственным» светом, есть его мысль.
Какой логикой, например, пользуется Герасим, утопивший Му-Му? Если он решил уйти от барыни, логично сделать это вместе с Му-Му. Это всего лишь собака. Только послушание барыне служит достаточным основанием, чтобы утопить Му-Му. Двоюродная сестра Тургенева, племянница барыни, оставила мемуары, в которых сообщает, что дворник, утопив собаку, от барыни не ушёл… никто барыню не любил, в том числе, собственные дети, Тургенев выдумал частный случай крушения крепостного права, нарушил логический закон достаточного основания. Этого требовал логос, который впоследствии стал хрестоматийным: ибо сопротивление хоть пролетариата, хоть барина – тождество. По мнению этого логоса, как только в послушании дворника достигнут нравственный предел, как только чаша переполнилась, Герасим самовольно уходит в деревню. Хрестоматийные чувства являются частным случаем некой логической путаницы, которую демонстрирует Тургенев, но такие чувства – ценность с точки зрения логоса. Они – нравственность, законное основание мышления, – но не категорий, если исключить из них модальность и меру.
Чувственное мышление в качестве основания для себя, выбирает некую линию, после чего понятие «берёза», меньшее по объёму, чем понятие «дерево», может стать вообще единственным растением. Чувственность произвольно «утяжеляет» единичное, абсолютизирует что-то одно, переносит всеобщность на одно. Таким образом, категория общего и единичного запутывается и служит чувственности, как – всеобщий гнёт. Наша мера произвольно нарушает соотношения чистой материи. Никакой логики и категорий разума в этом уже нет. Это – логос. Предмет сводится к моменту, по Гегелю, представлению, этот момент обобщается до символа веры. Под таким углом зрения представление есть «сотворение кумира», в то же время упрощение объекта в перспективе манипулирования им, рационализация, но не работа категорий разума, а действие модальности и меры сознания.
Объект упрощается в мышлении, чтобы воля заработала, – но умопостигаемой становится воображаемая реальность. Таким путём изучается возможный акцент на сингулярности, миру ставятся вопросы, а ответ на них чистая материя даёт в соответствии с категориями, ничего общего не имеющими с нашей мерой. Путаница будет и здесь, ибо мир откликнулся на желание Кабирии и услышал Жака де Моле, но являлось ли их желание мышлением? Не было ли это чистым воображением без всякого мышления?
Модальность содержит в себе чувственный момент, а, если с Канта перейти на терминологию Ницше, – волевой. По нашей терминологии, это – дискурс и целеполагание, по терминологии Аристотеля. Если модальность включить в категории, она отменяет чистую материи, как единственное основание для них, – а путаницы и так хватает. Форма языка включает оба основания мышления – рассудочное и чувственное, – но категории могут иметь только одно, если это категории разума.
Внутреннее чувство сформировано логосом, искажает картину мира, которую разум схватывает по своим законам… По Гегелю, понятие разложимо на моменты. Достаточно выделить два момента в предмете, потом разложить каждый момент ещё на два момента… мышление ограничено только нашей целью, но Гегель объединяет диалектический метод с целеполаганием не вполне последовательно. Для него было важно утверждение, что разум обладает истиной: если для разума возможна истина, значит, возможна и цель, сознание может навязывать себя действительности.
Ницше вообще увидел «волю к власти» в сцеплении атомов в молекулах, но Вайнберг – член американского философского общества и нобелевский лауреат по физике мирозданию в целях и, следовательно, в воле к власти. Цель может быть выделена, только начиная с уровня биологии. «Сердце толкает кровь, лёгкие обогащают её кислородом, у печени – своя цель, – но уже на уровне химии, частным случаем которой является биология, такая цель не может быть определена, в то же время химия – частный случай физики – неядерное взаимодействие вещества. А есть ещё ядерные взаимодействия». Гегель тоже пишет, что природе неорганического не присуща цель: «Телеологическое соотношение есть мысль, целиком освобождённая от необходимости природы, мысль, которая покидает её и для себя движется за её пределами».
Между знанием и миром существует разрыв. Знание не состоит из того же материала, что и мир, и рассчитывать на логическую истину разума при таком условии не приходится, но, по Гегелю, истина – в понятиях. Откуда взялись эти понятия, если мы имеем достаточное основание исключить меру из категорий?
В сериале про советского разведчика Штирлица оберштурмбанфюрер Холтоф восхищается логикой Штирлица, а основанием этой логики было: «фюрер сказал», – цитаты Мао тоже не пустяки… «Воля к власти» требует знания истины, иначе субъекты по своей волей могут забрести в какой-то тупик. Конечно, для бенефициаров системы практической истиной может быть их собственная воля, но такая истина не допускает контингентных отношений (возможности быть иным). Эта возможность не предполагает возможность быть любым; но контингентность, способная быть одним из определений истины, исключается тоталитарными системами. Социальная реальность может иметь глобальный масштаб, изменяться и переходить в свою противоположность, и всё бы это выглядело объективностью, если бы не «второй мир», не «догоняющее развитие». Идеология или вождь – это идол. Идол есть и в первом мире – деньги, – но в СССР и в Китае этого идола тоже никто не отменял. Деньги в качестве основания для функционирования общества сохранились. На идола работали скопом, а за деньги каждый на себя. Отменить дискретность мира божественные личности не могли, но за деньги нельзя было купить карьер или завод. В итоге: второй мир. Это – тоже практическая истина.
По Гегелю, разум с одной стороны ограничен чистыми понятиями, которые не разложимы на моменты, с другой – единичностью мнений и заверений, не имеющих своей истины, внутреннее чувство Гегель вообще объявил пустым понятием. Таким термином, как внутреннее чувство, он не пользуется: «чувства нужны только для того, чтобы предмет был дан». Пространство и время не содержат собственного инобытия, не могут быть понятием, по Гегелю, они – «тождество и опять тождество». С ними Гегель соотносит «я» – «непрерывность в бесконечном становлении иным, простое соотношение с собой» – и тоже тождество. Гегель следует за Кантом в определении «я», а Кант в определении «я» прямо совпал с вещь в себе: «Сознание самого себя при внутреннем восприятии согласно определениям нашего состояния только эмпирично, всегда изменчиво; в этом потоке внутренних явлений не может быть никакого устойчивого или сохраняющегося «я». То, что должно представляться необходимо, как тождественное, нельзя мыслить, как таковое посредством эмпирических данных. Должно существовать условие, которое предшествует всякому опыту и делает возможным сам опыт… Единство сознания было бы невозможно, если бы познавая многообразное, душа не могла сознавать тождество функций, посредством которых она синтетически связывает многообразное в одном знании. Душа не могла бы мыслить тождества самой себя в многообразии своих представлений и притом a priori, если бы не имела перед глазами тождества своей деятельности, которая подчиняет весь эмпирический синтез схватывания трансцендентальному единству… Явления суть единственные предметы, которые даны нам, но явления суть не вещи в себе, а только представления, в свою очередь имеющие свой предмет. Он уже не может быть нами созерцаем, и поэтому мы будем называть его неэмпирическим, т.е. трансцендентальным, предметом=х. Чистое понятие об этом трансцендентальном предмете не может содержать в себе никакого определённого созерцания и, следовательно, может касаться лишь того единства, которое должно быть в многообразном содержании знания. Это единство должно рассматриваться как apriori необходимое. Объективная реальность нашего эмпирического знания основывается на трансцендентальном законе, по которому все явления должны подчиняться правилам синтетического единства предметов… Единство апперцепции («я») необходимо должно быть простым… Если я хочу узнать, какими свойствами обладает мыслящее существо, я должен обратиться к опыту, но таким путём я никогда не прихожу к систематическому единству всех явлений внутреннего чувства. Поэтому вместо эмпирического понятия, которое не может повести нас далеко, разум берёт понятие эмпирического единства всякого мышления и, мысля это единство безусловным и первоначальным, создаёт из него понятие разума (идею) о простой субстанции».
По Гегелю, Кант объективировал «я», хотя сам Гегель сделал то же самое, когда соотнёс «я» с пространством и временем, как тождествами, лишёнными моментов. Кант пытался выдвинуть понятие разума (идею) о простой субстанции, но, по Гегелю, «я» не является понятием, если не разложим на моменты: если «я» не является понятием, то высшая сущность – разум. Потом Гегель наречёт «я» понятием, подразумевая то, что Кант говорит о внутреннем чувстве.
В итоге у Гегеля получился некий «я», совпадающий в своих свойствах с пространством и временем и не являющийся понятием, и «я» – понятие. У Канта тоже возникла такая картина: объективный «я» (трансцендентальный) и cogito.