Тёмный предшественник в самом слове «совесть» шлёт какой-то знак. Это не только слово-Миф, – как волшебное начало мира, – но и слово-Логос: со-весть. Таким же словом является со-знание.
Мои сиюминутные эмоции были отложены, с их точки зрения, это – бессовестно, но, опережающе отражая действительность, я знаю, что мне станет хуже, если их выражать, и откладывание – разумная забота обо мне самом. Активная определённость сиюминутных эмоций, награждающих меня за это ощущением Гадкого Утёнка, на самом деле, не разумна… разумности не может быть и на стороне их откладывания: – это только преддверие к разуму. И совсем её нет на стороне парадоксального элемента, каким нам представляется совесть.
В этом же начале своей жизни я чувствую стыд перед петухом. Это – очевидная забота о «другом». В случае с мамой, я не забочусь о ней, а о себе забочусь, не плача. Парадоксальный элемент, каким оказалась совесть по отношению к моей эмоциональности и «другому», смещается между ними, как пустое место, или, как пассажир без места, – я уже сам запутался. Это какая-то определённость и смысл одного эмоционального полюса, и какая-то неопределённость одновременно. Моя совесть присоединилась к победителю, проявляет последовательно свою природу и субстанциональность.
Последовательность и определённость одного эмоционального полюса является субстанциональной, а разумной, видимо, будет связка двух полюсов, как в трёхчленном умозаключении связка между двумя посылками.
Если нравственность имеет сиюминутный смысл, то рациональность наполняет её своим содержанием. Эмоции умножаются на имеющийся у меня опыт в итоге, – но то, что мне нравится, стало тем, что «должно» нравиться. Нравственность становится долженствованием. Это – зеркальный переход.
В дальнейшем смысл совести становится каким-то долженствованием. На самом деле, он ещё до своего всеобщего осознания был таким. Когда я не проявлял сиюминутные эмоции, а должен был их проявлять, смысл совести был долженствованием, и остаётся в дальнейшем, переходя на другого. В этом сущность субстанции и её неизменность. Долженствование – какая-то прямая линия смысла совести. В итоге этой «прямолинейности» совесть, являясь «фокусом» рациональности и эмоциональности, становится просто фокусом. Моя мама давила меня тесной, жаркой одеждой, её мозг нуждался в разрядах, чтобы поумнеть, он бы их получал, если бы я плакал. Я, действительно, Гадкий Утёнок. Как хорошо опять слова складываются.
Совесть себя проявляет, как забота о «другом», и в случае выражения эмоций. Я мог преследовать мамины интересы и, если бы плакал. Я вёл бы себя, как «негодный ребёнок», но меня можно было бы определить, как утешение мамы в долгосрочной перспективе. Наше поведение сходилось бы по смыслу с одновременным выражением двух эмоциональных полюсов, как в случае творения. Один из них выражает мама, одев меня тепло и обезопасив себя от моих простуд, а я выражаю другой, плача. Она выражает какой-то рациональный полюс в своих мыслях, но не разумный, а я – эмоциональный. Полюса проявляются, как трансцендентальная идеальность. Мысль, что меня нужно хорошо одевать, присутствует у неё во всякое время. В эмпирическом времени она проявила её раньше, чем я заплакал, но это ровным счётом ничего не меняет: мои эмпирически выражаемые эмоции тоже существуют в трансцендентальной идеальности. В результате мы «сотворили» бы что-то, например, она поумнела, или бы я заболел, но в тот момент я случайно преследовал её сиюминутные интересы…
Могла ли моя совесть проявлять себя в детстве иначе, чем ощущение? Она и в более взрослом возрасте – ощущение. Как смысл, совесть должна заслонять собой ощущение и в эмпирической реальности делает это, но, как эмоция, в трансцендентальной идеальности включает в себя смысл и ощущение одновременно, и поддерживает одно другим. Кажется, что взрослым я бы не испытал стыд перед петухом, но ощущение при игре в карты тоже вполне отчётливо останавливает мышление, как стыд остановил мысли, которые внушала баба Нюра. Стыд – это недоверие, внутреннее чувство, совесть, фантазия… кажется, как ощущение, ушёл из взрослой жизни, как бесполезный тормоз, больше не служащий недоверию к себе в бессовестных занятиях. На самом деле, это ощущение заслонено сознанием, позволяющим себе многое, что не позволяли дети. Они предупреждены об опасности и ещё не имеют взрослых потребностей, потом опасности будут «развенчаны», а потребности возникнут. Ощущение стыда лежит и в основе «тошноты» Сартра, а, что она – конец или начало мышления – уже становится непонятным.
Будучи взрослым, я однажды бескомпромиссно нарушил осторожность, присущую мне с детства, не предложил своим эмоциям «потерпеть». Совесть тогда сидела смирно, мои действия даже сопровождала эйфория, эндорфины. Терпение, от которого я тогда отказался, касалось абстрактных вещей, но они были конкретны для «других». Эти «другие» скрывали свою силу, в итоге я вляпался в полное разорение и нужду. Она затянулась на многие годы, потому что хуже разорения было ментальное на меня нападение… В то время бушевала шоковая терапия, я пересидел её богатым, а когда шок для всех прошёл, он начался для меня. Я умел жить в советское время, но оно кончилось, а в настоящем было трудно найти работу и не платили зарплату. Я оказался нигде, при этом уже привык жить, не нуждаясь ни в чём, и ни от кого не зависеть, бросил специальность и не хотел к ней возвращаться. Я потерял нюх вместе с шагом жизни, но за какой-то год бы выкрутился, если бы не ментальное на меня нападение. Ош (Ошо) пишет, что его почти никто не может совершить сознательно, оно происходит случайно. Очень может быть. Я расскажу, что это такое. Самые любимые и доказанные себе мысли разрушаются вместе с основаниями мышления. В сознании исчезают все иллюзорные опоры, а других никогда не было. Проблема заключается в том, что в таком состоянии нужно прожить десятилетия; кстати, что надо жить, тоже кажется иллюзией. Теоретически есть два пути выхода: создать новую картину мира или восстановить старую, но, строго говоря, восстановить старую – не выход, она уже подвела и аварийная конструкция, ей веры нет, а в магазине новую картину мира не купишь. Сознание возникает, когда ещё не умел толком говорить, просто так его закономерности не меняются. По сути, возникает проблема на всю жизнь, и меня она настигла, благодаря совести…
Мои сиюминутные эмоции пришпилили совесть к рациональности и сотворили из неё «демона» ещё в детстве. Фантазии принадлежит львиная доля внутреннего чувства. Она резвится на его пассивности, но насколько нафантазированы наши терзания, вызванные «демоном»; без сомнения, они – эмпирическая реальность. После того, как я разбогател, сиюминутные эмоции получили подпитку, а вместе с ними и демон; ослабла рациональная осторожность, которая сопровождала меня всю жизнь. Я инстинктивно себя освободил от тошноты, от этих эмпирических терзаний, существующих, как неприятные ощущения, решил дать «чувству» расцвести, откупиться от демона и дать ему насосаться. Моё рациональное поведение получило пробоину.
Я пошёл у демона на поводу. Им было спровоцировано ментальное нападение, но я, конечно, виню в нём и других… Но в итоге я сменил картину мира, достиг в этом деле успеха, как и в детстве, когда подавил эмоции… Я поступил с точностью до наоборот, отнёсся к совести противоположным образом, но ей без разницы. Она меняет пафос и действует в одном направлении.
«Мыслительные способности человека никогда не подводят, даже если человек серьёзно аберрирован», – эти слова Хаббарда свидетельствуют, что совесть не наносит мне вред. После трансового воздействия на мою логику, она возвращается в исходное состояние. Совесть выводит мою логику из строя на время, когда заботиться о «другом», а, может быть, наоборот, возвращает запутавшуюся логику в сознание, когда на полных парах оно мчится к какой-то «ясной» цели… Смысл этой «цели» представляет собой половину смысла, а невыраженная половина делает его ложью.
Моя безмолвная совесть и моя ложь борются за акцент, и в случае с петухом совесть безапелляционно захватила его, стала определённостью… В чём тогда, собственно, было дело? У меня возник настрой на драку с петухом, при бабе-то Нюре, но это рационально только вторым слоем. Первоначальное намерение не учитывало бабу Нюру. Я оставлял бабу Нюру за спиной, даже думал, что она там и постоит, внутреннее чувство не успело перестроиться. Но ложь немедленно уже вплелась в ситуацию, моя эмоциональность стала слишком рациональной… Вдруг совесть перечеркнула всё. Мой расчёт на бабу Нюру, способную оказать мне поддержку, опережающе оказался уже свершившимся без драки. Ложь «вдруг» оказалась стопроцентной, и совесть немедленно выскочила. Совесть даёт право не согласиться с чем угодно, даже с инстинктом самосохранения, подталкивает стать тем, «который не стрелял», иногда действует, как воля к смерти, ибо самого могут снайперу подарить.
Делёз задаётся вопросом: что для нас «другой» по своим действиям и последствиям? «Первое воздействие другого заключается в организации фона. Я гляжу на объект, затем отворачиваюсь, позволяю ему вновь слиться с фоном, в то время как из того появляется новый объект моего внимания. Если этот новый объект меня не ранит, если он не ударяется в меня с неистовством снаряда, то потому, что невидимую мне часть объекта я полагаю, как видимую для другого. Эти объекты у меня за спиной доделывают, формируют мир, именно потому, что видимы для другого. Он препятствует нападениям сзади, населяет мир доброжелательным гулом… Когда жалуются на злобность другого, забывают другую злобность, еще более несомненную, которой обладали бы вещи, если бы другого не было. Что же происходит, когда другой исчезает в структуре мира? Остаётся грубое противостояние солнца и земли, невыносимого света и темноты бездны. Воспринимаемое и невоспринимаемое, знаемое и незнаемое сталкиваются лицом к лицу в битве без оттенков… Мое видение сведено к самому себе… повсюду, где меня сейчас нет, царит бездонная ночь, грубый и чёрный мир вместо относительно гармонических форм, выходящих из фона, чтобы вернуться туда, следуя порядку пространства и времени. Лишь бездна, восставшая и цепляющая, только стихии, бездна и абстрактная линия заменили рельеф и фон. Перестав тянуться и склоняться друг к другу, объекты угрожающе встают на дыбы. Мы обнаруживаем их злобу, как будто каждая вещь, низложив с себя свою ощупь, сведённая к самым своим жёстким линиям, даёт пощечины или наносит нам сзади свои удары.
Что же такое другой? Это прежде всего структура поля восприятия, без которой поле это не функционировало бы так, как оно это делает. Какова эта структура? Это структура возможного: испуганное лицо – это выражение пугающего возможного мира или чего-то пугающего в мире, чего я не вижу. Основное следствие, вытекающее из определения «другой – выражение возможного мира» – это разграничение моего сознания и его объекта. В отсутствие «другого» сознание и его объект составляют одно целое… Сознание перестает быть светом, направленным на объекты, становится чистым свечением вещей в себе. Сознание становится не только внутренним свечением вещей, но и огнем в их головах, светом над каждым из них «летучим я». В этом свете появляется воздушный двойник каждой вещи, – а «другой» заключает стихии в тюремных пределах тел. Именно «другой» фабрикует из стихий тела, из тел объекты, как он фабрикует собственное лицо из миров, которые выражает. Двойник, высвободившийся падением «другого», не является повторением вещей. Двойник – распрямившийся образ, в котором высвобождаются и вновь овладевают собой стихии, при чём все они образуют тысячи изысканных элементарных стихийных ликов. «Кратко: стихии вместо тел».
«Другой» у Делёза – фактура сознания – и совпадает с функцией опережающего отражения действительности, хотя бы частично. Человек ведёт с самим собой внутренний диалог. С самим собой тоже значит, с «другим» самим собой. Это – «диалог» внутри множественной личности, который может быть частью проблемы структуры восприятия мира.
Без кого-то другого рядом с собой в больших пустых помещениях люди начинают видеть призраков (Стенли Кубрик, «Сияние»). Есть проблемы и на полярных станциях, где огромный мир почти не пронизан вниманием других. Иногда людей пугает собственная пустая квартира, в которой они должны жить одни. Мир должен быть отражён не только в одном сознании.
Сознание, как у людей, так и у животных, функционирует в режиме разнообразной настройки на «другого». «Некто, страдающий зубной болью, тоже выражает возможный мир, японец, который говорит на японском, сообщает реальность возможному миру за линией горизонта, как таковому…».(Делёз). Этот настрой на другого становится структурной основой личного опыта, но, например, в отличие от животных, люди критично настроены к душевнобольным. Эта внутренняя настройка может активизироваться при общении даже с нормальными, если те вдруг поведут себя как-то… Одним словом, сознание реагирует на отпечатки в себе многих сознаний. Это олицетворяет некую связь всего со всем. «Другой» есть мир, который мы схватываем. Внутреннее чувство тоже содержит «другого», а если оно содержит ещё и другого, то не может быть нашим «я».
Когда я реагирую на интонацию маминого голоса, принимая решение не плакать, я реагирую в себе на сознание «другого». Трансцендентальная идеальность «другого» становится эмпирической реальностью для меня, но это точно не я. Я сам чувствую колючую шапку, тесное пальто, знаю, сколько идти, чувствую затруднение дышать. Это – я, который находится в сложной личной позиции в эмпирической реальности и делает выбор на основании маминого голоса, выбор – тоже эмпирический. Эмпирическая реальность поддаётся всем расчётам. Кто производит эти расчёты? У меня мало сил на борьбу, но может не хватить сил и дойти. Если посмотреть на эти расчёты только с эмпирической точки зрения, они немедленно рассыпаются. До конца не просчитывается возможность дойти, как и следствия немедленной борьбы, эмпирическая реальность обладает некой неопределённостью. Я ставлю произвольный акцент на ней, моё воображение импровизирует.
В моё внутреннее чувство клином вошёл «другой», но весь мой опыт, в том числе, и опыт «другого», обусловлен и приобретён. Это – не «я», возникший в результате рождения.
«Другим» для меня была и Любка, которой стало вдруг стыдно. Она сообщила мне то, что я сам не видел. Стыдно стало и Сергею Кириенко, уходя с поста премьера, он сказал в интервью: «Объектом реформирования является сознание народа». Он фактически признал: «Экономика – ни при чём, реформируется сознание народа». Это тоже то, что не видят другие. Народ относился к власти, как к погоде, с которой ничего нельзя поделать. Идёт дождик, – что ты с ним поделаешь? А. Чубайс после событий в Белом доме в 93 г. тоже рассказал, как Руслан Хасбулатов попросил у Ельцина разрешения лечиться в кремлёвской больнице. Борис Ельцин написал на просьбе: «Согласен». А. Чубайс по своей воле рассказал, что на самом верху политические противоположности смыкаются. Это – то, что не видят другие. Совесть выманивала у А. Чубайса и выражение лица на фотографиях времён приватизации, как у уголовника.
Примеры проявления совести можно множить. А. Зиновьев: «Я – не диссидент! Мне было хорошо в СССР. Я занимался любимым делом. Правила игры устраивали меня. Всех, прошедших войну, устраивали. Я правила нарушил, написал «Зияющие высоты…». – Зиновьев вообще неустанно всем открывает глаза. То ему стыдно стало, что правила нарушил, то стыдно молчать… Разве не стыдно было жить в системе, которая остановила в себе процессы жизни? Внук сталинского наркома Павел Литвинов принял участие в акции протеста на Красной площади (25 августа 1968 г). По свидетельству Натальи Горбаневской: «Совесть всех нас туда привела». Стыдно было и Виктору Суворову, когда ехал в танке по Праге в 1968 г.: «Уши до сих пор горят».
Советское общество было заточено под этих людей, а они испытывали непреодолимую потребность обнародовать то, что не видят другие… Это был уже современный телемост. Виктор Суворов поставил украинцам вопрос: «Если Украина – независимое государство, почему мне нельзя приехать? Ладно, в Россию – нельзя! Почему нельзя на Украину?». Украинцы, как воды в рот набрали, но лично для меня самостийность Украины рассыпалась, как карточный домик, хоть я никогда и не интересовался, какие они там – самостийные или нет. Виктор Суворов в очередной раз открыл мне глаза, но панацея ли совесть, если она – всего лишь субстанция? Я тоже мог, плача, нести маме «весть», но мой срыв в слёзы, после перегрева в пальто, и болезнь могли и не развить мышление маме. Она могла не заметить связи или себя оправдать, но совесть бы апеллировала к ней. Плач –требование заботы обо мне. Я повёл себя так, что сделал маму со-вестью для себя, установил иную связь. В результате получилось, что у меня есть со-весть, а у мамы её нет. Мой «центр» покрылся тогда ощущением Гадкого Утёнка, но разум обязывал меня не полагаться на маму. Она в тот момент для меня структура восприятия мира. Я воспринял будущее через призму её голоса и сам ищу спасение, но в принципе, я мог и положиться на слёзы, положившись, тем самым, на маму. Другими словами, человек, проявляющий сиюминутные эмоции, полается на окружающих… Для его структуры восприятия мира «другой» выглядит как-то иначе. Скрывая свои эмоции, я становлюсь человеком совести, ведь у мамы всё получилось: она сходила в гости с ребёнком к своей директриссе. Плач в середине пути поставил бы её и меня на грань душевного и физического срыва. Наше взаимодействие развивалось бы в соответствии с взаимным упорством, но какое-то противоречие в связи с определением меня, как человека совести, конечно, возникает.
Мой выбор, установленная мной связь – это моя воля к жизни. Что определением совести может быть, в том числе, и воля смерти, мы замечали, так что противоречие опять налицо, либо воля к жизни и воля к смерти тоже совершают зеркальный, смысловой переход, что напрашивается на мысль само собой. Эмоции бы меня обессилили, но, проявляя их, я живу на полную катушку, а когда зажимаю, это – отложенная жизнь, а не воля к ней.
Всё выраженное тут же становится ложью, в том числе, воля к жизни и воля к смерти. Единый Голос Бытия в маминой интонации даёт мне знать, каким окажется ближайшее будущее, и только один акцент может быть выражен в моём выборе, он окажется ложью. Но, если я живу на полную катушку, в тот же самый момент, это ведёт к какой-то «смерти», а, если я «умер» на время, это возродит. В обоих случаях выражается ложь – половина смысла, – а невыраженная половина оказывается истиной. Это – интересно. Кстати, мама тоже выражает ложь своей непреклонной интонацией. Это – ошибочное представление, что меня нельзя раздеть. Став со-вестью для неё, я мог бы эту ложь разоблачить… с помощью собственной лжи. На самом деле, плакать в тесном пальто не правильно, это –ложь. Я этого не сделал. Я не лгал себе самому, как человек совести. У такого моего выбора есть далеко идущие последствия, но почему мой опыт начинает содержать «другого» именно так, а не иначе? Почему я не учитываю возможность манипулировать мамой? Почему не заметил в детстве, что контролирую её слезами? Кажется, что дело опять во внутреннем чувстве, мешавшем это схватить. Я всё-таки схватываю интонацию «другого». Я не заметил не от тупости. Это – что-то задаёт моему схватыванию направление. Оно никак не попадёт в поле зрения, но похоже на внутреннее чувство, которое именует себя «я», хотя им и не является… Сиюминутная эмоциональность требует, чтобы я плакал, тем самым, говорил правду, требует выражения эмоций, но, в данный момент, отсутствие слёз является условием моего выживания. Я делаю выбор в пользу доступной мне рациональности, за это сиюминутные эмоции ко мне прицепили Гадкого Утёнка. Они – активны, но проигрывают. Внимание привлечено к интонации маминого голоса и одолевает их активность. Это не моя рациональность одолевает эмоции, а внимание, устанавливающее связи. Оно могло бы встать и на сторону сиюминутных эмоций, и также одолеть рациональность. Кажется, вниманием управляет воображение. Сиюминутные эмоции активно привлекают внимание к Гадкому Утёнку, но воображение не подчиняется ощущениям. Оно воздействует на формы созерцания, в том числе, игнорирует эмпирические ощущения и претендует на роль самого активного – на роль «я».
Сиюминутные эмоции навязывают свою волю, но решающий голос принадлежит не им. После некоторых колебаний я склоняюсь к выбору рационального поведения. Неизвестно, куда мы пойдём после того, как я истрачу силы на плач: домой или по-прежнему в гости: три квартала вперёд, а наличные силы – всё, что у меня есть. Если их не будет, мне придётся повалиться на землю и закрыть глаза. Навязать маме требование взять меня на руки – я не рассматриваю. Неприятные ощущения разнообразно терзают меня: пальто стягивает грудь и мешает дышать, колючки шапки впиваются в голову, я всё равно зажимаю в себе желание плакать. Смысл будущего достиг меня вместе с интонацией маминого голоса. Я вполне определён, хотя бы, как воображение всего этого.
Парадоксальным элементом оказывается моя мать, у которой нет места, определённости и самоподобия, по Делёзу; в то же время все эти позиции в данный момент эмпирического времени наделены сверхбытием, опять же по Делёзу. Мать приблизила свою трансцендентальную идеальность к моему внутреннему чувству и наделила его смыслом, лишив меня голоса.
Мы фиксировали некую трещину, бегущую по совести. Тем не менее, совесть сохраняет определённость прямой линии, но и Делёз пишет о трещине: «С тем, что происходит внутри или снаружи, у трещины сложные отношения препятствия и встречи, пульсирующей связки – от одного к другому, – обладающей разным ритмом. Всё происходящее шумно заявляет о себе на кромке трещины, и без этого ничего бы не было. Напротив, трещина безмолвно движется своим путём, меняя его по линиям наименьшего сопротивления, паутинообразно распространяясь под ударами происходящего…». Эмоции борются между собой, как сиюминутность и рациональность, а я выбираю между ними, но моя конкретная совесть более заточена под одну возможность выбора, как некий отголосок в себе прямой линии.
Мы ожидаем от «других» честности, великодушия, самопожертвования, храбрости, открытости, толерантности, нестяжательства… а себе выбираем стандарты выживания. Что это за злонамеренность – признавать только собственные достоинства и чужие недостатки? Если я должен думать о «других», то и «другие» должны думать обо мне. Чем я беспомощней, тем выше шансы получить их поддержку. Все терпят, боятся моей нужды, прощают, испытывают страх перед голосами в голове, перед огромными глазами, устремлёнными им в спину. Этот страх – какое-то «ах»! Совесть –какое-то «ы» … Другим можно намекать, что они должны думать обо мне, они почувствуют страх вызвать у себя совесть из её инобытия и, опережающе отражая действительность, станут действовать в моих интересах. Если я превратил чужую совесть в свой гешефт, кто я такой? Нет, не в моральном смысле: какая сущность это делает? Это же не совесть?!
Очевидно, что на бессовестность у нас тоже только один претендент – врождённые, сиюминутные эмоции. Доведённая до предела, рациональность становится долженствованием, а сиюминутная эмоциональность, доведённая до предела чем становится? Если имеется ввиду прямой смысл слов, то это – нравственность от слова «нравиться». Долженствование – это условная мораль, которую бессовестность использует, потому что сиюминутные эмоции активны. Именно бессовестность – сиюминутные эмоции собственной персоной! Они себя и оставляют без со-вести. Сиюминутные эмоции имеют иную эмпирическую практику и собирают опыт как-то иначе, но их опыт будет тоже обусловлен, как и мой.
Совесть имеет структуру смысла, который приходит первым, но это – не фокус. Всё имеет структуру смысла, который приходит первым, в том числе, и единый Голос Бытия, даже что-то молчаливое и выразительное, как трещина, должно иметь эту структуру, либо носить её, как маску.
Мы также вправе думать, что условную мораль нельзя именовать совестью. Это – маска совести. Проявляя свои сиюминутные эмоции, люди становятся для меня структурой восприятия мира, но заботясь о них, я буду высосан, как через соломинку, однако моя «выгода» в том, что я спасаю свою структуру восприятия мира, спасая их. Конечно, я бы мучил мать слезами вместо того, чтобы «заботиться» о ней и идти в гости, я довёл бы себя до неспособности двигаться, но, возможно, у неё появился бы шанс понять, что она делает что-то неправильно. Мой плач был бы «заботой» о ней, при чём огненной заботой… Если бы ей пришлось меня тащить на руках, тяжелого и тепло одетого, она бы точно поняла. Эмоциональность заботится о «другом» не мытьём, так катаньем. Если мы формируем друг для друга структуру восприятия мира, – это, по большому счёту, всё равно совестливые мы или бессовестные. Мы нравственны по критериям самой совести. Какой режим эмоций более соответствует природе совести –сиюминутный или отложенный – даже сказать трудно. «Маска» тоже может оказаться и не маской вовсе. Вопрос между совестью и её маской может сводиться к активности и пассивности, как между внутренним чувством и схватыванием. Внутреннее чувство останавливает схватывание, а схватывание изменяет внутреннее чувство, прибавляя новый опыт в его распоряжение. Кто из них окажется активней, а кто пассивней?
Это вообще форма речи – говорить, что заботишься о других. Когда я иду в тесном пальто и колючей шапке в точном соответствии с маминым желанием, я не забочусь о ней. Я бы не заботился о ней и, если бы плакал. Возможно, есть смысл говорить о двух пафосах совести.
У одного финского романиста я прочитал, как после короткой отсидки в лагере для военнопленных, он пошёл гулять по Хельсинки; город охраняли усатые советские автоматчики. Солдат встретил на улице двух девушек, рассказал им, как был несчастным в окопах и, вызвав к себе жалость, самую красивую увлёк в кусты, а вторую отправил домой… Девушке понравилось, из кустов они перебрались в товарный вагон, из которого автор бесследно сбежал, наобещав ей чего-то: «Нарцисс – цветок отпетый, отец его магнат, и многих роз до этой вдыхал он аромат».
Сталкиваясь с условной моралью на поле собственного императива, совесть чувствует негодование. Приличные люди, кстати, считают Нарцисса эгоистом, при этом совпадают в мнении с совестью, которая уже треснула и иногда играет пассивную роль. На мой взгляд, глупо гордиться статусом её слепых приверженцев, если какие-то неприличные люди, сами научились совесть «юзить» … Определение эгоист нам не подходит. Оно принадлежит совести, пытающейся быть активной по отношению к собственной маске, и имеет соответствующий оценочный характер. Нарцисс – без ложной скромности. Для себя я не Гадкий Утенок; я – самый, самый – и никто меня не любит так, как я. Это остальные проще устроены. Я легко представляю их себе, а моё представление не может быть сложней меня, значит, и они не могут… Моя сложность делает меня вообще существом исключительным, я бы сказал единственным. Поступки «других» примитивно обоснованы. А мои нет! Я заранее представляю себе основания чужих поступков, а, если вдруг я их себе не представляю, этих примитивных ждёт божья кара. Меня самого, кстати, божья кара никогда не ждёт, Богу было бы удобно согласовывать кару другим со мной. Кто лучше меня раздаст наказания и прочитает окружающим приговор?! Я – и только я! Нарцисс – настоящий претендент на роль «я». Как об этом не додумались раньше? Во истину: – я и только я! По крайней мере, Нарцисс – наиболее выраженное внутреннее чувство, игнорирующее другого, отрицающее его роль. Сейчас разложим всё по полочкам. Подходящие цитаты подберём, как другие были рядом и прошли мимо: «А эта башня наверху – единственная, какую он заметил, башня жилого дома, как теперь оказалось, а быть может, и главная башня Замка – представляла собой однообразное круглое строение, кое-где словно из жалости прикрытое плющом, с маленькими окнами, посверкивающими сейчас на солнце – в этом было что-то безумное – и с выступающим карнизом, чьи зубцы, неустойчивые, неравные и ломкие, словно нарисованные пугливой или небрежной детской рукой, врезались в синее небо. Казалось, как будто, какой-то унылый жилец, которому лучше всего было бы запереться в самом дальнем углу дома, вдруг пробил крышу и высунулся наружу, чтобы показаться всему свету». – Кажется, Кафка додумался до примитивности Нарцисса, которую я, слегка зарвавшись в самолюбовании, не успел толком сформулировать. Ещё, кажется, Ким Ир Сен меня опередил, красуется в докерской каске в иллюстрированном журнале «Корея» и руководит погрузкой контейнера… Такой же иллюстрированный журнал «Англия» поместил большое интервью с Агатой Кристи, которая рассказывает, как пятнадцатилетней девочкой влюбилась в одного местного болвана и могла бы исполнить любую его просьбу, если бы он догадался попросить. Болван не догадался… Примитивное самолюбование, вообще, – вещь грустная, а идиота в себе рано или поздно заметит каждый. Это совершенно неизбежно…
Девушка имела жениха – высокого, влюблённого в неё летчика, – но ей не нравились его покатые ногти. Почему-то, они бросались в глаза. В итоге, она вышла замуж за другого. Когда тот оказался пьяницей, девушка смотрела на мотив своего отказа лётчику с грустным удивлением. Я тоже помню, как шёл по улице и увидел парочку. Мне было тогда лет пятнадцать, они – старше в два раза, но всё равно – молодые люди. Девушка не отрывала глаз от своего спутника, он тоже смотрел на неё, свернув шею. Парочка не заметила моё существование. Некоторым образом, я это осознал и был возмущён: «Как так?». Пуп земли оказался пустым местом. Мысль о себе тогда обострилась. Я пробовал представить себя каким-то неважным, но мне не удалось вывести себя из центра мира.
Нарцисс живёт в башне из слоновой кости и трепещет быть собой. Это звучит на всех языках: «IchbinSoldatundbinesgern! О, welcheLustSoldatzusеin!». (непереводимый восторг – быть немецким солдатом). Есть у Нарцисса сила бороться с совестью, правда, оттого, что она у него тоже есть, возникает целый ряд вопросов.
Когда совесть меня заставляла замечать все нюансы в интонации мамы и не замечать, что я контролирую её слезами, она управляла моей логикой, а как Нарциссу без логики? Правда, у меня о себе незаметном информация тоже не прошла «пуп земли – и всё!», – нечего и логику напрягать. Нарцисс достаточно радикально управляется с мыслительным процессом, но так можно довести дело до позитивных и негативных галлюцинаций. Совесть может помочь Нарциссу прозреть, это – нравственная задача. «Да, пусть совесть работает, а я пока покатаюсь на колесе Фортуны!».
Эмоциональный энтузиазм индивида часто выглядит, как воздействие совести: заниматься спортом, хорошо учиться, быть остроумным, играть на гитаре, носить модную причёску – одним словом, не быть прорехой на обществе. Например, моя мать не умела шить, но покупала ткани, садилась за швейную машинку, сокрушалась, как виноватая: «Женщина я или не женщина!». Утомив себя угрызениями совести, она откладывала шитьё в долгий ящик, но, по крайней мере, совесть побуждала её прилагать усилия…
«Это тоже вздор – оставаться мне всю жизнь болваном. Лучше я будет много читать!». – А какие отношения Нарцисс поддерживает с собой, что за башня из слоновой кости, в которой он обитает?.. Ни на чём не основанная надежда на бессмертие была у моей матери. Она однажды сказала об этом. Смертность на земле составляет сто процентов. Эта надежда противоречила здравому смыслу, но, пожалуй, есть предельное выражение самолюбования. И, взирая на Нарцисс с позиций здравого смысла, я смеюсь над его надеждой, но К. Г. Юнг вставляет в мой смех свою реплику: «Бессознательное стариков ничего не знает о смерти», – то есть надежда на бессмертие принадлежит всем людям! Эта башня из слоновой кости – автохтонное представление Нарцисса о себе – и является бессмысленным только на первый взгляд. Для такой ценности, как надежда на бессмертие, у Нарцисса никогда не кончается энергия. Это может быть и причиной представления о бессмертии. Сама совесть подсаживается на этот источник. Нарцисс, ведь, не должен быть болваном, а приемлемым членом общества, и совесть его мучает: «Делай зарядку!». Таким образом, энергия надежды идёт на развитие Нарцисса. Совесть и Нарцисс делают общее дело. Общее дело – это поведение: и нетерпеливая, слепая самая самость становится потрясающе терпеливой и зрячей. Как из этой нетерпимости к иному представлению о себе, кроме бессмертия, возникает такое зоркое терпение?
Я хотел ходить в школу в ботах с молниями вместо шнурков. Они стоили десять рублей, служили год, но мать под предлогом, что денег нет, отказывала мне в ботах и покупала ботинки, которые стоили дороже бот и служили тоже год. Эти ботинки противно лоснились, их носки загибались и быстро облуплялись, но вкус у матери принадлежал прошлому поколению. Она обувала она меня по своему вкусу, как Нарцисс. Я с детства привык к отказам во всех желаниях и не сильно удивлялся, но меня мучила зависть к сверстникам в ботах. Я всякий раз испытывал стыд – стоять рядом с ними в ботинках, сверстники в ботах казались мне небожителями. Кажется, как слепо влюблённый в себя человек, я должен лечь и умереть, но мой Нарцисс мог воспрянуть, обувшись в боты на следующий год, и вместо немедленной смерти я надеялся на будущее. Вроде бы, мать обещала их купить.
На следующий год она заказала зимние ботинки у дяди Вани. Они оказались неимоверно скользкими, я сначала и шагу в них не мог ступить, только по сугробу и шёл в первый день, но мне предлагалось их ценить: «Какие боты? Ботинки купила за сорок рублей!». В итоге я чувствовал себя два года подряд, как корова на льду. Мой Нарцисс пребывал в мрачнейшем настроении. Я не мог восхищаться собой, но надежда на будущее не иссякала, она просто отодвинулась… Жалость к себе – эмоция, которую трудно отложить, только надежда на бессмертие с ней и справляется. Я не стал тогда считать себя каким-то дефективным, выбрал считать свою мать дурой… Это поддерживало моё внутреннее равновесие. Такое мнение о матери, кстати, правильнее было скрывать, тем не менее, она о нём знала. Иногда сиюминутные эмоции побеждали, мнение вырывалось наружу. Я скрытный по воспитанию, но скрытность, в данном случае, не действовала, она была бы долженствующей рациональностью.
Кстати, отказывая мне во всех желаниях, мать тоже была скрытной, и на её скрытность я напарывался пару раз, как на судьбу, но она не была человеком совести. Наша скрытность была какой-то зеркальной.
В настоящее время я выражаю себя более открыто, не вру себе, как раньше, и мне удаётся замечать нелицеприятное отношение. Я не стираю эту информацию в порошок, знаю совершенно определённо, что нравлюсь далеко не всем людям, но надежда до сих пор позволяет поддерживать внутреннее равновесие. Надежда на бессмертие осталась той самой, не смотря на радикальные изменения во мне, не ветшает, как инграмма Хаббарда.
Приобретённый Нарциссом опыт используется совестью.
Если кто-то скрывает свои эмоции, я ощущаю внутренний укол. Мой сын однажды мог бы быть повеселей. Мы шли покупать ему кроссовки, а он, казалось, совсем не рад. Я начал «нюхать воздух», немного подумав, по своей инициативе сказал, что мы купим те, какие он выберет. Раньше ребёнок жил со своей матерью: там могло быть всё по-другому. Он несколько раз переспрашивал без интонаций. Я понял, что попал в точку, и поклялся…
Когда он выбрал, я чуть себе язык не откусил. Мне потребовалось самому утешение. Я несколько раз повторял: «Это носить не мне, не мне». Позже выяснилось, что вкус у меня устарел. Кроссовки со звёздами вместо полосок подходили и к джинсам, и к ребёнку. Потом это стало традицией: все решения, что ему носить, ребёнок принимал сам. Только однажды я купил ему джинсы Levis, узнав фактуру у ткани, когда мы были в магазине… Когда он вырос, то поставил меня в известность, где хочет учиться. Я смирился, и теперь не приходится тратить силы на выполнение тех решений, которые бы я навязал. Такие примеры встречаются на каждом шагу. Родители воплощают цели, навязанные детям, и всё равно те бросают эти цели на дорогу. При этом они остаются детьми своих родителей и сильно отстают в плане социальной самостоятельности. Так что ребёнок с реализованным самолюбованием демонстрирует наилучшие результаты.
Свой идиотизм Нарциссом осознаётся через ошибки. Когда мне было лет девятнадцать, у меня, видимо, отчётливо текли слюни на одну девушку, а ей было лет двадцать восемь. Она заходила к нам вместе с сестрой на работу, а приводил их друг и сразу представил их, как своих баб, это тормозило мне мышление… Сестра была тоже красивая, но рядом с девушкой, почему-то, не производила на меня впечатление, а девушка проявляла инициативу в распущенных шутках, из-за этого у меня закипало к ней горячее половое чувство. Однажды, без друга и без сестры, она пальчиками в колечках извлекла из сумочки листочек со стишком и дала мне прочитать, в стишке фигурировал «фачно-минетный станок». Я понял все слова, кроме «станка». Мне померещилось что-то вроде бабкиной самопряхи. после того, как я прочитал, девушка спросила: «Тебе нужен фачно-минетный станок в хорошем состоянии?». Чтобы не попасть впросак, я, на всякий случай, сказал: «Нет».
Через день меня осенило, что «фачно-минетный станок» – это просто женщина. Она имела в виду себя. Но так и не появился шанс исправить ошибку. Девушки больше не заходили.
Я отчаянно нападал на свою глупость, но нужна была какая-то базовая истина, от которой, как от основы, можно было довести дело до частностей в переделке себя. Нужна была всеобщая категория, покрывающая собой всю землю. Найти её было не так просто. Честность, например, не подходила. Люди вели себя корыстно: вся земля была испещрена прорехами эгоизма. Я был в отчаянии от своей тупости и неспособности понять мир: на земле буквально не было живого места от всяческой жадности, а жизнь, тем не менее, продолжалась, как ни в чём не бывало. Никакой стройности не было: дырки, дырки, дырки… Боже мой, я – шизофреник!