Мы не будем изучать маски. Нас интересует «я», который их выбирает…
Меня лично загипнотизировал апломб Ницше: «Я» – фикция!». Я с ним хотел согласиться, даже стал приводить себя в пример, и поначалу всё шло хорошо. Но одно воспоминание спутало мне карты.
Мне примерно три года. Я брожу по пустому огороду бабы Нюры, за низеньким частоколом заметил кур и захотел их потрогать. Вообще-то, мне запрещено трогать кур, но запрет касается бабы Марфиных кур, а сейчас речь идёт о бабы Нюриных. В огород я попал через забор, поставил ноги на перекладину и перелез, даже сам удивился, что легко получилось. Частокол в три раза ниже, но перелезть гораздо трудней. Колья цепляются за штаны, не перекидываются ноги… я стал неуклюжим, но, наконец, перелез. Куры не проявляют ко мне интереса, роют землю ногами, время от времени что-то клюют… Я выбрал одну из них, чтобы погладить, но пока наклонялся и руку протягивал, она унеслась. Другая курица тоже унеслась в последний момент. Я хотел задуматься над их одинаковым поведением и изменить как-то своё, но напал охотничий азарт. Чего думать – надо было ловить!.. Неожиданно куриные лапы сами вцепились мне в плечи. Я получил тупой удар клювом по голове… Их последовало уже несколько. Никак не могу сбросить эти лапы с плеч, наконец, я заревел. Баба Нюра выросла, как из-под земли. Она избавила меня немедленно от напасти, которой оказался петух. Я возвращён домой, утешен, меня даже не ругали за кур…
На следующий день я счёл за благо пойти к бабе Нюре в гости уже через калитку. Она сама открыла и пригласила проходить в дом. Никогда таких церемоний не было. Но я не стал подниматься на крыльцо, сразу двинул в ограду. Меня интересовала стычка с петухом. Шансы у меня были хорошие. Он меньше в два раза, и я не собирался подставлять ему спину…
Баба Нюра следовала за мной. Это было тоже хорошо…
Сразу заметить петуха за частоколом не удалось, среди кур его не было. Я подумал, что он опять за спиной, резко обернулся назад… к бабе Нюре:
– Где петух!
Баба Нюра открыто удивилась: – Мы ещё вчера его съели! Отрубили голову и сварили суп. – Тут я почувствовал стыд перед петухом. Больше стыда ни перед кем не было. Мой поступок совпал с запретом мне что-то делать, но это вызывало отдельную досаду. Откуда в моей душе взялся стыд перед петухом? Теперь я стою перед этим стыдом, как перед загадкой.
«Наши инстинкты, в том числе и моральный инстинкт, заботятся о пользе», – говорит Ницше. В данном случае речь не идёт о моей пользе. Речь вообще не идёт о чьей-то пользе. Мой стыд бесполезен петуху, бесполезен мне и бабе Нюре. Она хотела утешения для меня: врага больше нет.
Я проявил с ней скрытность, но посетовал на смерть петуха бабе Марфе. Она встала на сторону бабы Нюры: «Он мог тебе глаз выклюнуть». Я об этом как-то не подумал. Всё равно стыд перед петухом, с которым я столкнулся, предельно непонятен. Врождённая совесть – это сюрприз!
Я включаю в себя нечто, что безусловней моего опыта и выгоды. Когда мы шли с мамой в гости, я сам выбирал выгоду. Слёзы выбили бы меня из колеи, я их не выбрал, сделал ставку на воспринятую интонацию, но в случае с петухом что-то перечёркивает и воспринятую интонацию. Баба Нюра мне подсказывает, что всё уже кончилось. Она делает меня правым в отношениях с петухом и ожидает облегчения. Почему выгоду от смерти супостата заменяет стыд? Совесть – это совершенно неожиданная новость!
О внушении мне совести не может быть и речи. Я фильтрую внушения. Они вызывают у меня досаду, но, на всякий случай, нужно проверить себя на лицемерие…
Я опять забрел к бабе Нюре, обычно открытые дверные створки в комнату сейчас закрыты. Я их открыл. За дверью оказалось много народу: младшая тётя, тётя Эля и баба Нюра молча повернули ко мне головы, будто, посылая мысль уйти. «Собственно, в чём дело?». – Младшая тётя примеряет лифчик. Тётя Эля с ним возится, и на младшей тёте нет трусов. Я остаюсь из любопытства. Чтобы понятней было, даже дверь захлопнул… Младшая тётя начинает на меня наступать: – Бука! Бука! Бука! – Её басистый голос мне свидетельствует, что я должен бояться. «Бука» – это, видимо, чёрный треугольник между ног. Почему-то, тётя думает, что он страшный. Скоро «бука» оказывается совсем рядом, я вижу слабые волоски. Мне хочется с размаху дать по этой «буке» ладошкой, но сбивает с толку тётина уверенность, что я должен бояться.
В моих глазах «бука» вдруг делается огромной. Я, действительно, пугаюсь и с рёвом неуклюже отступаю за дверь. Пожалуй, это лицемерие, но на него был спрос. В случае с петухом спрос был на облегчение. Моя реакция на его смерть манипуляциям не подчинялась. Моей рациональности хватило только на скрытность.
Кажется, что стыд перед петухом фундаментальней любого выбора моего воспринимающего центра. Младшая тётя воздействовала на меня интонационно, баба Нюра тоже воздействовала интонационно, когда заявила об исчезновении петуха из моей жизни. Почему тётино воздействие отражено моим сознанием, как-то отрефлексировано в поведении, а стыд перед петухом полностью подавляет любое поведение, которого требуют обстоятельства? Стыд манипулирует мной. Кант в своё время не нашёл безусловное, но и не исключил его возможность.
Дядя Толя рассказывает бабе Нюре что-то невероятное. Она весело смеётся… и верит. Я вслух выражаю сомнение: – Он же врёт.
Баба Нюра объяснила: – Он шутит. – Я не уловил разницу, но выгоду почувствовал, на следующий день сообщаю дяде Толе что-то корыстное для себя. Он не поверил ни одной секунды, немедленно реагирует: – Ты врешь!
Я решил выкрутиться:
– Я шучу.
– Нет, ты врешь!
Крыть мне было нечем. Лучше было притвориться непонятым.
Нет нужды трудиться над дефиницией: цинизм это или лицемерие. Во мне достаточно обусловленного в самом нежном возрасте, и я манипулирую им. А стыд перед петухом манипулировал мной. Вот, в чём загвоздка.
Ещё я вру дяде Толе, что шучу, и не чувствую стыда, а только отчаяние человека, прижатого к стенке… Я не чувствовал стыда, и когда врал отцу, что понял, как летит ракета, и матери – что раскаялся. Кажется, мой центр меняет режим собственного выражения. Мои ощущения Гадкого Утёнка меняются вместе с ним и с логикой поведения, которая есть граница меня и мира.
Если стыд и совесть – одно и то же, – а, кажется, именно так и есть, – мы должны констатировать, что стыд не является автоматической реакцией на враньё. Совесть не преследует всякое враньё стыдом. Кажется, речь идёт о преследовании поступков, и, возможно, к ним относится и какая-то речевая деятельность, которая преследуется стыдом. Угрызения совести – следствие чего-то более безусловного, чем враньё.
Гадкий Утёнок и отчаяние тоже отличаются друг от друга: отчаяние – противное ощущение, но в этом состоянии я – не Гадкий Утёнок. Отчаяние каким-то образом его отменяет. Кажется, при ощущениях Гадкого Утёнка моя энергия направлена на терпение, а при отчаянии тратится на внутреннюю активность. При ощущениях Гадкого Утёнка мои внутренние состояния внешне незаметны, а у потрясаемого активными чувствами, они кажутся мне самому освещёнными до последней волосинки.
Когда мать тянет меня за руку, и мой воспринимающий цент выбирает – плакать или не плакать, – я не плачу, потому что мне так выгодней, – моё внутреннее чувство является внешне незаметным, мой опыт подсказывает такой выбор. В случае же с петухом что-то выбирает за меня, отодвигает и опыт моих выгод, который я просчитываю сейчас задним числом. Стыд, хоть и закрыл внутреннее чувство от выгод, но я всё запомнил.
Когда я лицемерил с «букой», моё внутреннее чувство было изменено доверием к желанию тёти, чтобы я боялся, но, когда баба Нюра предлагает мне какое-то изменение, моё внутреннее чувство встало колом. Мой стыд парализует его изменение. Я оказываюсь захвачен в трансцендентальном пространстве и времени каким-то недоверием. По сути, стыд перед петухом и есть недоверие к описанию мира, которое предлагает баба Нюра. Её слова точно описывают внешнюю реальность, предполагают и предписывают мою внутреннюю реальность, но моё внутреннее чувство не соглашается с этим. Или кто-то это делает за меня? Мой центр состоит из внутреннего чувства в трансцендентальном и схватывания в эмпирическом, но из-за стыда центр начинает терять очертания. Мой воспринимающий центр или опыт сводим к схватыванию и внутреннему чувству, но я оказываюсь не сводим к своему центру из-за совести. Либо речь должна идти ещё о другой паре: – доверие и недоверие.
Воспринимающий центр безошибочно настроен на смысл, вполне допускает лицемерные и циничные расчёты, но этот настрой обусловлен. «Гадкий Утёнок» и отчаяние выражают тоже обусловленный смысл. Центр кажется смещённым в одну сторону: Гадкий Утёнок превосходит ощущения отчаяния количественно, но сейчас это не та проблема, которая стоит перед нами. Доверие и недоверие – вот, в чём нужно разбираться. Всё было бы просто, если бы не совесть… Логика, одинаковая для всех, управляется целями, одинаковыми у всех, все могут быть тоже одинаковыми, благодаря маске.
Светлый, кудрявый мальчик подошёл ко мне за воротами детского сада. Мы практически не играли вместе, я выслушал его новость с удивлением. Он сказал, что Галька покажет письку, если ей показать свою. Я растерялся и усомнился. Он заверил, что она согласится. Он определенно давал мне совет. Мыслей в голову пришло сразу несколько. В сухом остатке я заподозрил саму Гальку за советом… Галька меняла правила игры каждую минуту, вызывая у меня досаду, но бегала с мальчишками. В отличие от других девчонок с ней можно было запросто поговорить. По наущению кудрявого мальчика, я ей сделал предложение про письку, в этот момент сам не понимая, что говорю. Галька легко согласилась. Мы побежали в туалет по её инициативе. Она была сориентирована… В туалете я с недоумением смотрю на свою обнажённую письку. То, что показала Галька, почему-то, не было для меня новостью. Я думал потрогать её письку, но толком не разобрал, к чему прикоснуться. Мы вернулись во двор, каждый стал играть сам по себе… Всё-таки мне захотелось потрогать её письку. Я позвал её снова. Она согласилась, уже уступая…
В туалете я обнажил свою письку по-честному. К моему удивлению, она налилась и приподнялась без помощи рук. Галька неожиданно шагнула и села писить, её писька унеслась далеко. Солнечные зайчики играли в струйке, разнообразя картину, но я чувствовал только досаду, и рассчитывая потрогать письку, сказал бессмысленную фразу:
– Покажи свою!
– Смотри! – удивилась Галька, потом встала и убежала. Я стоял какое-то время в туалете, переживая досаду. Когда собрался уходить, показалась девочка, которая мне всегда нравилась. Это была прекрасная замена Гальке! Я только встревожился, что она войдёт в соседнюю дверь и высунулся в щель: «Заходи! Заходи!», – позвал шёпотом. Девочка зло крикнула: «Я всё расскажу воспитательнице!», – и убежала.
Тут я немного одумался: отношения с Галькой не распространялись на весь мир. Срочно удрав из туалета, я, как ни в чём не бывало, стал играть во дворе. Какое-то время казалось, что раздастся голос воспитательницы, меня зовущий по имени. Я не знал, что буду врать? Что-то сообразительность отмораживало. К счастью, всё осталось тихо.
Как-то, будучи взрослым, я зашёл во двор этого детского садика. Там развернуться было негде. Как мы умудрялись делить его на три большие части?..
Дома хранится фотография детсадовской группы: Галька на ней оказалась яркой еврейской девочкой. У Петьки – тонкие ручки и пузико. Он такой маленький, что не верится. Я узнаю и красавицу, которая убежала от меня, узнаю девочку, которую за круглое, как у куклы, лицо, умильно любили все воспитательницы, узнал кудрявого мальчика… но так и смог вспомнить, кто Карандаш?
Как-то Петька отозвал меня в сторону, показал ржавый гвоздик и сказал, что собирается целить им Карандашу в глаз во время драки. Мы не играли с Карандашом, но это ровным счётом ничего не значило. Ужас за мироздание охватил меня. Я возразил Петьке: он не проронил больше ни слова. Я тогда произнёс неразумные для себя слова, выглядел трусом, хотя драка меня не касалась. Я скрытен по воспитанию, но, в данном случае, это не действует. Так что совесть (или недоверие) вплеталась в работу моего воспринимающего центра не только в случае с петухом. Я не преследовал тогда собственную выгоду, которую внутреннее чувство схватывает, вернее, имеет в себе уже схваченным и вполне осознаёт… Недоверие отбрасывает это схватывание. Можно также сказать, что трансцендентальное пространство и время парализует эмпирическое пространство и время, не позволяя какой-то эмпирической логике развиваться.
После сада мы с Петькой попали в разные школы, но в пятом классе снова встретились и оказались за одной партой. Правда, нас рассадили через пару дней. В шестом классе мы подрались. Мне надоели его бессмысленные интриги в отношении новых одноклассников. Правда, новых для меня, а не для него. На следующий год Петька ушёл из этой школы…
Мы встретились в девятнадцать лет. В своей жизни он уже наломал дров, разбивался несколько раз на мотоцикле: имел искусственную пластину в черепе, стальную спицу в ноге, раздробленной на мелкие косточки, вторая нога была просто сломана, руки само собой тоже сломаны. Сломанные ребра Петька за травмы не считал. В армию мы не ходили, на меня тоже упал свет его кармы. В пятом классе мы с ним записались в секцию горных лыж по его инициативе, и отправляясь на второе занятие, я попал под машину. Никаких сломанных костей – ссадина на плече и на голове, но было сотрясение мозга с парой эпилептических припадков в детстве… Тогда же в девятнадцать лет Петька рассказал, что какой-то Бык проигрался Струте в карты. Я не стал уточнять, что было проиграно, но Петька с Быком пришли к Струте, чтобы его убить. Ни много, ни мало. Им открыла мать Струты. Его не было дома. Они ушли, но хотели идти снова… Петьку удалось отговорить. Я просто сказал, что Струту не надо убивать. Мой бывший друг опять не проронил ни слова.
По слухам, Струту убили, но это случилось позже, и он сам протянул руку своей судьбе. Сидя в тюрьме, Струта не оставил вооружённому охраннику другого выбора…
Петька умер примерно лет в сорок. В трамвае уже после собственных сорока я как-то встретил малыша, который сидел на коленях у отца. Он на меня смотрел сосредоточенным, как у Петьки, взглядом. Пока я смотрел в ответ, малыш широко хлопнул веками по глазам и уснул. Чьи воспоминания его усыпили, мои или свои собственные?
Совесть и воспринимающий центр состоят друг с другом в каких-то отношениях: «Разум с честностью – в превеликой ссоре», – так характеризует эти отношения И. А. Крылов, но совесть в этих отношениях выглядит более безусловной, если блокировала до полной немоты мой центр, когда я думал, что буду врать воспитательнице про туалет. Центр, конечно же, обусловлен, но, если бы я содержал в себе только этот обусловленный момент, можно было бы согласиться с Ницше: «Нет никакого «я»!», – я был бы сформирован обстоятельствами жизни, но совесть задаёт интригу. В то же время мы находимся в реальности, в которой быть только совестью – самоубийство. Я ни при каком условии не могу отказаться «себя», который выкручивается и лжёт, – но как я могу быть одновременно безусловным и обусловленным? Это – противоречие в определении. С другой стороны, «неразгаданный феномен человека» давно бы разгадали без этого противоречия.
Я могу быть безусловным, должен быть безусловным, но совесть, как безусловное, не включает в себя то, что я считаю собой…
Взаимоотрицание совести и лжи тоже какое-то не прямолинейное, вопрос ещё запутывается тем, что безусловная совесть не может иметь регулятор применения. Она прекращает быть безусловной, регулятор становится безусловней. Моё сознание, таким образом, имеет не вполне ясное начало: на всех этапах своего становления содержит обусловленные моменты: сознание ребёнка, сознание подростка, сознание взрослого, – мы являемся продуктами общественных отношений. Видимо, надо исходить из того, что «я» появляется на свет в результате рождения, но утверждать, что я родился с совестью и наткнулся на неё в три года, будет заверением.
С чем я родился, – бог его весть?! А вот, когда у меня родился сын, в возрасте одной недели он умел плакать с разными интонациями. Его тоска, требовательность, нетерпение, отчаяние, и даже вопрос выражались одним звуком: «ы-ы-ы». Никакого жизненного опыта у него ещё не было, ребёнок умел сосать титю и лежать на спине. Тем не менее, плач выражал весь спектр человеческих смыслов, который я мог найти у себя.
В дальнейшем сознание взрослого сына включилось в работу в режиме общества, в котором он живёт, но у меня такое впечатление, что со смыслом он уже родился…
Жалобный, слабенький голосок в первую неделю жизни произвёл на меня некоторое впечатление, я поделился им с соседом, у которого была дочь пяти месяцев: – Подожди, скоро начнёт орать!», – сказал сосед.
Действительно, через месяц голос прорезался: «а!», «у!!», «э!», – но сначала был «ы-ы-ы», включавший весь спектр человеческих смыслов. Потом будет пальчик, указующий на предметы: «ы-ы-ы?». Надо было назвать: трамвай, машина, тётя…
Если я понимаю интонацию плача, это – явление семантического порядка. Но, по мнению лингвистов, у звуков нет смысла, его не имеют и междометия, выражают только эмоциональность: «ха-ха!», «ах!» … Но можно заметить, что ха! и ах! содержат переставленные звуки, их эмоциональность тоже какая-то противоположная. Может, всё-таки есть в междометиях смысл?
Лингвистика изучает язык, как систему, структура языка – её мечта. Когда ей станет доступен структурный анализ языка, возможно, появится шанс доказать себе, что звуки имеют смысл? По крайней мере, смысл есть, если спроецировать на содержание романа «Петербург» слова Андрея Белого: «из… л – к – л – – пп – пп – лл, где«к». – звук духоты, удушения, от «пп – пп» – давления стен Жёлтого дома, а «лл» – отблески «лаков, лосков и блесков» внутри «пп» – стен или оболочки «бомбы», «пл». – носитель этой блещущей тюрьмы – Аполлон Аполлонович Аблеухов; а испытывающий удушье «к» в «п» на «л» блесках «К»: Николай, сын сенатора».
Совершенно отдельные звуки в потоке речи встречаются не так уж редко: «а завтра?», «а сколько времени?», «а не знаю!» … Человек, таким образом, выделяет своё высказывание в ленте речи, что-то подчёркивает. Стоит допустить, что он подчёркивает самого себя, говорит: «я». С позиции этого предположенного смысла разберём междометия «ха» и «ах», но сначала вложим какой-то смысл и в «х». Это тоже нужно сделать.