– Оттого, что я не хочу, как другие… я это сам придумал: «Меринька»… я не при всех, я хочу, чтоб вы один на один мне позволили… Меринька!
– Ах боже мой! да называйте, как хотите!
– А еще бы мне хотелось, чтоб вы позволили мне обнять вас!
– Вы пьяны, мсьё Агамонов!
– Нет-с, я не пьян… я просто влюблен-с!
И он насильно хотел обнять ее, но Мери вооружилась и исцарапала ему лицо ногтями.
– Ну, вот вы и царапаетесь! Разве так любят!
– А то как же? – спросила Мери и засмеялась.
– Любят… значит, целуются… целый день-с… Вот Василий Петрович вам скажет, что я не лгу! – продолжал он, увидев Базиля, шедшего к ним навстречу.
– Что такое? – спросил Базиль.
– Да вот Марья Петровна царапаются… я их обнять хотел, потому что наконец я жених…
– Ах ты, фофан! а ты и струсил… смотри, как порядочные люди поступают!
В одну минуту он схватил сестру за руки и поцеловал ее в губы. Яшенька облизнулся.
– Нет, ты никогда ямщиком не будешь! – продолжал Базиль.
Итак, намерение пожуировать не удалось Яшеньке, и хотя он, в продолжение вечера, и пытался неоднократно возобновить свои домогательства, но безуспешно, потому что Мери и с своей стороны избегала оставаться с ним наедине.
Наконец наступила ночь… На дворе стоял сентябрь в половине, и по ночам уже прихватывало легким морозцем. Ночь была тихая и месячная, небо блистало самою яркою, почти ослепительною синевою; чуткость и прозрачность в воздухе были изумительные; где-где залает на деревне собака, или застучит в чугунную доску сонный сторож – и звуки далеко-далеко разливаются во всей окрестности. Но Яшенька не замечал ни красоты ночи, ни того, что месяц обливал каким-то дремлющим светом и пурпуровую листву дерев, и жниво, и пруд, и белую церковь, стоящую на пригорке, и сообщал всем этим предметам какой-то полупризрачный колорит, как будто бы перед глазами были не дерева, не жниво и проч., а только бестелесные их начала, о которых проповедовал в свое время Сент-Мартен. Напротив того, Яшеньке даже досадно было на месяц, потому что он мог легко выдать его фигуру, воровски пробирающуюся мимо усадьбы; ему было досадно на прозрачность воздуха, потому что через это делался слышным шум его шагов; ему было, наконец, досадно на самую осень, потому что она покрыла землю пожелтевшими листьями, которые при каждом его движении производили шорох. И хотя в доме все спали без малейшего беспокойства, однако ему виделось во всяком окне по голове, ему чудилось, что вот-вот отпирается окно сперва в Базилевой комнате, потом в Меринькиной и раздается крик: «Держи его! лови его!» Чтобы не быть замеченным, он выбрал дорогу на сад и ловко перелез через плетень, который устроен был из кольев, заостренных сверху. И несмотря на то что сердце в груди его билось сильно, он не дал себе ни минуты отдыха, и едва очутился в поле, как пустился бежать во всю мочь целиком, не разбирая, что у него под ногами, беспрестанно падая и в ту же минуту вновь поднимаясь.
– Маменька! маменька! – закричал он, едва завиден кровлю отческого дома.
Наталья Павловна, как бы предчувствуя ожидающую ее радость, еще не улеглась спать, хотя был уже второй час ночи. Заслышав на дворе шум шагов, лай собак, а вслед за тем и голос Яшеньки, она мгновенно очутилась на крыльце и через секунду уже держала Яшеньку в своих объятиях.
– Ты что ж это хотел со мной сделать? ты в гроб, что ли, хотел меня вогнать, Яшенька! – говорила Наталья Павловна, всхлипывая и обливаясь слезами.
– Маменька! я заблуждался! я был недостоин называться вашим сыном! я забыл, что первый долг детей – почитать своих родителей; но теперь завеса спала с моих глаз! Смею вас уверить, милая маменька, что на будущее время вы найдете во мне самого покорного исполнителя всех ваших приказаний!
После взаимных и долгих объятий Наталья Павловна повела Яшеньку в свою спальню и приказала подать туда самовар, потому что Яшенька, несмотря на горячность родительских объятий, весь издрог от страха и холода.
– А я, душечка, приказала Митьке, чтобы тебя во всякое время впускали на конный двор и чтобы он беспрекословно исполнял все твои приказания, – сказала Наталья Павловна, нежно глядя ему в глаза.
– Милости ваши ко мне, милая маменька, так велики, что я не смею даже удостоверить вас, достанет ли у меня силы, чтоб оправдать ваше доверие!
– То-то, душенька! вот ты и сам видишь теперь, что значит материнское-то сердце! оно, душенька, все забывает, даром что ему наносят иногда оскорбления… ах, как бывает тяжело, друг мой, переносить незаслуженное!..
Наталья Павловна вновь залилась слезами.
– Маменька! я не нахожу слов, чтоб выразить, сколько я преступен пред вами! Я могу сказать, что даже вовсе не знал вас до настоящей минуты и что только теперь завеса спала с глаз моих!
– Ну, вот видишь ли, дружок, ты и сам теперь сознаешься, что не прав передо мной.
– Маменька! позвольте мне на коленях испросить у вас прощение моего проступка!
– Ах, душечка, нет, не нужно! Я, друг мой, мать, я давно тебя простила!.. Мать, друг мой, это не то, что другая женщина… мать… ты не можешь себе представить, что это такое… это даже ужасно – вот что значит иногда мать!
– Вы, маменька, неразгаданная женщина! – сказал Яшенька, внезапно вспомнив, что Мери употребляла иногда этот оборот речи, и желая блеснуть перед маменькой приобретенными познаниями.
– Ну, вот видишь ли! стало быть, и я еще не совсем из ума выжила… А я тебе и другой еще сюрприз приготовила, и если ты будешь почтительным сыном, то я тебе все открою!
– Маменька! позвольте вас просить открыть мне этот сюрприз теперь же, потому что душа моя не может вынести секрета!
Наталья Павловна улыбнулась и потрепала Яшеньку по щечке, сказав свое обычное: «Ах ты, дурушка моя!»
– Сделайте милость, добрая маменька! – приставал Яшенька.
– Вот я без тебя все думала, как бы утешить тебя, – начала Наталья Павловна, – и так теперь сужу, что тебе со мной, старухой, одному жить скучно!
– Можете ли вы это думать, милая маменька?
– Конечно, ты этого не выразишь мне, друг мой, потому что не захочешь меня обидеть, но материнское сердце прозорливо… оно видит, чего нужно дитяти…
Яшенька покраснел, но глаза его как-то добродушно и весело при этом засмеялись. Он чувствовал, что дело идет о чем-то очень хорошем…
– И вот, душечка, как мне ни прискорбно, что ты будешь любить не меня одну, но я решилась пожертвовать собой и выбрала уже тебе достойную девицу…
Мысль Яшеньки инстинктивно перенесла его в Табуркино, в комнату Мери.
– У нашего соседа, Ивана Васильича Нежникова, есть дочь… она, друг мой, девушка солидная и с состояньицем…
Яшенька ничего не отвечал, но сердце его болезненно забилось; образ Мери, ее волнующая походка, ее быстрые глаза и эта белая круглая и полная рука, которую ему неоднократно удавалось целовать, – все это было еще слишком свежо в его памяти, чтоб уступить место какой-то солидной девице Нежниковой.
– Или ты мною недоволен, друг мой? – сказала Наталья Павловна, против воли принимая несколько суровый тон.
– Я употреблю все усилия, милая маменька, чтобы не огорчать вас! – скороговоркою произнес Яшенька.
– Нет, ты недоволен мной! – продолжала Наталья Павловна, пристально смотря ему в глаза и качая головой. И, быть может, между ними вновь поднялась бы едва улегшаяся буря, если б Наталья Павловна кстати не вспомнила, что Яшеньке следует с дороги отдохнуть.
На другой день, часов в одиннадцать, Яшенька еще спал, как от Базиля Табуркина пришла к нему следующая записка.
«Лихо ты меня надул, подлец Яшка! Однако будь уверен, что где бы я тебя ни встретил… изуродую!
Василий Петров Табуркин.
Станция Табуркино».
Само собою разумеется, что Наталья Павловна скрыла это письмо от Яшеньки.