Попался под руку Платон Зубов на дежурстве, и они взяли его, потому что внешность его соответствовала тому, что было нужно.
Платон Зубов был обязан всем покровительству Марии Саввишны Перекусихиной, статс-дамы Анны Никитишны Нарышкиной и личного камердинера императрицы Захара Зотова. Эти три лица нашли в Платоне «подходящего паренька», потому что он был «тихенький», и «случай» его получил осуществление.
И «тихенький» Зубов стал на головокружительную высоту непредвиденно и неожиданно для всех. Пока прочили и гадали, кто займет место Дмитриева-Мамонова, и высчитывали, у кого из придворных есть «шансы», это место занял простой дежурный, двадцатидвухлетний секунд-ротмистр Конногвардейского полка.
Однако высота, на которую попал Платон Зубов, несмотря на всю свою головокружительность, не вскружила ему головы настолько, чтобы он потерял ее. Необщительный, не болтливый, а молчаливый и сдержанный обыкновенно и прежде, он теперь сделался еще более необщительным и сдержанным. Но нельзя было упрекнуть его при этом в неприветливости. Напротив, он глядел на всех как будто благосклонно и улыбался, но никто не мог с уверенностью сказать, что таилось за этою его благосклонною улыбкою. Он, казалось, улыбался и запоминал все кругом, и отмечал в своей памяти, кто и как к нему относится и кто ему нравится и кто нет.
Эта его манера держаться, в сущности, наиболее соответствовала тому положению, которое ему пришлось занять, и создавала вокруг него некоторый трепет. Разгадать Зубова сразу не могли и потому боялись. Это послужило к тому, что, в то время как его предшественник Дмитриев-Мамонов не пользовался никаким особенным вниманием и доказательством преданности со стороны придворных тузов (напротив, они играли на том, что они его поддерживают и помогают ему), Платон Зубов с первого же месяца своего возвышения был окружен искательством, и его приемная с утра наполнялась видными сановниками и поседевшими на службе вельможами.
Те же, кто знал Платона Зубова ближе, например товарищи по полку, понимали, что его манера держаться происходит вовсе не от его ума и каких-нибудь особенных способностей, а, напротив, является следствием его ограниченной глупости, природной трусости и лени. Чигиринский давно заметил, что Платон Зубов молчит потому, что ему просто лень разговаривать, так как для какого ни на есть разговора нужно все-таки думать, а «Зубову думать нечем». Улыбается же он потому, что привык казаться любезным, так как только любезностью и мог взять на положении молоденького и ничего не знающего офицера без средств и связей. И маска этой улыбки так и осталась у Зубова, потому что он не умел придать никакого иного выражения своему лицу. Не совался же он в рассуждения и казался сдержанным потому, что в полку его столько раз товарищи сажали в дураках, дружно высмеивая его глупость, как только он совался с рассуждениями, что он предпочел раз навсегда сделать вид, что он – вовсе не дурак, а даже и очень себе на уме.
Но статности фигуры и миловидной красоты лица никто не отрицал у Платона Зубова. Что он – красавчик, все это находили и повторяли в один голос; это он и сам знал и щеголял своей красотой.
IV
Сознавая свою красоту, Зубов стал заботиться о ней особенно тщательно с тех пор, как попал в честь и знатность. С утра, пока в его приемной толпились важные сановники в ожидании чести быть принятыми, он посвящал свое время такому же уходу за собою, как могла это делать разве только молодая кокетливая женщина.
Того широкого размаха барственности и расточительной щедрости, которою отличался Потемкин, у Зубова и тени не было. Пышность и роскошь, которыми он окружил себя с первых же дней своего могущества, выказывали только его жадность и сквалыжничество. Несмотря на свою склонность к музыке, он и не думал покровительствовать искусствам, и ни один художник, ни один музыкант не был поощрен им. Он не приобретал ни картин, ни ценных вещей, выдающихся искусством отделки, но покупал себе необделанные самоцветные камни и прятал их в шкатулку, причем любимым занятием его было, открыв шкатулку, пересыпать камни из одной руки в другую.
Единственно, к чему еще имел кажущееся пристрастие Зубов, это к нарядам и к всевозможному платью, но и то потому, что это платье приносили и подавали ему помимо его заказов и распоряжений, так что ему оставалось только выбирать любое.
Все эти черты характера определились у Зубова очень скоро и, конечно, немедленно были подмечены окружавшею его челядью, приставленною к нему в качестве прислуги. Его парикмахеры, портные, камердинеры, выездные и дворецкие сразу угадали, как именно надо служить ему, и окружили его целою системой сплетен, наушничанья, доносов и шпионства. В глаза Зубову все старались, разумеется, аттестовать себя друзьями, а за глаза все ему были враги, потому что завидовали ему и злорадно мечтали о том, что он ведь может так же легко сойти на нет, как легко и неожиданно для всех возвысился.
Наблюдали и шпионили за ним, но подметить пока ничего не могли, потому что для Зубова слишком была заметна перемена между тем, что он был и что стал, и он слишком боялся упустить упавшее на его голову «счастье». Он боялся потерять это счастье и с трепетом душевным прислушивался ко всему тому, что ему нашептывали.
При дворе императрицы боролись тогда два течения, или две силы: влияние цесаревича Павла Петровича и своевластие светлейшего Потемкина. Все остальные маленькие стремления, подчас даже принимавшие облик значительности, все-таки так или иначе примыкали к одному из этих противоположных полюсов придворной петербургской жизни того времени.
Может быть, будь Платон Зубов умнее и пожелай рассудить и выбрать, кого и как ему держаться в его новом положении, он сбился бы, запутался бы и оказался бы не в силах разобраться в тех тенетах, которые плелись во дворце в ежедневных закулисных буднях. Но он не рассуждал и не раздумывал, а инстинктивно начал действовать, с чисто животным самосохранением огрызаясь в ту и другую сторону. А так как он находился ближе всего к источнику всех благ и милостей, то и имел возможность воздействовать. И мало-помалу как бы само собою образовалось третье течение – его, Платона Зубова, старавшегося без разбора сокрушить все, что могло так или иначе вредить ему. При этом он не разбирал важного от неважного, действовал огулом, и в этом, пожалуй, был залог его успеха.
Зубов считал себя на такой высоте, где равного ему не может быть, так как всякий, кто смел рассчитывать сравняться с ним, тем самым становился его соперником, а этого было достаточно, чтобы он явился его злейшим врагом. Поэтому дружбы, всегда предполагающей союз равноправных, не могло существовать для Зубова. Он знал теперь людей, льстивших и пресмыкавшихся перед ним (их было большинство) и открыто выказывавших ему свое презрение. Таких было немного, но они все-таки существовали, и их особенно ненавидел Зубов.
Каждый день во время туалета, пока парикмахер тщательно занимался его прическою, подавали ему на золотом подносе груду писем и записок. Тут были приглашения на всевозможные балы, празднества, обеды, спектакли, так как все, разумеется, наперебой желали видеть у себя такую персону, какой стал Зубов, а многие нарочно тратили тысячи, чтобы задать для него пир. Затем здесь были просьбы и жалобы по самым разнообразным личным делам и, наконец, целый ряд анонимных писем с доносами, предупреждениями и всякими наветами, которые сочинялись либо ярыми интриганами, либо просто злыми людьми, рассчитывающими таким образом отмстить и разделаться со своими врагами.
Приглашения Зубов отбирал и сортировал, одни – отбрасывая, другие – оставляя. Просьбы и жалобы он разрывал не читая; что же касается анонимных писем с доносами, то их он тщательно собирал, прочитывал с большим вниманием и терпением и прятал в особый портфель, старательно и аккуратно прикладывая одно к другому те из них, которые относились к одному и тому же лицу.
Между прочими у него набрался порядочный запас анонимных сведений о его товарище по полку Сергее Проворове, таком же секунд-ротмистре, каким был и сам он еще недавно. Таинственные корреспонденты, не подписывавшиеся своими именами и заверявшие в своей преданности и безусловной готовности принести всякую пользу, предупреждали Зубова, чтобы он остерегался секунд-ротмистра Проворова, который сильно рассчитывает рано или поздно занять его место и обладает какими-то таинственными ходами, которыми он может воспользоваться для достижения этой цели. Ведь необходимо принять во внимание, что и случайное возвышение самого Зубова произошло как раз на дежурстве, которое он занял вместо Проворова, что дает-де последнему в особенности надежду считать свои мечты осуществимыми.
Зубов никогда не был любим в полку, взаимно тоже не любил вообще товарищей и держался от них в стороне. Но среди этих товарищей был кружок так называемых «теплых ребят», которые особенно изводили его своими насмешками и против которых он таил особенную злобу. Главным коноводом этого кружка был ротмистр Чигиринский, а его последователем – Проворов.
Зубов давно уже не без злорадного удовольствия помышлял о том, как теперь посчитаться с ними. Анонимные же письма, предупреждавшие его еще об опасности со стороны Проворова, доказывали ему уже прямую необходимость взяться за дело самым серьезным образом.
V
Когда пришла очередь дежурить опять полку Конной гвардии в Царском Селе, Зубов был осведомлен об этом, потому что велел подавать себе ежедневно записку о том, какие воинские части занимали караулы во дворце. Увидев в списке дежурящих офицеров имена Чигиринского и Проворова, он осклабился злорадною улыбкою. Ему было приятно сознавать, что вот они там где-то дежурят и должны будут ночь не спать и в бессонную эту ночь на дежурстве обдумывать свои делишки – как достать денег или беспокоиться о своей лошади, которую, того и гляди, опоит или иначе как-нибудь испортит конюх, а он, Зубов, в свое удовольствие нежится тут же, во дворце, который они стерегут, и не только ни о чем не беспокоится, но стоит только ему пожелать, и они были бы осчастливлены. Захочет он – и они получат награду или солидный куш денег и смогут себе купить еще двух лошадей, заплатить долги и кутнуть в свое удовольствие.
Но он этого не захочет! Тут они лебезят и пресмыкаются пред ним, как и лебезят, и пресмыкаются теперь сотни вельмож – не им чета. Конечно, и они не отстанут от других, и им, вероятно, захочется получать что-нибудь через их «бывшего товарища».
Хорошо же, он покажет, какой он товарищ! Он сначала даже поощрит их искательство, сделает вид, что и не помнит их надругательств, а потом, натешившись их унижением, даст им щелчок, просто скажет: «Пошли вон» – и прогонит их, как лакеев, а затем… затем сосчитается с ними, как только можно.
Как именно он будет считаться с ними, Зубов и сам еще не знал хорошенько, но в том, что это будет сделано, он не сомневался, и чем скорее, тем лучше.
А пока мысль просто повеличаться перед своими недавними однокашниками по полку так понравилась Зубову, что он, взяв трость и шляпу, отправился гулять в парк вокруг дворца, рассчитывая, что, вероятно, встретит кого-нибудь из однополчан, потому что это был час как раз проверки постовых часовых.
И в самом деле, стоило ему только сделать несколько шагов по парку, как он издали увидел шедших ему навстречу Чигиринского и Проворова. Они шли и весело о чем-то беседовали. Сергей Александрович держал Чигиринского под руку и смеялся.
«Вот они сейчас увидят меня, – мелькнуло у Зубова, – и лица у них станут заискивающе-почтительными. Любопытно!»
Но конногвардейцы приближались и, казалось, так были поглощены своим разговором, что даже не замечали Зубова. Наконец они совсем поравнялись с ним и все-таки не оказали никакого внимания по отношению к нему.
– Господа, – резко остановил их Зубов, повышая голос и встряхивая плечами, где блестели новенькие его полковничьи эполеты, – отчего вы не отдали мне чести?
Чигиринский, приостановившись и обернувшись, небрежно кинул ему в ответ: «А разве ты потерял ее?» – а лицо Проворова озарилось презрительной усмешкой.
Этого уже не мог стерпеть Зубов.
– Господин ротмистр, – крикнул он, побагровев, – по воинскому артикулу вы обязаны салютовать вашему полковнику, в каком чине я нахожусь, и вам должно быть это известно.
– Господин полковник, – спокойно ответил Чигиринский, – по воинскому артикулу я должен салютовать при встрече только генералу, полковнику же салют полагается только в строю.
Вслед за тем Чигиринский взял под руку Проворова и, ясно показывая, что не желает задерживаться с Зубовым, пошел дальше, как будто ничего особенного не случилось.
Когда Зубов чуть не бегом вернулся во дворец, в свои комнаты, с ним сделалась истерика.
Чигиринский же с Проворовым продолжали свой путь, и им после встречи с Зубовым стало еще веселее.
– А знаешь что? Ведь он нам теперь будет непременно мстить за это, – сказал Проворов.
– Почему же «нам»? – ответил вопросом Чигиринский. – Ведь сию полную остроумной резвости беседу вел с ним я один. За что же обрушит он гнев свой на тебя купно со мною?
– За то, что я тут присутствовал и явно держал твою сторону.
– А ты боишься?
– Чего это?
– А вот что этот сударь будет мстить нам?
– Да я думаю так, что все равно тут, бойся или не бойся, от его злобы не уйдешь. Так уж лучше наплевать – что будет, то будет. Надо, по-моему, делать то, что считаешь порядочным и честным, а там пусть происходит то, что должно совершиться.
– Правильно! Ну а скажи теперь, что в данную минуту ты считаешь порядочным и честным сделать?
– В каком смысле?
– В смысле направления твоих дальнейших шагов. Я так полагаю, что самое порядочное для тебя теперь направить их в Китайскую деревню. Сознайся, что я прав?
Чигиринский угадал верно. Да и сделать это ему было немудрено: Проворов действительно собирался пойти в Китайскую деревню, чтобы еще раз попытаться найти домик уже не фрейлины Малоземовой, а тот, где жила виденная им незнакомая девушка.
– Слушай, Чигиринский, если ты будешь смеяться, я никогда ничего тебе рассказывать не буду, – обидчиво произнес он.