– И ты согласился?
– Я говорю, что из-за этого любопытства, насколько известно, Ева с Адамом погибли и что, значит, масоны разводят первородный грех по земле.
– А он что на это?
– Боже мой, как взвился! Стал и так, и эдак доказывать! А мне, в сущности, все равно; я больше спорю, чтобы раздразнить этого брата-руководителя.
– А он?
– А он изводится. Кончилось тем, что мне надоело разговаривать, и я замолчал. А он вообразил, что, значит, убедил меня, и стал еще упорнее предлагать мне посвящение.
– Ты согласился?
– Я согласился, но главным образом для того, чтобы посмотреть, что это у них за церемония. Ну вот, привели меня в обтянутую черным сукном комнату; семь свечей горят, на столе книга лежит, а по сукну серебряной канителью мертвые головы вышиты и скелеты.
– Страшно?
– Почему же страшно? Ведь это – такая же вышивка, как бабы красных петухов на полотенцах вышивают. У каждого своя мода: у масонов – мертвые головы, а у баб – красные петухи. Никакой разницы нет и ничего, разумеется, страшного. Огляделся я! Мне сказали, что здесь я должен сосредоточиться и остаться один. Я говорю себе: «Наплевать, где наша не пропадала», – вынул трубку, кисет, набил табак, высек искру, закурил. Выскочил тут на меня масон, вероятно, высочайшей степени, почтенный, сенатор один, да как всплеснет руками. «Ты, – говорит, – что тут делаешь?» – «Я, – говорю, – сосредоточиваюсь». – «Как же ты табачище палишь? Тут мистическими благовониями накурено, а ты табачный дым пускаешь. Неужели вся эта обстановка не приводит тебя в трепет?»
«Нет, – говорю, – не приводит». – «Ну, все равно, – говорит, – брось трубку и привыкни к лишениям». Трубку он у меня отнял, и мне это сильно не понравилось. Посидел я так один в суконной комнате, и скучно мне стало.
– Что ж ты делал?
– Да ничего не делал. Вошли наконец братья-каменщики. Курьез! Маскарад маскарадом – разодетые! Завязали мне глаза – из платка повязку сделали – и повели. Только, видишь ли, сукно-то, которое у них на стены было повешено, вероятно, у них от моли в табаке лежало – стало у меня в носу щекотать. Я и чихнул. Слышу, и еще кто-то чихает, потом еще. Тут я нарочно еще «аппчих»… Вышло весело.
– Воображаю!
– Торжественности никакой, да и таинственности мало.
– Ну еще бы! А тебя все ведут?
– А меня все ведут с завязанными глазами и ноги велят раскорячивать, потому что то правой я в какой-то квадрат должен вступить, то левой – в треугольник.
– Хороша у тебя, должно быть, фигура была в это время!
– Я и сам то же подумал, и стало мне так смешно и весело, что я уже не мог удержаться, взял да и отставил вдруг быстро правую ногу в сторону. На нее сейчас же и наткнулся ведший меня с правого бока – да как грохнется! Я сделал вид, что страшно испугался, дернулся и приподнял повязку. Смотрю, а это я самому масону высочайшей степени, почтеннейшему сенатору, подножку закатил, и он растянулся на полу: парик у него свалился, голова плешивая… Так ничего из моего посвящения и не вышло.
– Ну и что же с тобою за это сделали?
– Да что же и кто может со мной что-нибудь сделать?
– Да ведь, говорят, масоны очень сильны; с ними нельзя ссориться, они отмстят.
– А чем они могут мне отмстить?
– Мало ли чем! Ты, значит, их не боишься?
– Вот вздор! Да что они могут мне сделать? Ничего у меня нет такого, что они могут отнять, и ничем они не владеют таким, что могли бы дать и что могло бы сделать счастливее, чем я есть…
– Значит, ты счастлив вполне?
– Я этого не сказал. Я только говорю, что масоны не могут дать мне ничего, что осчастливило бы меня.
– Они, говорят, властны дать ордена, чины, богатство.
– И прочую всякую чепуху, – подхватил Чигиринский. – Ну, мне этого ничего не нужно. Я вполне доволен тем, что у меня есть, и большего не желаю. Знаешь что, Сережка, поедем сейчас в «Желтенький»?
«Желтеньким» назывался тогда один из наиболее посещаемых загородных трактиров.
– А что ж, в самом деле, едем, – махнул рукою Проворов, – закатимся…
Они уже подъезжали к Петербургу. Чигиринский высунулся в окно кареты и крикнул кучеру:
– Пошел в «Желтенький»!
VI
На другой день с самого раннего утра, не выспавшись после сильного кутежа в «Желтеньком», Проворов стоял на полковом плацу и наблюдал за обучением солдат верховой езде. Эго было скучно, а главное – утомительно. Приходилось ходить вместе с берейтором и вахмистром в центре круга, по которому тряслись солдаты на лошадях, и делать им замечания, как держать каблук, повод, руки.
Обучение солдат являлось самым неприятным из всей службы, и офицеры терпеть не могли этого занятия. Каждый из них старался отделаться, и заставить их являться на езду было очень трудно. Большею частью приходилось отдуваться тем, кто, подобно Проворову, жил в казармах и был, так сказать, под рукой. В полку происходили вечные истории по поводу того, что жившие на городских квартирах офицеры не являлись, и их товарищам волею-неволею приходилось заменять их, потому что полковой командир непременно требовал, чтобы солдатская езда происходила в присутствии офицеров.
Сергей Александрович, злой и раздражительный, кружился по плацу, когда приехал Чигиринский, знавший, что, вероятно, опять нет никого на солдатской езде. Несмотря на то что он вместе с Проворовым прокутил всю ночь в «Желтеньком», он был свеж и бодр, так как в этом отношении у него были удивительные выносливость и выдержка.
– А ты уже здесь! – удивился он, увидев Проворова.
– Да ведь надо же! – отозвался тот. – Из этих дармоедов опять никого нет. Сегодня очередь Платошки Зубова, и мне уже в шестой раз приходится выходить за него на плац. Ну уж я его серьезно допеку!
Чигиринский покачал головою и протяжно свистнул.
– Ну, брат, теперь Платошки Зубова и не достанешь!.. Он стал уже Платоном Александровичем.
– Кем бы он ни стал, все равно заставлять товарищей бегать по плацу вместо себя – свинство!
– Да ты пойми, что я говорю: Платона Зубова нет в Петербурге. Он, брат, в Царском Селе.
Чигиринский произнес это с таким ударением, что Проворов воскликнул, разведя руками:
– Да не может быть!
– Вот те и «не может быть»!
– Да как же это случилось?
– Очень просто. Он пошел в последнее дежурство нашего полка в Царском во дворец, и тут все решилось.
– Говорили, что участь Дмитриева-Мамонова была уже бесповоротна.
– И на его место попал Платон Зубов.