– Постой! Не кипятись! Ты меня спрашиваешь, знаю ли я фрейлину, которую зовут Малоземовой. Я у тебя и переспросил это. Что ж ты сердишься?
– Да я не сержусь… но только… если бы ты знал… Впрочем, тебе не понять… ты сам никогда не испытал этого. Ты мне только скажи, знаешь ли фрейлину Малоземову или нет?
– По всей вероятности, знаю, потому что меня представляли, кажется, всем фрейлинам, но которая из них Малоземова, право, не помню.
– Как же ты не помнишь?
– Что ж, брат, делать? Не вели казнить – не помню.
– Ну а скажи, пожалуйста, где можно бы было встретить ее?
– Фрейлину-то! Да на любом балу. Вот теперь по случаю приезда светлейшего, вероятно, начнутся балы, маскарады и всякие празднества.
– Мы поедем с тобой?
– Отчего же не поехать? Поедем.
– Ну и отлично! А теперь я пойду к себе. Так насчет дежурства ты устроишь?
– Устрою.
Проворов был уже за дверью.
IV
Когда двор переезжал на лето в Царское Село, гвардейские офицеры, являвшиеся туда для дежурства, приезжали из Петербурга определенным от полка нарядом, то есть группою в несколько человек, останавливались в нижнем помещении Большого дворца и, ежедневно сменяясь, в определенное время ходили по очереди в караулы; затем на их место прибывал другой наряд от другого полка, и отбывшие свою очередь могли вернуться в Петербург. Возвращались солдаты походом, то есть верхом на лошадях строевой колонной, а офицеры – в собственных экипажах, так как у огромного числа гвардейских офицеров были собственные щегольские запряжки четверкой и даже шестеркой, цугом, кареты и коляски.
Проворов был из тех немногих, у кого не было ни того, ни другого, и ему приходилось пользоваться экипажем одного из товарищей, обыкновенно Ваньки Чигиринского. И теперь из Царского они ехали в Петербург в огромной, мягко качавшейся на рессорах карете и мирно беседовали. Сергей Александрович заговорил об интересовавшем его вопросе о масонах, о которых он до сих пор много слышал и кое-что знал в качестве неофита и с которыми ему пришлось столкнуться теперь непосредственно.
– Скажи, пожалуйста, – спросил он Чигиринского, – ты знаком с масонами, имеешь представление о них?
– Имею, – ответил Чигиринский, по своей привычке не выпуская из зубов короткой раскуренной голландской трубки.
– И что же ты о них думаешь?
– Да ничего особенного! По-моему, это – детская забава.
– Детская? Почему же детская?
– А вот помнишь, как бывало в детстве? Заберемся мы, ребята, со сверстниками куда-нибудь в сумерки в укромное место и начнем рассказывать страшные истории эдак полушепотом; и станет и очень проникновенно, и жутко, и страшно, и ужасно приятно. И до того дорассказываемся, что замолчим и двинуться боимся.
– Да, я это помню. Мы, бывало, забирались в коридоре за шкафом на огромный сундук.
– Ну вот и масоны так.
– Тоже на сундук забираются?
– В переносном, конечно, смысле. Тоже главное у них – таинственность; в ней вся штука: будто что-то делают, ищут философский камень, строят храм Соломона, а на самом деле только и всего, что им под этим предлогом можно собираться в тайнике где-нибудь и сидеть и ощущать жуткость таинственности, как в детстве после страшных рассказов и сказок в сумерках.
– Но ведь у них обряды особые, заседания.
– Пустяки все! Все сводится к тому только, что я говорю.
– Ну а философский камень, а это мистическое строение Соломонова храма?
– Да к чему это нам, православным, заботиться о восстановлении и постройке Соломонова храма, когда у нас, слава Богу, возводятся христианские храмы открыто и всенародно?
– Но ведь Соломонов храм это – совсем другое.
– Вот потому-то я и говорю, что едва ли он нужен, если он, как ты говоришь, – «совсем другое», чем православный храм.
– Нет, я в том смысле, что масонский Соломонов храм – это отвлеченная философия, а не здание из дерева и камней.
– Батюшка мой, христианская религия, то есть наше православие, – такая философия, что никакой другой человеку и не нужно. В христианстве все есть, и все отвлеченное истолковано так, как нигде.
– Так ты думаешь, что нам, христианам, нечего заботиться о храме Соломоновом, когда у нас есть христианская церковь?
– Думаю и уверен в этом.
– Но ведь масоны не против христианства.
– Если они не против христианства, так почему же они не стараются держаться его исключительно, а выдумывают еще свое что-то особенное? И зачем делать какую-то таинственную, подпольную, секретную «работу», когда можно быть православным христианином совершенно открыто? Если масонство творит добро, то зачем все эти тайны, клятвы и все прочее? Хорошее и честное дело не нуждается ни в каких тайнах, его можно делать открыто, без всяких ночных заседаний с гробами, скелетами и стенами, завешенными черным сукном.
– Ты говоришь – гробами? Настоящими?
– Ну да! Вот такими, в каких мертвецов хоронят.
– Это интересно.
– Для ребят, которые хотят страхов и страшных историй, пожалуй, интересно, а по-моему, просто смешно, глупо и даже скучно.
– А сам ты видел что-нибудь из этого или только знаешь понаслышке?
– Нет, я и сам видел. Ведь меня посвящали.
V
Карета продолжала катиться по мягкой, отлично укатанной и содержимой для проездов государыни дороге. Проворов быстро обернулся к Чигиринскому, спокойно тянувшему трубочку, и воскликнул:
– Как! Тебя посвящали в масонство?
Представление, которое он до сих пор имел о приятеле как о человеке беззаботно-легкомысленном, кутиле, вовсе не соответствовало тому, что он узнавал теперь о нем из разговора. Оказывалось, что Чигиринский не только обладал почти доходившей до гениальности способностью придумывать и устраивать во время кутежей умопомрачительные дебоши; у него был вполне ясный и рассудительный ум, «проникавший в глубокие области даже отвлеченности».
– Ну, что ж такое? – ответил Чигиринский. – И меня посвящали в масонство.
– Как же это случилось?
– Да очень просто. Меня стал обхаживать один из них – как это у них называется? – брат-руководитель, что ли, и стал поучать, что, мол, кто вступит в братство вольных каменщиков, тот обрящет на земле царствие небесное и все будет знать.