Зарычал мотор, БТР начал разворачиваться. Машину качнуло, Пайпер взял Маренн за руку.
– Что за лейтенант? – снова спросил он. – Признавайся.
– Признаюсь, – она опустила голову. – Английский лейтенант – это мой муж. Он погиб еще на Первой мировой войне. Отец Штефана. Эти девицы, там во дворе, очень интересовались, как можно получить офицерские погоны. Я им сказала, что начинать надо с английского лейтенанта. Сказала правду, как на духу.
* * *
Камин был высокий, с широким зевом, отделанный мозаикой. Огонь горел в нем весело, в просторной комнате с высоким лепным потолком было тепло. На огне, с шипением сбрасывая жир, коричневой блестящей корочкой поблескивало мясо.
– На чем это оно жарится? – взглянув, Маренн спросила с удивлением.
– На двух шпагах из оружейной коллекции хозяина, – как ни в чем не бывало, ответил Пайпер, наливая пиво в кружки.
– Такие изящные эфесы, – она подошла ближе, рассматривая. – Необычное применение.
– Ну, не такое уж необычное, если вдуматься. Ничего более подходящего не нашлось.
В зеленой походной форме СС она села на медвежью шкуру, расстеленную перед камином. Она заметила, что Пайпер смотрит на ее колени, обтянутые чулками, но одергивать юбку не стала. Девчоночьи штучки. Не для того она сюда приехала, чтобы показывать стыдливость, которой нет с восемнадцатого года.
Дверь открылась.
– Фрау Ким, добрый вечер! – в комнату вошел оберштурмбаннфюрер Шлетт.
– Здравствуйте, Франц! – она быстро взглянула на него и снова перевела взгляд на огонь.
– Пиво хочешь? – Пайпер подвинул ему кружку.
– С удовольствием.
– Что слышно от Дитриха?
– Ничего хорошего, – Шлетт подошел и встал рядом с Маренн.
– Передай фрау, – Пайпер протянул ему кружку с пивом для Маренн.
– Благодарю, – Маренн попробовала пиво. – Замечательный вкус.
– Судя по тому, как двинулась «Дас Райх», – задумчиво произнес Шлетт, – нас тоже ничего хорошего не ждет. Дороги – хуже некуда, все тает. Тяжелые машины тонут в грязи. Два «Королевских тигра» сели по башню. А их уже поджимает «Гогенштауфен», короче, образовалась пробка, которая еще неизвестно, когда рассосется. А нам наступать после них. Они все извозят так, что мы вообще не пройдем, даже «пантерами». Придется плыть, в лучшем случае.
– Мы будем стоять еще долго, – ответил Пайпер. – Большевики в шоке, что мы прибыли сюда. Они думали, что после Арденн нас отправят на Одер. Зепп сказал, нас попридержат, пусть пока другие их поутюжат.
– Может, это и к лучшему, просохнет. Ладно, я пойду, спасибо за пиво, доброй ночи, фрау Ким, – поставив пустую кружку на стол, Шлетт вышел. Пайпер вышел за ним. Она слышала, как он сказал:
– Крамер, меня беспокоить только в самом крайнем случае. Все остальное – к оберштурмбаннфюреру Шлетту.
– Слушаюсь, господин штандартенфюрер.
Щелкнул замок двери. Он вернулся. И сел рядом на медвежью шкуру перед огнем. Помолчав, спросил:
– Твоя английская фамилия от этого лейтенанта?
– Нет, – она покачала головой, отпила пиво. Он наклонился вперед, поправляя мясо на огне. – Его фамилию носил Штефан, а теперь носит Джилл. Хотя сам он больше известен под псевдонимом. Ведь он был знаменитым художником и подписывал картины Мэгон. Они висят теперь во всех крупнейших музеях мира. А Сэтерлэнд – это скорее кличка, как у собаки. В Первую мировую войну я работала в госпитале английской герцогини Камиллы Сэтерлэндской, ее называли леди Ким, а нас – «сестры леди Сэтерлэнд», чтобы отличить от сестер других госпиталей. У меня это осталось на всю жизнь.
– Ты больше не вышла замуж?
– Это может показаться странным, но мне никто не предлагал. Мой муж умер спустя год после того, как война закончилась. Он был очень тяжело ранен, у него не было никаких шансов выжить. Наверное, он должен был умереть раньше, но я сделала все, чтобы продлить ему жизнь. Он был богат, и до войны прослыл в Лондоне и Париже кутилой и любимцем женщин. У него было много любовниц – самые блестящие, знаменитые дамы, они все увивались за ним, пока он был при деньгах, здоров, знаменит. Он был из той породы людей, которых я вообще не любила – я считала их пустышками, которые зря прожигают жизнь. Но из всех своих дружков он единственный пошел на войну добровольцем, не боялся ничего и поднял восстание в армии против генералов, которые вели бессмысленную войну, войну ради войны, когда все уже было решено. У него внутри был крепкий, несгибаемый стержень. Я полюбила его за это, хотя для него не отличалась от всех прочих. Когда он стал калекой, когда все от него отвернулись и только я пошла за ним до конца, он изменил свое отношение ко мне. Я думаю, он умер, любя меня. Может быть, любя женщину искренне единственный раз в своей жизни, но никогда не сказал мне об этом. Он знал, что я жду ребенка, но почти не оставил нам со Штефаном денег, хотя очень заботливо распределил их между своими бывшими любовницами. Но он был таков. И будь он простым парнем, пусть даже с красивой внешностью, богатым и известным, я бы не оставила ребенка, я бы избавилась от него, так трудно мне было тогда, так горько. Но он был великим художником. Это единственное, что раз и навсегда извинило в моих глазах все его недостатки. У него был божественный дар, и хотя бы им он заслужил, чтобы Штефан появился на свет. Штефан появился и повторил судьбу своего отца. Он во всем пошел в него. Просто как отражение в зеркале.
– Если бы он был жив, я бы зачислил его в свой полк.
– Тебе бы не разрешили. Он не скрывал, что у него отец англичанин. Поэтому его и не брали никуда, кроме как в дивизию «Мертвая голова». На нее совсем уж идеальных арийцев не хватило. А в школе он был лучшим, он лучше всех проходил все препятствия, прекрасно справлялся с оружием. И, как у отца, – бесконечные девочки, которые от него с ума сходили. Я думала, он сделает меня бабушкой в тридцать пять лет, – Маренн улыбнулась. – Тогда меня это не очень радовало, но теперь я была бы счастлива, если бы какая-нибудь фрейляйн родила от него сына или дочь. Но он тоже заботился о том, чтобы не огорчать меня раньше времени. Он мог бы стать и художником, он хорошо рисовал, у него уже начал вырабатываться свой стиль, свой взгляд на мир. Но все-таки я думаю, что, останься он жить, он связал бы свою судьбу с армией. Ему все это очень нравилось. Где-то в глубине души он наверняка мечтал стать генералом.
Она помолчала.
– У меня в дивизии «Мертвая голова» служил старший брат. Он покончил с собой. Его вынудили. Гомосексуализм.
Пайпер взял мясо с огня и стал снимать его на тарелку, разрезая на куски. В комнате ароматно запахло специями.
– Я понимаю. После смерти Генри я осталась со Штефаном одна. Другой человек, который любил меня, французский летчик, друг сына того старика, которого мы встретили в Бержевиле, тоже умер вскоре после войны. Он горел в самолете, получил страшные ожоги. Я очень надеялась на него, но и эта моя надежда тоже разрушилась.
– А там, у старика, на фотографии из газеты, это была ты, я заметил.
Пайпер передал ей тарелку с мясом.
– Спасибо, очень вкусно, – она попробовала.
– Да, я. Простая солдатская медаль – такие выдавали всем участникам боевых действий, моя единственная награда за все годы. Но меня это ничуть не печалит. Друг моего отца дал мне денег на билет, и я со Штефаном отправилась в Америку. Нам было очень трудно там. Если бы кто-то полюбил меня тогда и предложил мне руку и сердце, я бы согласилась, я была на грани отчаяния. Но вокруг меня словно была пустыня. Я часто думаю об этом и сейчас. Когда сильно устаю в госпитале, когда мучает бессонница, я спрашиваю себя: почему? Я думала, что не заслужила любви, что Господь карает меня за то, что я проявила слишком много гордости. За то, что у меня вообще ее в избытке, это верно. Но теперь я понимаю, что он просто вел меня моей собственной дорогой, отличной от всех прочих. Он хотел, чтобы я что-то сделала, он посылал мне одно испытание за другим. И я сделала то, что он хотел. В Чикаго мне приходилось браться за самую черную работу, чтобы заработать на кусок хлеба для сына и иметь хоть какую-то крышу над головой. Мы жили в полуразвалившейся хибаре на окраине города, там всегда было холодно и сыро, бегали мыши, с тех пор я перестала их бояться, Штефан часто болел, я думала, он вырастет хилым. Потом мне удалось устроиться санитаркой в госпиталь Линкольна. Ведь все, что я умела делать, – это ухаживать за больными. Мне поручали самое неприглядное, что никто не хотел делать, но я терпела. Однажды у профессора Гариэта неожиданно заболела ассистентка, а откладывать операцию было нельзя. Мне приходилось участвовать в таких операциях в госпитале герцогини Сэтерлэндской, и я отважилась предложить свою помощь. Все прошло настолько удачно, что в дальнейшем профессор работал только со мной. Он помог мне поступить на медицинский факультет университета, где преподавал сам. Все это время я ассистировала ему в клинике, у нас со Штефаном появились деньги, мы смогли снять квартиру, он пошел в школу. Однажды в госпиталь Линкольна привезли пострадавших во время автомобильной катастрофы. Мужчина, работник банка, скончался на месте, женщина умерла на операционном столе от потери крови. Осталась только девочка, ее звали Джилл. Джилл – моя приемная дочь, я взяла ее тогда к себе, и так мы стали жить втроем. А потом в Чикаго с циклом лекций приехал Фрейд. Я посетила все его выступления, меня очень увлекло все то, что он рассказывал, мы много с ним беседовали на семинарах. Он пригласил меня в Вену. И я снова пошла учиться, теперь уже второй специальности. В тридцать шестом году я приехала в Германию и попала в лагерь…
– В лагерь? – Пайпер положил ей руку на плечо. – Ты была в лагере?
– Да, вместе с детьми, – она кивнула. – На меня написал донос один недобросовестный ассистент на кафедре де Криниса в университете, диссертацию которого я не пропустила. Это была полная чушь. Меня арестовало гестапо, ведь я иностранка. Париж, Америка – все это очень подозрительно.
– Когда же тебя освободили?
– В тридцать восьмом, когда Германия стала готовиться к войне и понадобились хорошие врачи. Тут вспомнили и обо мне. А до этого я провела два года в одном бараке с проститутками и уголовницами. Очень приятная компания для профессора психиатрии. Я не шучу, – она повернулась к нему. – Я получила там огромный материал, до сих пор над ним работаю. Господь привел меня сюда, в Германию, чтобы я поняла то, к чему он меня вел: поняла, что можно делать с людьми и целыми странами, а что нельзя. Он заставил меня делать все, что хотел. Тогда я и получила звание – оберштурмбаннфюрер и элегантный мундир от Хьюго Босса, какой не дадут ни одной другой женщине; мужчины были готовы на все, только поведи бровью. Еще молодая, а уже огромный опыт и много сил. Казалось, можно свернуть горы, настало время любить и быть счастливой. Но сына нет в живых, его никто не вернет. И большевики на пороге дома, в котором я могла бы быть счастлива. А это значит, что все повторится сначала. И они заставят меня пройти тот же путь, который я уже прошла. Теперь уж и не знаю, как получится.
– В тридцать восьмом я начал служить у рейхсфюрера адъютантом, – Пайпер убрал с ее лица выбившийся из прически локон, она дернула заколку на затылке, и волосы бесшумно распустились красивой коричневой волной, длинные, до самого пола. – Я привозил тебе один раз приказ рейхсфюрера в Шарите – ты даже не посмотрела на меня. «Благодарю. Идите». А кто, что? Подумаешь, какая-то мелкота. Адъютант все равно, что лакей. Ему только с секретаршами заниматься. Я, правда, не обиделся, я был тогда увлечен Зигурд, да и вообще ветер в голове, настоящего пороха еще не нюхал. Видел и потом, при ставке. Вокруг тебя – одни генералы. Даже не генералы, фельдмаршалы. Там и Гудериан, и Манштейн, и фон Бок. Сам рейхсфюрер был так оживлен, когда с тобой беседовал. А наше дело – бумажки перекладывай. Тогда я решил, что когда начнется война, напишу рапорт на фронт. Только теперь, когда штандартенфюрер и рыцарский крест с дубовыми листьями под воротником, стало можно рассчитывать на твое внимание.
– Я не понимаю, какие генералы? Когда? – она пожала плечами. – Вокруг меня по большей части только раненые и больные.
– Так я и поверю. Я вошел тогда в твой кабинет и сразу увидел – красивая, духи – голова кругом. Да что там красивая, – он присвистнул. – Сумашедше красивая, вот так. Но такая дама – не для нас. Потом ты спасла от смерти моего товарища, в сорок втором под Харьковом. У него был сильный ожог. Доктор Виланд только руками разводил. Вот если приедет, ждите. Приехала, забрала с собой в Шарите, он выжил и вернулся в строй. Потом сколько раз спрашивал Виланда: что она, какая? А он все свое – как руки, ноги отрезали или пришили, про ожоги опять же, про сепсис – это у него главная забота всегда, противостолбнячная сыворотка, а потом снимет очки, протрет их замшевой тряпочкой, посмотрит вдаль мечтательно и скажет: глаза у нее зеленые и брови красивые, вразлет. Я, конечно, стараюсь не смотреть на нее во время работы, не до того, знаете ли, но как не посмотришь? А Виланд – он у нас сухарь, из него романтики ни капли не выжмешь. Я тебя в Шарите вспоминаю. Мужчины быстро видят то, что хотят видеть, несмотря на мундиры, погоны, предписания рейхсфюрера и на всякие там удостоверения, даже на профессиональные навыки. Если красивая, то красивая. Ну а если нет, то тут уж, извините. А как она скальпель держит и вообще умеет ли им резать – это десятое дело. Пока сам на операционный стол не попадешь, конечно. Но я все время впереди, в бою: то мы большевиков атакуем, то они нас. Как ни приеду, Виланд уже руки моет. Я его спрашиваю: а где доктор из Берлина? Уже уехала, отвечает. Я ему сказал, что он тебя прячет от меня. Он вспыхнул, обиделся. Так что в Арденнах наш общий шеф рейхсфюрер мне просто подарок сделал. Но мне тогда в Берлине сказали, что ты со Скорцени. Я так для себя и понял. Ему не просто позавидуешь. Трудно вообразить, что это такое, когда тебя любит такая женщина. Это что-то невероятное.
– Да, невероятное, Йохан, – Маренн повернулась и взглянула ему в лицо. – Невероятно трудное.
Он наклонился к ней, его светлые глаза были совсем близко.
– Я не могу сказать, что люблю тебя, это что-то странное, – проговорил вполголоса.
– Я этого и не прошу, Йохан.