Только уже взрослой я узнала, что Татунька была последней, носящей фамилию рода Струйских, известного в истории ХVIII века знаменательной фигурой поэта Николая Струйского, кроме того имевшего наилучшее для тех времён тиснение в своей собственной типографии.
Портрет его жены Струйской кисти Рокотова висит в Третьяковской Галерее в зале портретной живописи XVIII века. В её чертах явственно проступает молодое лицо моей тётки. К заметному следу обоих прикоснулись, каждый в своё время, историк Ключевский, Вяземский, Николай Заболоцкий. В XIX веке Струйские состояли в родстве с семьёй Огарёвых.
Татунька рожала детей от разных отцов: моего деда она родила от сына Фатали Ахундова, великого поэта Азербайджана. От деды мне досталась восточная внешность: покатый лоб, великий нос – по маминой присказке, «на двоих рос, одной достался», – и египетские глаза, своим разрезом усугубляя мне скрытое косоглазие. Улыбаясь во весь рот, мы с дедой приобретаем одинаковое, слегка лягушачье, но прекрасное лицо.
Любовь к деду занимала центральное место в начале моей жизни. С моей стороны это было осознанное общение по интересам. Зарождение моего внутреннего мира, самые начала моей духовной жизни. Отношение с другими членами семьи пребывало в то время на другом уровне, скорее утилитарном.
Воскресным утром вторым после меня просыпался дед. Заслышав из коридора мурлыканье воскресного радио, я пробиралась в их спальню через столовую, где спала тётя. Спала и баба на своей кровати, составляющей часть большого двойного супружеского ложа. По утрам деда носил тёмно-синюю в полосочку пижаму.
– А, проснулся мартышкин! – приветствовал он меня. Так он звал меня за любовь к бананам, которые всегда покупал мне.
Я забиралась к нему на постель, и начиналась наша игра в кораблик: я усаживалась между ног деда, покрытых одеялом, и дед раскачивал меня по волнам океана, пока не поднимался шторм и огромная волна не выбрасывала меня из кораблика на постель.
Благодаря раздельности двойной постели бабе не мешали наши морские бури, и они длились, пока иные воскресные радости не отвлекали нашего внимания. Таков был воскресный ритуал.
Дед собирал библиотеку – классику, библиотеку приключений, бабе о театре и мемуары, мне детскую и подростковую. Он обладал гуманитарной чуткостью и покупал книги, которые, как выяснялось позднее, становились классикой: «Орден жёлтого дятла», «Мафин и его друзья», «Маленький оборвыш», отдельное издание «Голубой чашки» Гайдара. Второй книжный шкаф стоял в столовой.
Дед был аккуратен и не любил беспорядка. Дубовый буфет занимал почётное место у стены и имел боковую дверь, где на полках он хранил свои реликвии, предмет моего любопытства. Среди них находились маленькие цветные карандаши в кожаном футляре, привезённые из командировки в Германию.
– Деда, дай порисовать, – просила я.
– Сломаешь, – отвечал деда, не желая подвергать своих любимцев новому испытанию.
– Нет, деда, нет, не сломаю, пожалуйста, я осторожненько! – молила я, хотя у меня была прорва своих цветных карандашей.
Обречённо вздыхая, дед доставал своих красавцев.
– Не нажимай, – безнадёжно говорил он. – Слегка прикасайся к бумаге.
Я искренно старалась следовать дедовым указаниям, пока изящно отточенный им грифель не вылетал с корнем из-под моих пальцев, оставляя меня в полном изумлении. Я не ожидала таких козней от карандашей.
Из того же хранилища дед вынимал по моей просьбе свои ордена и медали, приколотые на тёмно-синем бархатном лоскуте. Их было штук сорок: за Нефтегаз, за военную оборону 41–45 годов, за нефтяную промышленность послевоенного восстановительного периода, за руководящую деятельность в Госплане мирного времени.
– Алексей Павлович был крупная фигура, – позднее рассказывала мне мама, – он боролся за руководящее место в Госплане с Байбаковым, будущим министром нефтяной промышленности. Но в чём-то проиграл, выбрали Байбакова.
Дед был очень добрый и мягкий человек. Невозможно было представить его иным на своём рабочем месте. Его старший любимый брат Виктор погиб на войне. Дед просился на фронт («Представь себе, что бы я делала», – с неподражаемым сарказмом пересказывала мне баба семейную хронику тридцатилетней давности), но его не отпустили – под его ответственностью находилось несколько заводов на Урале.
– Можешь себе представить, какой надо было иметь характер и работоспособность, чтобы в те страшные военные годы не сесть в тюрьму, а сохранить заводы, сдать все нормы производства, да ещё получить за это столько орденов, – комментировала мне мама.
Дед представлял собой тот редкий случай, когда во всю траекторию своей государственной службы сохранил особенную доброту и политический идеализм. В начале перестройки, когда зашатались устои его государства под занавес его жизни и собственная дочь безжалостно открывала ему глаза, дед, обнимая меня, сказал:
– Вот эти пойдут за нами.
Обнимая его, я только кивала, согласная идти куда угодно за ним в его иллюзии. Он умер во сне, не заметив своего ухода, – его душа справилась с земными задачами. Благодарение Богу за то, что до конца дней хранил судьбу этой удивительной личности и не дал разочароваться в собственной жизни.
Над своим неувядающим трюмо баба устроила иконостас из фотографий. Баба с дедой покупали мебель на всю жизнь, вернее, в те времена мебель делали на всю жизнь. Во всяком случае, с рождения и по сей день интимно знакомая мебель встречает меня в тёткином доме вместе с «другими» членами семьи.
Из вороха фотографий я с удивлением вынула большую доброкачественную фотопробу, на которой в полный рост стояли возле учительского стола совсем молодой Шукшин и мой дядька-подросток, племянник деды.
– Что это? – с изумлением вопросила я у бабы, поднося ей снимок.
– Это Валерка снимался на пробах подхалима Синицына.
– Да-да, я помню, – обрадовалась я. – Но баба, с Шукшиным?!
– С Шукшиным, – невозмутимо кивнула баба. – Ведь это было так давно, он не был ещё знаменитым.
В нашем доме жил четырнадцатилетний Валерка, взятый дедой из Перми на воспитание в помощь своей сестре Жэке. Воспитание не удавалось, так как Валерка был жуткий лодырь и отлынивал от уроков всеми путями. Однажды баба взяла меня с собой в поликлинику, и пока она отлучалась в кабинет врача, я увидела Валерку. Если в списке моих семейных пристрастий деда стоял на первом месте, то Валерка – на последнем, но он охотно играл со мной в шумные и подвижные игры, и мы были большими друзьями. Во дворе Валеркин товарищ Никита учил меня чихать, глядя на солнце.
– Не говори, что я здесь! – наказал мне Валерка, исчезая с глаз долой.
– Хорошо, – согласно кивнула я, и как только баба вышла из кабинета, тут же по младенческой непосредственности передала ей нашу встречу.
– Он просил меня ничего не говорить! – беспокоясь за Валерку, закончила я, совсем не подозревая, что подвела его под монастырь.
По вечерам Валеркино домашнее задание помогали готовить все подряд. Но даже бабин преподавательский опыт и умение давали весьма скудные результаты. В проёме двери в столовую я видела Валеркину голову, бессильно уложенную на локти поверх обеденного стола, и канючащий голос:
– Тётя Ни-ина, дядя Алё-оша…
– Эх ты, шляпа! – раздавался из столовой расстроенный голос деды. – Лодырь и шляпа!
Это было самое сильное выражение, какое только я слышала в раннем детстве. Удивительно, но оба – баба и деда – не умели гневаться, скорее расстраивались и недоумевали, когда сердились. В их доме никто не повышал голоса.
И вот однажды лодырь и шляпа Валерка примчался из школы возбуждённый и сообщил, что некая съёмочная группа отбирала школьников для съёмок, и его выбрали на исполнение роли подхалима Синицына!
– Подхалима Синицына? – с неподражаемым чувством юмора переспросила баба. – На роль положительного ученика наверняка взяли Никиту Михалкова?
С этого дня наступила незабываемая и продолжительная пора, когда Валерка врывался после школы в дом и взахлёб пересказывал события съёмок. Фильм шёл к концу, Валеркины актёрские данные хвалили, обещали взять в новый фильм.
– Тётя Нина, дядя Алёша, я буду актёром! – ликовал он.
– Актёрам тоже надо учиться! – саркастически отзывалась баба.
Валерка уже собирался бросить школу и посвятить себя киносъёмкам. В итоге он уехал-таки на новые съёмки и переехал из нашего дома. Я ещё слышала о нём отрывочные замечания от бабы, от папы. Затем жизнь окончательно развела нас.
Среди моих друзей и знакомых понятие столовой я замечала только у меня. Где бы ни жили баба с дедой, в их доме, так же, как и на даче, была столовая, где стол ставился посредине комнаты часто недалеко от окна, очень гармонично увязывая между собой всю мебель. Это понятие столовой и манера ставить стол с возрастом убедили меня, что именно так стояла мебель в доме рано умершей прабабки («У нас в столовой ещё стоял фикус» – смутно помню бабины слова), – по укладу жизни в дореволюционных городских квартирах России.
В тёткином доме сохраняется прежняя, с рождения мне знакомая обстановка столовой, связывающая меня не только с памятью бабы с дедой, но и с их пермским детством, а оттуда с эпохой прабабки, дореволюционного быта и ушедших веков с героями нашей памяти. Я не отдавала себе в этом отчёта, пока тётке не пришло в голову обновить мебель в столовой и избавиться от фамильного буфета, почти достигающего потолка. Непроизвольно из меня вырвался такой вскрик, что тётка в изумлении замерла, и буфет – вместе с историей нации – остался на своём месте.
5. Игра в первом лице
Мне нравится повествование от первого лица, где я становлюсь любым персонажем каких угодно историй. Это моя игра, я играю в неё с детства, и весь мой мир реален, как окружающая нас действительность, – в этом самая соль игры и её основное стремление, из какого и сложился мой метод, который, как стало ясно во время моего образования, гуманитарные науки назвали реализмом. Я не имею к этому никакого отношения, но знаю наверняка: это самый иезуитский изо всех творческих методов способ искусить, обольстить и соблазнить (все три слова в своём исконном значении) читателя абсолютной – обратите внимание – ложью, с точки зрения окружающей действительности, а затем и бросить его на произвол этой окружающей действительности. Последнее не совсем человечно, но можно худо-бедно подготовить читателя, внушив ему о существовании двух реальностей – реализма художественного и реализма повседневного, на то у нас и школы, в конце концов.
Непосредственно для школьников и студентов хотелось бы привести некоторые формулировки с тем, чтобы поделиться с ними ясностью миропонимания. Метод реализма: отображение предметной реальности, как она есть, для изображения не существующей действительности. Метод экспрессионизма: образ ощущения. Его разновидность – символический экспрессионизм. Не хотелось бы выглядеть не от мира сего, но эти формулы помогают мне жить.
В отрочестве, как у Гулливера в стране лилипутов, у меня «был» многоэтажный дом красного кирпича высотой в мой рост, где проживало много разных семей, каждая со своей историей. Истории создавала я, так же как живых людей и животных миниатюрного, по габаритам жилья, размера – взрослых, детей, подростков, собак, кошек, рыбок и птичек. Я водила их по лестницам, из квартиры в квартиру, на улицу и в магазин, следуя взаимоотношениям, историям и интригам. Помню себя в задумчивости над снятой крышей дома: меня занимала проблема просматриваемости мизансцен в случае сохранения крыши на своём месте в связи с климатическими невзгодами в виде осенних дождей и зимних снегопадов.
Невозможно заметить, в какой момент у меня окружающая действительность переходит в сказку, почти волшебную. Я вся ушла в роли, исполняемые мной на протяжении жизни. От меня реальной, думаю, не осталось ничего или же некоторые недостатки, недостойные моей игры. Во всяком случае, с некоторых пор я равнодушна к собственному «я» и пользуюсь им постольку, поскольку оно позволяет мне исполнить ещё одну роль. Что-то вроде транспорта.