Оценить:
 Рейтинг: 0

Похвала любви. Истории и притчи

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
5 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

В первый раз мне было странно оказаться вновь в ее комнате. Я был в ней только раз до ее приезда: мы с Петром Наумовичем перетаскивали сюда картонные коробки с его бумагами: все тот же Хем на стене, те же книги, уже под нежной шубкой пыли, тот же хула-хуп в углу. С тех пор ничего не изменилось, даже коробки остались, только с книг и дивана исчезла пыль. В тот первый раз так вышло, что после трудов праведных я забылся коротким сном, а, открыв глаза, увидел, как она, запустив хула-хуп вокруг талии, качается посреди комнаты, как смерч в пустыне… Когда она заметила, что я смотрю на нее, улыбаясь, хула-хуп с грохотом упал, и она со смехом и кулаками бросилась на меня…

Никаких ожиданий, никаких мечтаний в этой любви не осталось, кроме загадки непреодолимой тяги друг к другу. Неожиданно «телесное» заполнило все. Она говорила: «Я завишу от твоего тела…» Я зависел от ее тела не меньше. Приползая домой и отодвинувшись от жены, я не спал ночь, все еще чувствуя ее, и чем дальше, тем чаще говорил себе: всё, пора завязывать, а через день звонил ей и говорил: «Я тебя люблю», и она шептала мне: «И я тебя. Я счастлива…» Нет, она не была счастлива, хотя всегда прибегала на свиданья веселая, и мы часто давились от смеха на ее старом, неудобном диване – не дай Бог, Петр Наумович услышит.

«Я хочу в тебя проникнуть, – говорила она. – Это несправедливо: ты можешь в меня проникнуть, а я в тебя не могу! Мне иногда хочется разъять твою грудь и залезть туда, и там лежать около сердца, свернувшись калачиком».

А потом она снова уехала, уже во Францию. Петр Наумович постепенно сдавал, глаза выцвели и слезились, я отворачивал глаза: это быстрое старение даже не пугало, а смущало, будто подглядывал за крадущейся смертью. Я перестал к нему ездить: мы тогда перебрались в другой конец города, и вообще жизнь уносила в другую сторону, затягивала в плотный водоворот дел житейских, и мне казалось, что она меня перемалывает… Однажды я завел с Вадимом разговор на тему «так дальше жить нельзя». Он понял буквально-революционно и, усмехнувшись, ответил:

– Так ведь мясо будут крючьями рвать. Жалко молодое тело!

Но я имел в виду другое: какое-то тоскливое беспокойство о себе, о том, что, может, самое лучшее во мне погибает…

Мы были молодые, сильные и красивые. Сексуальная революция осенила нас своим мятежным крылом. Народ мстил угнетателям отчаянным распутством. Пустые дачи оглашались по ночам трезвоном гитар и пьяными песнопениями. Это была какая-то непрерывная отходная, я воображал, что прощаюсь с Россией, и, уже пьяный вечностью предстоящей разлуки, жадно глотая холодный ветер в выбитых окнах тамбура, цеплялся абордажными крючьями души за ее осеннюю распутицу, облезлые перелески, за ее пепельноволосых, сероглазых и отзывчивых дев. И стихи, стихи между стаканами, поцелуями и признаниями, в каком-то сплошном вдохновении перелома. Я прощался с Россией, чтобы не думать, что прощаюсь с самим собой. Уйти! Сломать судьбу! Пройти сквозь сеть. Сорваться, как табун в глухую степь…

В октябре 73-го, когда я метался по дождливой Москве, не находя себе места: «там» шла война, и исход ее был неясен (тогда я впервые осознал, вернее, почувствовал, что ведь если Государство не выстоит, то и мне жизни не будет на этой земле, изведут угрызения, и тогда же обет дал: выстоит – уеду), Петр Наумович вдруг позвонил: «Зайди. Ты мне нужен».

В его облике была прежняя энергичность, деловитость, какая-то особая собранность. Он подвел меня к большой картонной коробке: «Здесь книга. Почти законченная. Я хочу переправить ее заграницу. Еще там, у Ленки в комнате, – архив, но это потом. У тебя есть знакомые, связанные с отъездными делами? Отказники? А еще лучше – которые якшаются с корреспондентами?» – «Это дело небезопасное», – промямлил я. «Жить, голубчик, вообще опасно. Так есть у тебя такие знакомые? Я еще могу этому журналу, «Евреи в СССР», подкинуть интересные вещи». – «Честно говоря, таких знакомых у меня нет…» – «А ты еще не начал учить иврит?» Поразившись тому, что он предугадал мои намерения, пока еще смутные, я сказал, что нет, не начал еще. «Жалко… Если бы я книгу переправил, я бы чувствовал себя свободней…» – «На Сенатскую потянуло», – съязвил я. Чувствуя себя стариком, я на «прекрасные порывы» и всякую там «молодость духа» стал реагировать раздраженно. Он сказал: «Да. Мочи уж нет сидеть в четырех стенах, смотреть на этот заматеревший маразм… Ты пойми, это жуткая глупость: поднимать Восток на Запад и надеяться возглавить этот мутный поток, он зальет нас первых, Восток это бездна, всегда готовая слопать Россию, а Израиль – форпост цивилизации на краю пустыни… Хочу вот демонстрацию организовать…» – «Какую демонстрацию?!» – испугался я. «Обыкновенную. Выйду в парадной форме к Мавзолею и разверну лозунг». – «Какой лозунг…» – я совсем обалдел. «А вот». Он уже и лозунг соорудил: к двум палкам была приклеена простыня два на полтора, на которой от руки было нарисовано черной краской: «Руки прочь от Израиля!» – «Вы что, Петр Наумович, с ума сошли?!» – рубанул я, удивившись собственной грубости. Он мрачно посмотрел на меня: «Не хочешь помочь – твоя воля. Я и сам выйду на кого нужно. Будь здоров». Я попытался что-то объяснить ему, разгорячился, но он сухо и решительно дал понять, что разговаривать больше не о чем.

Я решился на двусмысленный шаг: выдал Петра Наумовича его дочери. Она как-то дала мне свой телефон, на всякий случай, если с ним что-то случится, я позвонил и сказал, что у Петра Наумовича возникла некая идея общественного протеста, стоит отговорить его от этой затеи, мне, к сожалению не удалось. Она выслушала молча и абсолютно отчужденно произнесла: «Спасибо, что позвонили». Через несколько дней Киссинджер добился прекращения огня, и я решил, что все как-то само собой «утряслось». Но телефон у Петра Наумовича не отвечал. И так прошло около месяца, а потом вдруг позвонила Лена и сказала: «Дед умер. Неделю назад. Конечно, похоронили. Он тебе что-то вроде наследства оставил, подъезжай сегодня, если можешь, пока я еще тут…» Я приехал. Квартира была почти пуста: ни старинных книжных шкафов, ни буфета с наливочкой, ни дивана. Вера Петровна донельзя растолстела, с трудом узнал. Был еще ее муж, грузный мужик с мордой барбоса, он смотрел на меня настороженно и неприязненно. На столе лежал Танах[2 - Ветхий Завет (ивр.), акроним заголовков трех его частей: Тора, Пророки, Писания.], красивое дореволюционное издание. В книгу была вложена записка крупными буквами: «Это Науму», и номер моего телефона. И приписка: «Поклянись, что выучишь язык и прочтешь».

Поблагодарив, я выразил сожаление, что вовремя не узнал о смерти и не смог отдать покойному последний долг.

– А отчего он умер?

– Простудился, – лаконично и еще более сухо, чем по телефону, ответила Вера Петровна.

Я помялся, но все-таки сказал: «Петр Наумович писал книгу… Если эти материалы вам не нужны, то… Не хотелось бы, чтобы они пропали». Барбос, с трудом умещавшийся в кресле, стал нервно ерзать, отчего старое кресло жалобно заскрипело.

– Вы знаете, – сказала Вера Петровна, – все материалы, по воле отца, мы отдали в архив Академии…

Мне показалось, что она врёт, но что я мог поделать. Лена сидела в углу, подурневшая, и безучастно молчала. Когда я вежливо попрощался (барбос при этом и не пошевелился), она вызвалась меня проводить. Я даже не обнял ее на лестнице, такой знакомой. Будто клей, которым мы были склеены все эти годы, вдруг растворился. «Ты что, беременна?» – вдруг догадался я. «Ага…»

На улице было многолюдно и шумно, и стало окончательно ясно, что мы теперь в этом космосе – каждый сам по себе. «Дед учудил в конце», – сказала она. – Решил на Красную площадь с каким-то плакатом выйти. Мать чудом его перехватила. Говорит, у нее какое-то предчувствие было. Зашла вроде просто так, а тут – какой-то плакат. Ты знаешь, что там было написано? «Руки прочь от Израиля!» – Она хихикнула. – Представляешь, чем бы это все кончилось, и для него, и для нас?! Какой скандал был бы, ужас… Потом ему плохо стало…» Помолчали. «Так что, архив действительно в Академию сдали?» – спросил я.

Мимо проехал мусоросборник. Лена проводила его рассеянным взглядом и устало произнесла: «Да какая Академия. Просто мать все к черту выбросила».

Химеры

В салон «старушки» меня ввел Зюс. Он крутился во всех модных салонах тогдашней Москвы, взахлеб рассказывая мне о своей «звездной» жизни. У меня слюнки текли от зависти, иной раз зубами скрипел, чтобы не попроситься (ждал, ждал, гад, моего унижения!), но двоюродный братан и друг детства держал свои светские карты близко к орденам, во всяком случае – от меня подальше.

У «старушки» собирались танцоры и танцовщицы, художники и евреи. Некоторые – в двух, а то и во всех трех ипостасях. Хозяйка была когда-то знаменитой балериной и находилась в дружеских, семейных и любовных отношениях со знаменитыми людьми ушедшей эпохи, в основном «из мира балета». Имена великих постановщиков, художников и исполнителей часто повторялись за большим столом, накрытым для традиционного чаепития и близко придвинутым к огромной кровати-пьедесталу, которую «старушка» не покидала: в конце тридцатых ее переехал трамвай, и она осталась без ног. «Других таких ножек в Москве нет», – выразился один замечательный художник. Над кроватью висело его огромное полотно «Турчанка», которое являлось почти зеркальным отображением того, что было на кровати: орнамента и расцветки подушек и одеял, и, конечно, – самой героини, которая возлежала в тех же что и на картине зеленых с золотом одеждах, старательно повторяя позу «турчанки» и высоко держа головку с ярко накрашенным лицом, как бы приглашая посетителей отметить сходство с портретом. На неизбежно возникающие вопросы отвечалось с загадочной уклончивостью, но ходили слухи о другой картине, скрытой от посторонних глаз, повторяющей композицию парадного произведения, но на которой героиня изображена обнаженной, так сказать «Маха одетая» и «Маха раздетая».

Все эти легенды Зюс рассказывал мне настолько настойчиво, ко всему еще расписывая привлекательность тамошних дев и свободу их нравов, что я однажды поддался на его провокации и как можно небрежней бросил: «Ну, так познакомь». В ответ пошли объяснения трудностей этой процедуры, какой тщательный фильтр в этом салоне, «лишь бы кого не приведешь», но для меня он постарается, свои же люди. Мерси-мерси.

А потом он, как бы невзначай, спросил, общаюсь ли я еще с той девицей, которую он видел на нашей последней вечеринке, Алла, кажется, ее звали? На «нашей», это на нашей с Вадимом. Вечеринки эти нельзя было назвать «светскими»: девицы были совершенно случайные и отбирались по одному единственному критерию: «можно трахнуть». Ловили мы их в кафе, на улицах, на танцах, в кино, да где угодно, и пропускали через чистилище вот таких «вчетверинок» (чаще всего собирались вчетвером), а потом уж как карма ляжет. Обычно на этой проверке все и заканчивалось, даже если и давали сразу, и не потому что очередная девица была так уж плоха, или неинтересна, а просто невозможно было остановить «конвейер», и следующая автоматически вытесняла предыдущую. Хотя, естественно, кое-кто, в силу тех или иных особенностей, оставался в «золотом фонде». Иногда, особенно по праздникам, сборища были с расширенным кругом участников, порой и нас (или кого-то из нас) приглашали, да еще просили «привести мальчиков». В таких случаях, если не имелось под рукой более ценного кадра, я приглашал Зюса, и он регулярно западал на тут или иную участницу, преследуя ее звонками, приглашениями на закрытые кинопросмотры, выставки подпольных художников и даже на какие-то «тайные» спектакли по подвалам – такой уж братан Зюс был дружок муз. Но с девицами ему не очень везло, хотя, если вглядеться, его можно было назвать даже красивым: ладная фигурка, аккуратные, почти кукольные черты лица, увы, слишком, однако, мелкие, чтобы можно было их издалека рассмотреть… Он крайне ценил ту девичью карусель, которая постоянно крутилась вокруг нас с Вадимом, и время от времени, хотя и скупо, обменивал наши половые связи на свои светские. Так я попал к «старушке».

За столом было человек десять, по непринужденности их общения, по тому, как они бесцеремонно разливали чай из блестящего, пузатого самовара и лакали варенье из изящных розеток, можно было представить себе, что это «ближний» круг. В цветнике из девиц и женщин от 20 до 50 сидел гидроцефал средних лет, который, смеясь, рассказывал сплетню. Зюс подвел меня к кровати и представил, как «талантливого поэта». Мерси-мерси. «Старушка» явно оживилась и бросила на меня какой-то совсем не старушечий взгляд прозрачно-бесцветных глаз. С таким «раздевающим» женским взглядом я не часто сталкивался. У нее было худое лицо неопределенного возраста, сильно набеленное и раскрашенное, казавшееся при ярком свете люстры жутковатой маской.

– Печатаетесь?

– Никак нет.

– Неофициоз, – сообщил Зюс, полунаклонившись к «старушке» и напустив на себя таинственность.

– Да? Любопытно. Почитайте что-нибудь.

Я почувствовал себя безбилетником, которого сцапал контролер (в отрочестве мы с Зюсом всегда ездили зайцем и в кино ходили только на протырку).

– Не стоит… – Зюс склонился еще ближе к «старушке» и заговорил почти шопотом, – все-таки…

– Здесь все свои, – сказал «старушка».

– Почитайте, почитайте! – раздались голоса.

Вот удружил братан. Но делать было нечего, пришлось расплачиваться за талон на место у колонн. Прочитал «На крупах медных буцефалов растаял снег…». Восприняли благосклонно. «Старушка» даже захлопала: «Замечательно! «Учись у старых ловеласов пренебрегать борьбою классов»! Это прелестно!» Засмеялась.

– Пожалуйста, еще почитайте, мы вас так не отпустим!

Я приободрился и прочитал «Царит на улицах пустынных тонкий смрад апрельской сырости…». Шумный успех. В итоге получился целый творческий вечер на полчаса, в общем-то, первый в моей жизни. Были читки по кругу в студии, но обычно по два-три стихотворения, и потом, все фактически читали руководителю студии, нежно-румяному Волгину, а друг другу читали на особых поэтических сборищах-пьянках, но это было «среди своих», а тут настоящая «аудитория»… Взволнованного до потери ориентировки, меня усадили за стол и угостили чаем с вареньем. Разговор за столом поплыл дальше, и я почувствовал, что экзамен сдан.

В этот вечер я познакомился с тремя – неплохой урожай. С Таней, блондинкой лет двадцати с длинными прямыми волосами и отрешенным, как будто сосредоточенным на своей беременности, личиком фламандской мадонны, с пышнотелой, но перезрелой (лет сорока) Эльвирой, кандидатом эстетических наук, пишущей работу о том самом знаменитом художнике, чья «Турчанка» красовалась над ложем «старушки», и смуглой (я мысленно окрестил ее «цыганкой»), энергичной, с крепкими ножками, Милой. Таня работала в мастерской известного советского скульптора и сумела разозлить меня своим высокомерием, телефон даже не дала, только, оглядев каким-то грубо оценивающим взглядом мою молодецкую фигуру, пригласила в мастерскую патрона, еще удивившись, что я не знаю ее адреса. У Милы были густые «восточные» брови, несколько квадратное лицо (я вообще не люблю восточных женщин), она была некрасива, но зато радушна и непосредственна, и явно проявила ко мне интерес. Как видно, она имела какое-то родственное отношение к «старушке» и распоряжалась в доме по интендантской части.

Начать я решил с эстетички, этот объект показался мне самым беспроигрышным и беззаботным (минимальная затрата энергии и средств на предварительные игры ценилась больше всего), тем более, что и она «клюнула»:

– Мне очень понравились ваши стихи.

– Спасибо.

– Нет, правда. И вы не пытались напечататься?

– Пытался.

– Каким образом?

– В «Юность» относил. В «Работницу». Показывал разным… Да у нас сборник студийцев уже два раза рассыпали, а там есть ребята очень крепкие, я по сравнению с ними…

– Зря скромничаете. Скромность вредит поэту.

– Я не скромничаю, я объективно…

– Объективность – это миф. Как заявите о себе, так и зашагаете, а будете прятаться за спины «старших товарищей», так и останетесь во втором ряду.

– Бернард Шоу, кажется, говорил, что «останется» тот, кто дольше проживет.

Она улыбнулась.

– Хотите, я покажу ваши стихи Т.? Если приглянутся ему, то…

– Я не против…
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
5 из 6

Другие электронные книги автора Наум Исаакович Вайман