– Халат, халат, шурум-бурум берём!
Ворча, Раскольников натянул подштанники – чистые, бязевые – и сорочку, чуть ли не из батиста, с пластроном, чрезвычайно широкую в плечах, с длиннющими рукавами. Тьфу на ваш карнавал. Жизнь пошла бредовая. С омерзением сунув ноги в жуткие шлёпанцы, видимо, из обрезанных лизкиных котов, прошёл к умывальнику и сполоснул лицо.
– Жа-а-них! – залюбовалась им Алёна Ивановна. – В жилеточке пунцовой, с цепочкой от часов ко мне пришёл он снова, на выпивку здоров!
Под эту водевильную чушь она прошлась перед ним павою, растянув косынку за плечами и пританцовывая всеми своими изгибами. Всё в ней с утра пело и плясало, бестия ярмарочная.
– Дай расцелую уста сахарные!
– Пить дай, – буркнул он.
Взглядом поверх кружки он наблюдал, как идиотка, выставив монументальный круп, разжигала самовар – малый, чашек на десять; большой двухведерный стоял под столом, в нём держали питьевую воду. Прыгнуть, наддать по заду, она головой влетит в окошко, схватить чугунок с плиты, врезать ведьме…
– Га-а-лстучек забы-ыли! – пропела хозяйка, подступая к нему с ошейником.
Он отпрянул.
– Да ты что Алёна Ивановна… Не надо, не убегу я, вот те крест.
– Точно не убежишь? – проникновенно, с надеждой глядя ему в лицо голубыми глазами, спросила изуверка. – Тогда для красоты.
Вдруг Лизавета подпрыгнула на месте и забухала ножищами по полу рядом, рыча: – Сорок грехов, сорок грехов!
– Фу, дубина, напугала! – рассердилась хозяйка. – Всё, раздавила паука, простятся тебе грехи твои.
Вдвоём с сестрой она заарканила его и намотала поводок себе на руку. Раскольникова стала бить дрожь, он почувствовал, что сейчас разрыдается. Он попросил напиться и выхлебал вторую кружку анисового пойла, стуча зубами о её край. Пальцы ног его, как когти, скреблись в шлепанцах.
В конторе его усадили перед праздничным столом и прикрепили непокорную выю к ангелу на стуле. Нынче Пётр и Павел, добра набавил, объявила хозяйка, разговение у нас. Раскольников с кривой усмешкой заметил, что она разговелась несколько раньше. Это ты меня в грех ввёл, убежденно сказала хозяйка и снова хлестнула его, на сей раз полотенцем по руке, за то, что пирожок взял допреждь молитвы. Лизавета внесла ухваченный через передник самовар, напялила свои бусы и плюхнулась рядом, отдавив Раскольникову ногу.
– Очи всех на Тя, Господи, уповают, и Ты даёшь им пищу во благовремении…
Стол был ещё богаче, чем на именинах, с копчёной рыбой и пирожными с розовым кремом. Почти как в театральном буфете. Стояли и наливочки с настоечками, но Раскольников пить закаялся. Он и есть не хотел, разве что впрок, разве что ветчинки, и то: в какой ещё кухмистерской ему так накроют.
– …Отверзаешь Ты щедрую руку Твою и исполняешь всяко животно благоволение. Аминь.
То ли из молитвы, то ли из безумья происходящего – странное равнодушие наползло, как облако, на Раскольникова, и в тени его пропали и брезгливость, и свирепость обиды… он просто смотрел на гулкий цвет налитого ему чая, на ломаную ложечку в нём, на цветочную гирлянду по краю блюдца…
– Ишь, рассиропил, чай только переводишь, – недовольничала Алена Ивановна. – Пить надо с угрызением или вприлизку. Внакладку только слепые пьют, чтоб сахар не украли. Или трубочисты, у них руки грязные.
Рядом сопела и чавкала идиотка, то и дело утягивая скатерть рычагами локтей. Она навалила себе на тарелку все кушанья, вмиг перемазалась икрой и кремом и тянула чай из блюдца со свистом ноябрьского ветра в подворотне. Вот она обсосала пальцы, замерла с набитой пастью – и, приподняв кормовую часть, издала долгое одобрительное рокотание. Раскольников взял чашку за тонкую позолоченную ручку и одним движением выплеснул чай ей в пегое рыло.
– А-а-а! – хрипло заблеяла Лизавета, жвачка полетела из пасти, чай стекал на розовую блузу. Она не утиралась, просто схватила вилку и вонзила в руку Раскольникову.
Тут уж взвыл он, вырвал вилку из кисти и зачем-то схватил нож из маслёнки – с закруглённым концом, тупой, ещё тупее, чем всё происходящее, – и этим движением едва не сломал себе кадык.
– Цыц у меня! – Звонкий голос хозяйки перекрыл хрип и блеяние. – Брысь отсюда! Сидеть, мухортик!
«Мухортиком» был определён Раскольников. Он, очнувшись, с вываленным языком смотрел на густую блестящую кровь, бежавшую из руки на скатерть. Алёна Ивановна живо отвязала его от ангела и подсунула под руку платок.
– Ах ты дрянь-колывань! Ты крови не бойся, касатик, не бойся…
– Я не боюсь, – просипел Раскольников.
Ранка – в два отверстия, поскольку вилка была двузубая, для рыбы, – пришлась на перепонку между большим пальцем и указательным. Хозяйка трижды перекрестила его кисть хлебным ножом, подула и, больно сжав, зашептала – сперва «Отче наш», а затем «Пёс, дерись, земля, крепись, а ты, кровь, у раба Родиона уймись». Трижды повторив заклинание, всякий раз сплёвывая к правому плечу, она туго замотала ему руку распестрённым платком.
«Вот оно как», звучало у Раскольникова в мозгу, точнее, там, где тот прежде размещался. «Вот оно как». Он облизал пересохшие губы и ещё раз повторил эти три бессмысленных слова. Одно – частица, другое местоимения, третье наречие, да? Вместе всё звучало хорошо и плотно, не знача ровным счётом ничего. Prorsus credibile, quia ineptum est[7 - Это вполне достоверно, ибо ни с чем не сообразно.]. Засмеяться, что ли, подумал он и попытался сие исполнить, получив вместо смеха какой-то вороний кладбищенский сарказм.
Алёна Ивановна тоже заулыбалась, округлив свои яблочки до ушей, и утерла вспотевший лоб концом наплечной косынки.
– Однако ты, батюшка, шельме-ец… И в застолье хорош.
– А то, – отозвался он, осторожно пробуя голос.
– А вот скушай за то пироженку.
Раскольников открыл рот и куснул пирожное прямо из её руки. В горле болело, но глотать он мог.
Притопала Лизавета, сменившая намоченный наряд на обычный затрапез: кофта в линялый горошек и юбка в заплатах. Судя по шмыганью, крокодилица всплакнула, но сильно ли её ошпарило, по пятнистой роже понять было нельзя.
Повелительница её махнула рукой.
– Ступай, дурында! После! Нишкни!
Раскольникову, наоборот, налила снова чаю, придвинула яства и сама стала калачи намазывать. И он принялся угощаться, как нанятый, сводя все свои действия к чистой форме исполнения, то есть звенел ложечкой в чашке, кусал, клал, глотал, снова откусывал и отгонял все возможные виды дополнительности, прежде всего оценочную и целевую, приговаривая внутри – в такт жеванью – «дрянь, какая дрянь-колывань», что равным образом относилось и к процедуре, и к нему самому, и к ведьме, которая сидела рядышком, подперев довольную физиономию дебелой рученькой, и с умилением наблюдала его усердие паче отчаяния.
– Ох, сама бы в тебя вилочку вонзи-и-ла… – пропела она. – И ножичек, да не один… Сладкий ты мой, с тобой чай вприглядку пить можно.
Урчит как кошка, и морда тоже круглая, подъезжает грудями по столу… Раскольников двинул навстречу чашку с блюдцем, к звону посуды вдруг добавился глухой, будто простуженный, бряк колокольчика у входной двери.
Из-за ситчика на кухонном проёме высунулась мрачная рожа Лизаветы. Хозяйка кивнула ей на Раскольникова и, погрозив ему пальцем – «сиди тихо, не буди лихо», пошла в переднюю. Лизавета надвинулась на Раскольникова, тот подался назад: идиотка могла в отместку и самовар на него вылить. Но она сгребла его за шкирку и впихнула в чулан, замыкать, однако, не стала: уселась напротив у кухонного стола с громадным ножом – не в видах караульной службы, а для разделки какого-то провианта.
Раскольников полуулёгся на тюфячке, привалясь спиной к кирпичной кладке, и с облегчением сбросил с ног гадкие чоботы. Крошечную каюту отвели невольнику, сажень в длину, аршин в ширину, подожми коленки и спи сладко, родимый. Могилу на кладбище поболе отрывают. Ранка почти не болела, только тукала в кисти заговорённая кровь. Из конторы сквозь закрытую дверь разговор было не разобрать, только интонации: на убедительные рулады процентщицы будто капал тонкий слезливый голосок. Должно быть, закладчица пресмыкается – умоляет накинуть рубль или повременить с выкупом. Не на ту напала: тут скидки дают только под хрен с коромысло. Оставь проценты всяк сюда входящий…
Он зевнул. Какая-то осовелость растекалась по тяжелеющему организму, как будто тушку дробью набили. А чего это ему сны не снятся, он привык с картинками… Так ведь и без того спит наяву, сон во сне и должен быть беспамятством. А, нет, снилось нынче что-то… забыл… какие-то опойковые сапоги… При чём тут опойка? Опоили его, вот что, потому и сапоги опойковые…
Цербер загремел железной цепью. Раскольников выглянул из конуры. Лизавета звякала дужкой ведра, наливая воду в чугунок. Затем взяла полено и на весу стала топором стёсывать щепу. Мать моя, какая же кунсткамера. Учёная горилла. С колуном и вилкой.
Чтобы не видеть дурынды, перелёг в другую сторону, ногами к каменной стене. Свет из окна медленным ромбом, как отступающее войско, брёл по кирпичной кладке. Стена некогда была белёной, а теперь по ней, как на старых голландских картинах, живописно разбегались красные потёки и царапины. Не вставая, он прибил тапком пару обнаглевших тараканов… потом сощурился… Резко поднялся, вплотную пригляделся к стене. Так и есть, в пятнах и выбоинах явственно читались буквы «я» и «к». Як – это какой-то бык в Индии, тут он никаким боком… Раскольников провёл пальцем по буквицам. Кто-то, ломая ногти, может, щепочкой или пуговицей, процарапал здесь на остатках известки это ЯК… Инициалы? Или не успел дописать имя, например, Яков?
Раскольников похолодел, вспомнил, как в прежние свои приходы сюда слышал вой из кухни. Высунувшись из чулана, он спросил слегка заискивающим тоном:
– Лизавета… У вас, помнится, собака тут раньше жила. Ведь жила? А как её звали?
Лизавета у стола с заголёнными ручищами крошила своим тесаком какие-то овощи. Она тупо поглядела на Раскольникова и, едва тот, сообразив, что вопрос до неё не дошёл, хотел его повторить, дурында с маху воткнула лезвие в стол и басом сказала: – Гав!
Идиотка. Он повалился на тюфяк. С ней всё ясно. С ним тоже. Он попал на намоленное место. Кого-то эти ведьмы здесь уже мариновали. Что же стало с предшественником? Да, что делают похотливые твари со своей добычей? С птичьим шорохом пролистнулись страницы не то памяти, не то «Мифологического лексикона», – гравированный Геракл, попавший в рабство к Омфале, в бабьей одежде – как он вчера! – сидел, сгорбившись над прялкой, а царица трясла перед ним браслетами на голых конечностях. И был он в плену по какому-то обету целый год, – ещё чего не хватало! А Одиссей? Он тоже угодил в лапы к колдунье Кирке, то бишь Цирцее, она всех превращала в свиней, а Одиссея не смогла, у него был какой-то оберег… А спутников его освинячила.
Чёрт, всё в точку. Мифы не умерли, боги продолжают играть, меча жребий и делая ставки. Герой всегда в силках судьбы, а простым смертным судьба не положена, слушайте побасенки о героях… Думай, Родя, de te fabula narrator[8 - О тебе история сказывается.]. Ведь и Геракл, и Одиссей – они как-то вырвались. Ну, Геракла шиш удержишь, а Одиссей? Боги помогли. А ему к каким богам взывать?