– Я те дам «хочет»! Скинешь мне тут, дурища скажённая. Нельзя, сказано! Эта ложка не для твоей плошки! – Хозяйка склонилась с кровати и подхватила туфлю. – Вот сейчас полицию кликну, у них сабли вострые, посекут тебя на лучины! Пошла, сиди одна, строгай копыта!
Физиономию идиотки исказила обиженная плаксивая гримаса, и, развернувшись необъятным своим пупырчатым задом, несчастное сутулое чудище выползло из кельи, едва не сорвав драпировку.
– Она что, беременна? – спросил Раскольников.
В соседней комнате раздался горестный вой, потом что-то грохнуло на кухне.
– За ней разве уследишь. Носит и носит, свинья супоросная. Уж сколько в приют перетаскали, благо через улицу…
Алёна Ивановна потянула узел на затылке, и густые пепельные пряди легли завитками на пышные плечи.
– Кто ж на такую мог позариться? – Раскольников вправду не мог себе такого представить. Что кретинки размножаются, это понятно, что приплод в приют – тоже хорошо, там три четверти до года не доживают…
– Тьма охотников. Этакое богатство – пока обойдёшь, проголодаешься. Все извозчики с Сенной – её. У нас на Никольском потому мясник завсегда ей цену спускает. А ты что, Лизку хочешь? – Она залилась русалочьим своим смехом.– Не боись, не боись, не отдам. Сама всего вы-ы-пью-ю…
Пошли ласки, поцелуи от ключиц и ниже. Сука. Сестра суки и сама сука. Рядом с сестрой она, конечно, персик. Ничего не висит, всё топорщится, в промежности только что зубы не щёлкают. Пятидесятилетний персик, яблочко наливное урожая начала века. Ведьма содрогалась, она и саму себя ласкала и тёрла об его тело. Раскольников застонал. Этот постельный жар был похож на сказочный мороз, пушистый, нагой, пронизывающий… Он ухватил лакомящуюся тварь за гущу волос, подтянул к себе и оскалился.
– Помучиться хочешь, стерва?
И подмял под себя, и стал мучить, мучить… под стоны, всхлипы, рычание и жалобное роптанье, следовавшее за каждым экстазом… и пришёл в себя от боли в ухе – ведьма чуть не прокусила ему мочку. Разом бледная и румяная, со страдальчески сведённым переносьем, глаз не раскрывая, выплывала она медленно из глубин своей женской окаянности. Раскольников смотрел на престарелую свою любовницу и с горькой иронией поздравлял себя с выдающимся успехом: загонять такую храмовую проститутку – дорогого стоит.
Алёна Ивановна вдруг заойкала, подхватилась, сунула себе тряпку между ляжек, потом шагнула к окну и отдёрнула штору. Солнце уже лежало на подоконнике. В сиреневом небе кружили чайки. Пот на теле быстро сох на посвежевшем воздухе. Под домом вдоль канавы прогромыхала кривая телега, и стёгнутая лошадь заржала недовольно, почти как Лизка. Запахло куревом, из окна квартиры ниже донеслись мужские голоса.
– А вот спорим – я отсюдова до воды доплюну, – говорил молодой тенорок.
– Лады, – прогудел в ответ голос постарше и погуще. – Давай ты в канал, а я в того, кто попал.
Знакомы были Раскольникову эти голоса
– Это маляры под тобой, да? – спросил он ведьму. – Что-то долгонько они квартиру отделывют.
Та ругала ломкие спички, поджигая ладан в курильнице, после чего стала крестить келью – и касатика заодно.
– Покрасил? – послышался голос старшего.
– Успею, до темноты покрашу.
– Покрашу – говном мамашу. Иди работай, плювака.
Хозяйка захлопнула окно и повернулась к Раскольникову:
– Внизу квартира генеральская, о восьми комнатах, на два подъезда, потому и… – Тут она всплеснула руками. – Это откуда?
– Что, Алёна Ивановна, спутала меня с кем-то?
Ведьма указала на простыню – на ней были следы крови. Раскольников взглянул на руку – проколы не кровили; ухо – тоже.
– Это твои крови, небось, – усмехнулся он.
– Да у меня давно краски кончились.
– Вот с тех пор и осталось. – Раскольников встал и принялся одеваться. Запах ладана отдавал покойником. Как черт от ладана…
– Батюшки! – охнула ведьма. – Я тебе всю хребтину подрала!
Действительно, спину саднило. Сударушка сбегала на кухню за какой-то мазью и стала умащивать милёночка.
– Прости, голубок, это всё она, подлая, барыня моя виновата, – приговаривала она. – А с ней сладу нет, удержу не знает, одно слово – барыня, дрянь такая…
Сорочку отняла, чтобы не промаслилась, и вывела его из кельи под локоток, будто жениха родне представлять. В конторе смачно пахло луком. Родня угрюмо громоздилась на диване под фикусом и жевала луковицу с краюхой хлеба.
– Вечерять будем, – объявила Алена Ивановна.
Пока собирали на стол, Раскольников, чувствуя себя сегодняшним фаворитом, прохаживался по комнате. Два её окна выходили на канаву, третье – над диваном – на Екатерингофский проспект. Наискосок в слабеющем небе над приземистыми строениями в ржавых картузах торчит колотый пень собора, обросший куполами-опятами, внизу – Харламов мост сосёт канаву беззубой пастью, с барки на берег разгружают бочонки для подвального лото, юркие людишки тараканят во все стороны… Пёстрая ведута, архитектурно похрустывая, теснилась вдоль дуги, заданной радиусом его взгляда, – коротким взглядом, тоже на поводке. Свежести не прибавилось, город отдувался стоялым, жилым воздухом с печным потягом, извозчики, как на карусели, катили друг за другом с тоскливым цокотом. Злосчастное его подношение – шиповник – застил пол-окна, возвышаясь над прочей флорой на подоконнике, и производил странное впечатление: будто и корни его росли не из горшка, а из нездешнего пространства хитрых прообразов, и цвел он для другого мира, где розовое и зелёное относятся отнюдь не к растительному царству, а сами оказываются опасными категориальными существами… Раскольников поёжился в лопатках и отвернулся.
Скрипнули дверцы буфета, Алёна Ивановна вынула штоф и рюмки. Похожий буфет – с цветными стёклами – был памятен Раскольникову по раннему детству. Над буфетом втиснута была под потолок картина в богатой раме, но плохой сохранности. Сколько можно было различить в копчёной живописи – традиционный мифологический сюжет: Венера, дородная до неприличия, томилась на ложе, – и Марс в сверкающем доспехе уже стремился к ней, одной рукой отдёргивая полог, а другой отгоняя крылатого Амура с луком и колчаном. Понятно, чем глянулся процентщице игривый сюжетец: она была вылитая Венера, даже лучше, поскольку без кракелюров.
Отечественное искусство была представлено тёмной иконой с еле различимым Христом в божнице. Крошечный поджавшийся огонёк горел в хрустальной лампадке, под ней на цепочке болталось красивое расписное фарфоровое яйцо. За киот тёмного дерева заткнуты были запылённая верба и троицкая берёзка, на диво свежая ещё; ниже на полке – бутылка с маслом, пузырьки с богоявленской водой, свечи, молитвослов. Как же, как же, такой набожной потаскухи со времен апостольских ещё не водилось.
В простенках между буфетом, настенным зеркалом и дверями красовались лубки. Еруслан Лазаревич побивал трёхголового змея, англичане на парусных корытах обстреливали Соловецкий монастырь, бесы на Страшном суде, высунув малиновые языки, варили в котлах и жарили на вертелах грешников, – текст разъяснял, что это «лицедеи, прелюбодеи, табашники, пияницы, плясанием беса тешущие». Самая забавная картинка была наклеена прямо на изразцы печи: даму в раздутом кринолине уносил порыв ветра, за ногу её пытался удержать франт с усиками, подписано было – «А это чудище в кринолиновой юбище». Ему бы так улететь, растопырившись.
«Петиту не было», съел только жареного леща и немного картошки, от пойла с анисовым привкусом отказался наотрез, но употребил настоянную на неведомом корне водочку, именуемую хозяйкой «бальзамовкой». Чрезвычайно похожий на человечка, корень жался к стеклу штофа, напоминая Раскольникову об общей невольничьей доле. Сонного зелья он положил себе избегать, чтобы не упустить подходящей минуты и, воспользовавшись благодушием хозяйки и новой степенью свободы, дать дёру.
Июльский вечер так и не развился до настоящих сумерек, просто присыпал – где гуще, где слабее – утварь жизни сизым пеплом ожиданья недалёкого уже румяного часа рассвета. Но хозяйка всё равно – для уюта, а не по надобности – запалила свечу на столе – в изящном бронзовом подсвечнике, к нему наверняка, как к большинству вещей в её логове, можно было бирку крепить: «Заложено тогда-то на такую-то сумму – не выкуплено имяреком».
– Ты, батюшка, петь любишь?
– Ну, за компанию, – отвечал Раскольников, желая понять. куда она клонит и что из этого можно извлечь.
Алёна Ивановна ушла в прихожую, пошебуршилась там и принесла из своих закромов гитару. Дека отливала чёрным лаком, гриф был украшен голубым бантом.
– Зачем мне это? Я не играю.
– И-и, не кобенься, сударик. Уважь девушек, попеть страх хочется.
Раскольников отставил гитару к дивану.
– Не умею я.
– Ты же говорил: студент. А студенты все бренчат.
– Чего это тебе в голову взбрело? Студенты науки изучают, а не бренчат.
– Знаем ваши науки, – с досадой сказала хозяйка. – Учат-учат, а потом Апраксин двор раз – и пожгли. Да! Всё ваш брат. Студенты да полячки да семя жидовское. А песни душевные знаешь?
– Никаких, – отрезал Раскольников, обозленный нападками на его корпорацию.
– А мамка чего тебе в детстве пела?