И в злобе и отчаянии Раскольников крикнул, как некогда Гораций столетней развалине с чёрными зубами: – Ora[46 - Соси.]!
Глава VIII. РИСТАЛИЩЕ
С утра сам вымылся в корыте, но острых предметов ему по-прежнему не доверяли, – хозяйка выбрила его собственноручно «княжеской» бритвой, под дворовый аккомпанемент музыкального соседа. Он исполнял самый подходящий романс – «Ты не поверишь, как ты мила», точнее, одну эту фразу, заменяя в ней последовательно местоимения: ты не поверишь, как я мила, он не поверит, как я мила, я не поверю, как я мила… После завтрака последовал кофий с перчёными сливками, – давший повод к лизкиной взбучке.
– Ты попа встретила? Нет? А почему сливки скисли? Тебе сколько раз велено было – не брать у той чухны! Встала!
Дурында послушно подошла и наклонила к сестре рогатую голову.
– Ниже! В какое ухо влетело? – Лизавета показала. – А в какое вылетело? Ну так получай. – И съездила её по вылетному уху.
Сливки на вкус Раскольникова были богатейшие. Впрочем, Алёна Ивановна быстро отошла от гнева, а за гаданием и развеселилась.
– Где ты рот с зубами углядел? Голубь! Да не ты голубь, а вот же он – крылышко поднял, головку завернул. А значит это, что с тобой рядом хороший человек, да!
Кофейная гуща на этот раз вражью силу ей не сулила, и, порадовавшись, что учёный раб не смог отгадать очередную загадку («что у тебя спереди, а у бобра сзади?»), она с мурлыканьем удалилась в келью и вскоре явилась в полном параде, облачённая на сей раз не во вдовство и благочестие, а в платье шелковое, с сиреневыми лентами, с нарядным шорохом. Волосы под газовой косынкой, щёчки-яблочки, глазки добрые-добрые, – амплуа щедрой тётушки с бонбоньеркой для крестника за пазухой. Явно гастроль намечалась в приличном доме, где после трогательной интермедии должны были проникнуться к ведьме сердечной признательностью за обираловку.
«Трепет разлился по его внутренностям» – так, кажется, говорится в романах. Раскольников потянулся с нарочитым равнодушием.
– На охоту идёшь, Алена Ивановна? По грибы-ягоды, золотые да алмазные?
– Ты читал, что на денежках написано? – осведомилась хозяйка, укладывая прядку перед зеркалом.
– «Pecunia non olet»[47 - Деньги не пахнут.].
– На денежках написано, что у них ног нету. И потому в кошелёк они сами не придут. А мы им… – И двумя пальцами изобразила, какие ножки она им приделает. А потом этими же перстами ухватила Раскольникова за нос. – Не скучай, оладушек. Лизку мою не забижай.
Чувырла ухнула, а заодно и пёрнула с громким треском, будто передник разодрала. Ведьма погрозила ей кулаком и обратилась к Раскольникову.
– Может, купить тебе финтифлюшек каких к чаю? Пряничка медового, петушка на палочке?
– Мне на палочке! – басом сказала Лизавета и от избытка чувств снова пустила руладу из-под юбки.
– Дристунья! Только и дрыщет! Хватит гнилую репу жрать! Фу, навоняла! Я тебе покажу «на палочке»! Чтоб никаких гостей! Запру и ключ унесу. К моему приходу чтоб ни пылинки нигде! Полосушки вытрусить. Самовар начистить. Чтоб блестел, как лысый в бане. Балда Ивановна!
Сестрицы удалились в переднюю, а Раскольников спешно стал подбирать в ворохе страничек что-нибудь увлекательное для идиотки. Почитает, отвлечёт, рассмешит и внезапно… Жаль, гирька у ходиков маловата, эту тушу надо валить с одного удара…
Дурында вернулась и, как обычно, соляным столпом с раззявленной пастью застыла посреди комнаты. Но не за мухой охотилась, а выпялилась, будто впервые заметив, на картинку, где ветер уносит даму в зонтичном кринолине с прицепившимся к ноге франтом. Должно быть, размышляла, что бывают такие ветры или даже что есть такие страны, где женщины летают, похищая себе мужчин. Стояла долго, пока не испустила собственные ветры, оглушительно разрядившись, как полуденная пушка, так что даже юбка всколыхнулась. После чего, оставив постояльца в душистой атмосфере, утопала на кухню и загремела там посудой.
Раскольников, не вставая с дивана, подтянул к себе ветку фикуса и обмахнулся зелёным опахалом. Такая у тебя теперь жизнь, оладушек: чего стоит, тем и пахнет. Он отложил в сторону несколько листков сказочной дребедени: выручай, художественное слово. Волнение и предвкушение слиплись в тугой комок под кадыком. Он поднялся, пропихнул комок в желудок и пошёл в кухню; пан или пропал; fortes fortuna adjuvat[48 - Смелым судьба помогает.].
На кухне едко пахло уксусом: Лизавета смешала его с солью и натирала смесью самоварные щёки. Он потоптался в проёме, вытер вспотевшие ладони занавеской, потрогал кофейник: вещь лёгкая; всё подходящее – ухват, топор, поленья, сковороды – находилось в дальнем углу, за лизкиной тушей, её же не прейдеши.
– Что, Лизавета, убираешься, да? Это хорошо. Всё должно быть в аккурате, правда? Ты у нас молодчина, ей-богу. Я сам чистоту люблю, а ты баба чистая, не то что какая-нибудь… Марья Петровна. Знаешь Марью Петровну?
Дурында зыркнула на него, но ничего не ответила. Спина у неё была шириной с пролётку, ручищи ходили, как шатуны паровоза. Тоже ведь рабыня, тварь подневольная, но тем и счастлива. Хотя и не без трагизма: мужского пола недодают. «Бедная Лиза».
– Селёдочки к водочке! Кильки ревельские! Селёдочки голландские, а ну кому!.. – завопила, как резаная, разносчица со двора.
– Куры битые, куры битые, кому куру битую! – грянул поверх неё мужской рык.
Осторожно приблизившись, Раскольников зачерпнул кружкой воды в ведре.
– Ай да Лиза, ай да умница, как она хорошо самовар чистит! Ты только не устань – посиди, отдохни. Хочешь, я тебе сказку почитаю? Интересную, волшебную, про добрых молодцев? – Идиотка что-то хрюкнула. – Ладно, ты работай, а я тебе читать буду. – Он пошелестел страничками. – Вот слушай. Один богатырь хотел спасти девицу-красавицу. А её похитил страшный дракон. «Страшное девятиглавое чудовище, имеющее львиные ноги, исполинский рост и хвост змеиный, выскочило из дыму и бросилось на меня, чтоб разорвать на части. Когти передних лап его были больше аршина, и челюсти во всех головах наполнены преострыми зубами. Я обнажил саблю мою… и одним ударом отсёк ему две головы и обе лапы. Кровь полила, чудовище застонало, но вместо отсечённых голов выросло у него по две новых, так что стало оное с одиннадцатью. Чудовище с новою яростью бросалось на меня, и я посекал головы его неутомлённо, но не возмог бы я истребить оное, для того что головы его вырастали с приумножением, если б не вспало мне на мысль перерубить оное пополам. Я напряг остаток сил моих и одним ударом пересёк оное. Пол разверзся в сие мгновение пред моими ногами, земля растворилась и поглотила труп чудовища». Не правда ли, захватывающе? А дальше прилетела в ступе Баба Яга – костяная нога. «Глаза её были как раскалённый уголь, из рта лилась кровавая пена, и клыки её скрыпели престрашным звуком. – Ого! – заревела она, скоча со своей ступы и брося перст. – Насилу я дождалась тебя, богатырь! Я пообедаю ныне вкусно, я очень голодна. Сказав сие, выпустила она ужасные свои когти и протянула руки, чтобы разорвать богатыря. Но он успел выхватить саблю и начал рубить её. Сражение было жарко, богатырь не щадил, и ведьма лишилась всех пальцев с когтями. Богатырь схватил железный кол, чтобы раздробить ей ноги. Тысяча ударов, из коих каждый раздребезжил бы дуб, нанесено в костяные ведьмины ноги, но ноги сии состояли из таковой крепкой кости, что только малые отщепки от них откалывались. Ведьма ревела, хотела колдовать, но лишь высунула для того язык свой, как богатырь ухватил за язык и оный вырвал. А среди двора был вкопан медный столб, к коему Баба Яга привязывала, как коня, свою ступу. Богатырь вырвал столб, размахнулся, и с двух ударов костяные ноги по самые вертлуги отлетели. Баба Яга заревела и бросилась под ноги к богатырю, но сей улучил её ударом в голову так, что оная расплющилась, и скаредная её душа оставила гнусное своё обиталище и низверглась во ад. Хищные птицы, виющиеся над местом побоища, усугубили вопль, спустились к трупу ведьмы, расклевали оный в мгновение ока так, что не осталось оскрёбка косточки, и улетели прочь».
Лизка давно уже забыла про самовар и, сгорбясь, исподлобья таращилась пустоглазо на Раскольникова. Вид был таков, будто до неё никакие смыслы не доходили, однако это было не так: лапы её непроизвольно крючило при описании каждого удара.
– Знаешь, Лиза, я устал стоять. Пойдём в комнаты, там дочитаю.
Завороженная орясина без звука двинулась за ним. Раскольников уселся на диване, Лизка на стуле напротив, гипнотическое чтение продолжилось. Пересказав ещё несколько эпизодов, Раскольников заметил, что дурища начала зевать во всё лукошко. Причем зевала она, скучала и чесалась в лирических местах, вроде: «Ах, прекрасная княжна, можно ли быть нечувствительну, имевши счастье вас видеть?», и, напротив, заслыша: «Тумак был толь жесток, что голова ушла совсем в тело, выскочила в противуположной части на низ и вынесла на себе желудок, ровно как шапку» – тут же сосредотачивалась на лакомой картинности и начинала вострить когти. Такая боевая готовность вовсе не улыбалась ему, размякни, гнида, умились голубиным терзаньям нежных душ… «…Я с первого взгляда на тебя восчувствовала всё действие твоих совершенств, заключила вечно воздыхать, не имея надежды тебя увидеть, и не быть ничьею. Не видеть тебя! Какие мучительные родились от того в душе моей воображения! Я не могла заснуть и, конечно бы, не преодолела себя идти искать тебя в сей пустыне, если б мучительница моя не запирала меня по всякую ночь в чулане…»
– Что за чёрт?! – возопил зачитавшийся Раскольников, отшвыривая гнусное пророчество из прошлого века. Образина подобралась, как медведица при потраве. Он тут же взял себя в руки. – А дальше, Лиза, был пир на весь мир, столы ломились от кушаний, шипели кубки, полные вина, ещё бокалов жажда просит залить горячий жир котлет, по усам текло, а в рот не попало, и почему бы нам, Лизонька, не устроить пир горой? Давай собирай на стол всё, что бог послал, и страсбурга пирог нетленный, и трюфли, роскошь юных лет, а главное, водочку, наливочки, настоечки, стопочки да рюмочки, фонарики-сударики…
Обойдя стол со стороны окна, он поспешил к буфету.
– Низзя! – Дубина встала стеной. О господи, она больше буфета.
– Почему нельзя? Раз так в сказке говорится, значит, можно. Всё по-писаному должно быть, всё как в сказке. Ты баба умная, сама понимаешь. К тому же нынче праздник, у-у, какой нынче праздник! Именины у меня, вот те крест. Знаешь, что такое именины? День ангела? А у тебя когда именины? Не знаешь – не надо, я тебе всё равно подарок дам, попозже. Мы ведь пить не будем, нам низзя! – мы только на стол всё поставим, сестрица Алёнушка придёт, а у нас всё готово уже, ох, скажет, какие молодцы, вот вам за то петушки на палочке, давай, Лизочек, вот эту бутылочку поставим, а к ней графинчик в пару, а ты закусить принеси, хлебца, маслица, маслин, устриц, тарталеток…
Вспыхнули штофные грани и ободки стопочек в солнечной луже на столе. А ещё сахарку для девушки, дай Бог, чтоб подавилась, и медку, чтоб слиплась намертво… Лизка притащила разносолы: две луковицы и краюху ржаного. Ути боже мой, и в бусы влезла, куда ж без них.
– Хорошо сидим, Лизетта! Красота несказанная, просто ноги подгибаются. Только вот корешок этот в бальзамовке – тебе не кажется, что он протух? Надо понюхать. Нет, так не поймёшь, дай-ка я тебе плесну – на пробу, Лизхен, на пробу. Что, скусно? Ну теперь-то допивай, обратно сливать – грех, ни в одну бутылку нельзя входить дважды. Я себе тоже капну, чтоб не отставать. Ну, чики-пыки?
– Низзя! – гаркнула дурында и опрокинула в глотку стопку.
– Вот и славно. А штофик-то усох, ни то, ни сё, мы его сейчас разольём и уберём, пустая посуда на столе – дурная примета, к бедности да старости. Вы пейте, уважаемая Лизавета, а я вам важную штуку открою. Есть такие злые ведьмы, которые человека могут уменьшить и в бутылку посадить. А есть добрые волшебницы, – они злых могут самих в бутылку упечь. И корешок этот верней всего злой дух и есть, пусть он там и засохнет, а мы за это чики-пыки!
Выпив, идиотка попыталась извлечь зловещий корень, но палец её не проходил в горлышко. Зарычав, она принялась трясти бутылку.
– Не трожь – заболеешь, лишаями пойдешь! Ты вот что – маслица принеси, видишь: скатерть белая, вино зелёное, хлеб чёрный, а жёлтенького не хватает.
Только вышла – Раскольников тут же опростал свою стопку в кадушку с фикусом и пересел на стул. Пусть балда сидит на диване, с него сложнее подняться, а как захмелеет, на нём же и завалится спать. Доставлено было масло – куском в каплях холодной воды, в которой оно сохранялось. Раскольникову оно было ни к чему, ему нужен был нож, но дура притащила нож столовый, а не тесак, как он рассчитывал.
– Садись, Лизок, на диванчик, прими стаканчик. Ну как же низзя, когда можно, – всё как в сказках. Видишь, у этой бутылки вино поперёк горла стояло, разве это дело. А мы вот его до брюшка спустим и выпьем за что? – за моего ангела, иначе обидится ангел, линять начнёт с горя…
Дурында почтила ангела и вгрызлась в луковицу. Пока она заваливаться не торопилась и даже сидя на продавленном диване была выше Раскольникова. Экая громила, сколько ж тебе надо, друг Олимпиада… Теперь она пила без рассуждений, и беленькую хлестала, и вишнёвую, и на смородинном листе… – да в неё больше чем в буфет влезает. Раскольников еле успевал выплёскивать свою ёмкость в цветы за спиной.
– Ну что, хорош праздник? А давай, Лизочек, ещё разочек. Эх, гуляем! А не спеть ли нам под это дело? То-о не вее-тер ветку клони-ит…
Чувырла, свесив голову с коростинками в редких светлых патлах, вдруг начала смеяться утробным бульканьем. Потом всё громче, гулко, как под мостом, и наконец, вскинув рыло, зареготала совсем по-конюшенному. Он взглянул в её глаза – прозрачные, как пробка от графина – и ужаснулся, и похолодел, покрылся предсмертными мурашками. Она хлопнула по дивану огромной ладонью.
– Подь сюды.
Он поехал вместе со стулом подальше от идиотки. Она, не вставая, ухватила со стола бутылку и в два булька осушила.
– Подь сюды, курва!
– Лизавета, успокойся. Мы так не договаривались.