– Обидели сироту? – посочувствовал Раскольников.
– Я им обижу! Кто меня обидит, три дня не проживёт. Ничего, мои денежки ещё ощенятся. Клюнет сорока с другого бока. А алтынничать я не буду! – В подтверждение чего пнут был стул. – Знаешь, чего я пуще всего на свете не люблю?
– Я знаю, чего ты пуще всего любишь.
Хозяйка и хлопнула, и топнула, и голос возвысила.
– А вот и нет! Пуще череверебеньчиков я люблю справедливость!
– Как же, как же. Полной мерой хлебаю твою справедливость.
– Что не так? Плохо тебе у меня?
– Не придуривайся, Алёна Ивановна! Тебе хорошо было бы в моей шкуре? – Тут Раскольников решил зайти со стороны категорического императива. – А надо поступать с другим так, как ты желаешь, чтобы поступали с тобой.
Ведьма немедленно согласилась с Кантом.
– Слава тебе, Господи, дошло до тебя, умника. Так и отнесись ко мне, как я к тебе, ничего другого не желаю! Уважь, приласкай, захоти моего бабского, а то я вся уже засахари-и-илась… Что я, права не имею?
– Какое, к чертям собачьим, право! – крикнул Раскольников, увёртываясь от её объятий. – Тебя по всем законам в кандалы надо!
Такое хамство невольника разгневало хозяйку.
– А что, есть закон, по которому бабе хотеть мужика возбраняется?!
– Так ведь и такого закона нет, чтоб студенты голодали! А я голодал, и терпел, и не воровал!
– Чего ж ты теперь из кишок выпрыгиваешь? Накормили, напоили, на всём готовом, – и мне за то перепало, – как же не по справедливости?
– Нет тут никакой справедливости, одно голое насилие.
– Опять дурака скудахтал: выгоды своей не понимаешь. Сейчас бы прел на своём чердаке вшивый да голодный. И баба тебе никакая б не дала. Я вас, молодятину, чудесно знаю! – хозяйка погрозила пальцем, – вам хоть бы курице пихнуть. А тут живёт, как султан турецкий у Христа за пазухой, с фарфору ест, на лебяжьих перинах лежит… И по первому требованию ему и спереду, и сзаду, и сверху вниз…
– Ведьма ты, больше никто, – сказал Раскольников устало. – Prostibulum furiata[37 - Бешеная шлюха.].
Алёна Ивановна взялась за спинку стула и, покачивая его за ангельские крыла, внятно и сурово проговорила:
– А вот за такие поносные слова наказать тебя следует по всей справедливости.
– И в чём тут твоя справедливость?
– А в том, что моя.
– А то, что тебе не по нраву, – то и несправедливо?
– Мой нрав от Бога – выше закона нет.
– А где же место для моей справедливости?
– А ты направо пойди – там избушка с засовом. Вот там тебе, дураку мозглявому, самое место с твоей справедливостью.
Шваркнула стулом и ушла к себе за портьеру. Что им всем от меня надо, одни выжиги попадаются, уж я ли им, кажется… а они гадят, как мышь в крупу… скорлупа недодавленная… – неслись её раздражённые возгласы. Дурында, отдуваясь, как жеребая, босиком, запихнув подол в задницу, тёрла пол.
Справедливость в том, что она моя. Иначе говоря, она не равночестна, а посессивна, притяжательна, всегда личная, чья-то и, соответственно, другую притяжательность стремится игнорировать. В самом деле, ведь и Божья справедливость справедлива только потому, что Божья. Без учёта, без обещаний, вне обжалования. Интересный ход, из этого может получиться статья. Да, такая справедливость отдаёт деспотизмом. Но так и само бытие деспотично, всегда чьё-то, личное, причём принудительно. – Бытие заказывали? – Нет. – Всё равно получите. Оно тебя не спрашивает: быть или не быть. И живёшь, как миленький. И тут уж ни бытия, ни справедливости – одна скучная политика взаимной отрицательности. Деспотизм никуда не девается, просто переходит в деспотизм права. Которое обязательно и безусловно деспотично, как всякая логическая систематика…
– Ноги!
Коровища с тряпкой подобралась к нему. Раскольников задрал ноги. В чём же моя справедливость? Этот вопрос сам по себе несправедлив, неверно поставлен. Справедливость не в чём, а в ком, и если я отказываюсь брать её на себя, предпочитая передоверить её всеобщим безличным инстанциям, то, хотя и имею на это тоже полное личное право…
– Иди-ка сюда, – поманила из кельи хозяйка.
– Я здесь посижу, мне нетрудно ноги держать.
– Иди, покажу кой-чего.
– Видел я, матушка, всё, что показать можешь, – видел, – кротко отозвался Раскольников.
– А этого не видал.
Раскольников вздохнул, сложил странички стопочкой и побрёл на зов дебелой деспотки.
Она вздёрнула рукав капота – на руке сверкнул широкий золотой браслет, осыпанный камнями, с большим рубиновым кабошоном.
– Каков?
– Кажись, княгиня тоже померла? – участливо спросил Раскольников.
– Помрёт беспременно. Ты про штуку скажи: хороша?
– Male parta male dilabuntur[38 - Что дурно добыто, то дурно расточится.].
– Бе-бе-бе-бе-бе. Ну и болбочи себе по-тарабарски, как гусь с забором. Я сама скажу: хороша! – Хозяйка подбоченилась перед круглым зеркалом над комодом. – Княгиня! Подымай выше!
Она любовалась не браслетом, а собой целиком. Простёрла руку, другой опёрлась на спинку кровати и, вскинув голову, спросила:
– Похожа?
– На что?
– А так?
Хозяйка взбила волосы надо лбом, напустила на физиономию надменно-умильную мину и встала в прежнюю позицию. Раскольников пожал плечами. Она свирепо скосила глаза на стену. Он тоже посмотрел, но не мог взять в толк, чего же она добивается.
– Как хочешь, Алёна Ивановна, но на богородицу ты не похожа.
Ведьма, осердясь, ткнула в какую-то картинку на стене.
– Разуй глаза – вот же она! Вылитая!