– А ну как сломаем? – усомнился маляр.
Лизка что-то прогундела в ответ, похоже, уже сомлела.
– Ну, тады давай, – степенно прогудел маляр и вдруг рявкнул: – Подь сюды, курва!
Ай да парочка. Любви все пакости покорны. Кретинка, скорей всего, упёрлась ручищами в диван и выставила свой говяжий ландыш… Вовремя он придушил зов о помощи, любовнички его на пару бы притоптали.
В конторе всё заходило ходуном, было не разобрать, что скрипит, кто рычит, чем хлопают… Только когда бухнул упавший стул, возня прервалась, затем маляр грянул удало: – Грузи возы, считай разы! – и козломордый ангел совокупления вновь взметнул мясистые сопливые крыла. Вот сапоги маляра застучали по полу – или Лизкина башка о стену, – и совместный сдавленный вой вырвался из двух потрохов и полетел унылым злобным эхом над мятыми питерскими крышами.
Всякое животное после соития печально; а что чувствует животное при случке двух скотов при себе – этого Аристотель не описал. Собственно, подобный низменный разврат был Раскольникову не в диковину, такая похабень то и дело мелькала вонючими ошметками в подворотнях трущоб вокруг его жилища, входящих в гнойную систему Сенной площади. Но в нынешнем своём катабасисе животное Раскольников само было с головы до ног вымазано в этой блудливой требушине, походя изнасиловано до выворотных швов и натыкано носом – чуть ли не до последнего издыхания – в жалкую скверну своей никчёмности. И помимо зоологической солидарности, выгибавшей ширинку, помимо презрительного снисхождения к радостной гнуси народных забав – в нём ещё мучилось чувство своей особой опаршивленности в сравнении с кишечно-полостной простотой и могучей свободой пыхтящей на диване четы. Вот сейчас прохрюкаются, маляр вытрет своего сизого голубочка о Лизкину юбку и войдёт восвояси, скрипя сапожищами…
Но маляр не спешил, – душа потребовала песен. Зычно, как с лодки, завёл он тупейшую плясовую.
Кто насерил у ворот?
Тишка-кот, Тишка-кот!
А кто водку носом пьёт?
Тишка-кот, Тишка-кот!
А кто дальше всех плюёт?
Тишка-кот, Тишка-кот!
Горлодёрство сопровождалось притоптыванием, шлепками по голой ляжке и прочим ухарством. Лизка ревела «Тишка-кот!» с утробным восторгом.
Справив два удовольствия, русская натура запросила третьего, наиважнейшего.
– Выпить дашь?
Лизавета решительным рыком отказала.
– Ну и лады. Меньше выпьешь – больше зашибёшь. А больше зашибёшь – больше выпьешь, – рассудил маляр. По конторе забухали его сапожища. – Ну, Лизка, ты баба, хоть стой, хоть падай. Домой вертаюсь – тёлку Лизкой назову.
Идиотка польщенно ухнула. Спровадив дружка, навела порядок в комнате, после чего зашла на кухню и отперла чулан. Раскольников недовольно, со сна поморгал на неё:
– Лохань дай.
Аромат похабной опрелости, шедший от Лизки, замечательно сочетался с тухлятиной квасного брожения: единодушная атмосфера уютной житейской опоганенности. Раскольников зачерпнул кружкой из кадушки и выглянул в окошко на шум и визг во дворе – и даже обрадовался впервые за три или сколько там дней: петрушечник давал представление. Уже стояли ситцевые ширмы, надрывались пищик и шарманка, красная фигурка металась над тряпичной рампой. Публики была горстка, в основном мальчишки, хвостом бегавшие за кукольником по дворам, но всё больше нечёсаных голов подскакивало в отворенных окнах, и всё новые зрители валили в подворотню. Сверху видно было, как прыгал за ширмами лысый петрушечник со вдетыми в куклы руками. Слов было не разобрать среди общего гогота, сплошной верещащий пищик, но Раскольников знал наизусть всё представление, – он никогда не пропускал ни одного вертепа. Петрушка уже посватался к купеческой дочке: « Я жених – без порток лих! Покажи поросят, что за пазухой сидят!»; вот он препирается с соперником – квартальным, вот бьёт палкой по голове и убивает.
– Ты квартальный, а я нахальный! Лежи после моей дубинки в мясном ряду на рынке!
А вот цыган с лошадью – пошла потеха.
– Давай задатку за лихую лошадку – два дня бежит, три дня лежит! – Мало! – Чтоб тебя разорвало!
Тут Раскольникова потащили за штаны. Он обмер, решив, что идиотка вознамерилась пустить его вдогонку по смазке маляра. Но дело было проще: скотина сама желала зрелищ и, отпихнув его, высунулась в окно. За её спиной ничего было не видать, только слышалось, как зрители надрывали животики: Петрушка раз за разом падал с лошади. Раскольников плюнул и пошел в контору, но был ухвачен, как щупальцем, и отброшен назад. Тварь не соображала, но чуяла: у пленного студента успела мелькнуть идея бегства под кукольное веселье.
Со двора нёсся радостный гул: явился «штаб-доктор лекарь, с-под Аничкова моста аптекарь, был в Париже, был и ближе, бывал в Италии и так далее, принимаю на ногах, отправляю на костылях». Петрушка расправился с ним сперва лингвистически: was ist das – кислый квас, gutten morgen – дам по морде, затем морально: «Какой же ты доктор, если спрашиваешь, где болит? Зачем учился? Сам должен знать, где болит!», – наконец, палкой по голове довершил убеждение. Тут же снова прибежал квартальный: «Ты зачем доктора убил? – А зачем плешивый был? Росли б волосья – палку не почуял небось бы.» Вот и полицейский сызнова убит под улюлюканье… Вряд ли до дурынды толком что-то доходило, но ржала непрерывно, как лошадь, то есть не на выдохе, а втягивая воздух.
Раскольников всё же бочком выбрался из кухни, Лизка не стала его возвращать, но отдёрнула шторку и поминутно оборачивалась от окна. Книжные листы большей частью валялись возле дивана на полу; спасибо, что не забрызгали. Он принялся раскладывать их – сказочное в одну сторону, прочее в другую.
«…час, в который ожидал я сделаться счастливейшим из смертных, и нас проводили в опочивальню… Любезная моя попросила меня, чтоб я помог ей раздеться… Супруга моя… сняла с головы своей накладку, за которую следовали прекрасные её виющиеся на плеча локоны, и представили глазам моим голый и ясный шарик. Таковое преткновение ожиданиям моим много унесло пылкости в жарчайших моих желаниях. Плешивая красавица должна не скидать с головы своей повязки или ожидать разборчивости в щекотливом вкусе своих почитателей. Между тем богиня моя приметила происходящее от сего в мыслях моих… и, употребя ко успокоению моему несколько ласкательств, вынула у себя один глаз, несколько зубов и, сняв перчатку, осталась без левой руки по самую кисть. Я начал приходить в себя из моих любовных восторгов, но составная красавица не допустила меня употребить рассуждения: она просила меня отвязать ей ногу.
– Неужто у вас и ноги нет? – сказал я в изумлении, ощупал и освободил её от ноги, вырезанной совершенным искусством из дерева».
В этой старинной прозе есть своя пикантность. Попробуй сейчас такое тиснуть – цензура загрызёт. Во дворе заголосили что есть мочи – значит, финал, Петрушка не может совладать со смертью, и народ поддерживает его изо всех сил. Народ – эстет, исполнительское мастерство ставит выше карательной морали: подумаешь, пятерых убил, с кем не бывает.
«Лишь только успел я сделать великодушное сие дело, как вдруг услышал произнесенные ко мне не знаю откуда следующие слова:
Не плачь и не тужи,
не бось и не робей;
ты будешь награжден,
надежду в том имей.
После чего продолжал я путь свой до самой ночи». Наверняка аллегория иллюминатов. А вот им голос свыше гнушается что-то.
Дурища высунула из кухни встрёпанную, как у пугала, голову, оглядела поднадзорного и пошла строгать и резать к обеду. Вот как к такой страхолюдине ключ подобрать, если замочная скважина под мясной ломик сделана. Хоть убейте, он на это не гож. Вероятно, басистый маляр – здоровенный мужик. Идиотке бы атлантов эрмитажных показать – вот уж застыла бы в очарованье, там каждый палец ноги сулит неисчислимы наслаждения.
Следующий обрывок среди опавшей книжной листвы заставил его призадуматься. – «…И, выговоря сие, накрывшись одною только белою простынею, оставя своих девиц у фонтана, пошла к милорду в беседку. Увидевши он ее, накрыл свою голову одеялом и притворился, будто спит. Королева, подошед к кровате, стащила с него одеяло, а он, вскочив с постели, хотел бежать, но она, ухватя его, удержала и села подле него на кровате. Милорд, видя наглое ее бесстыдство, говорил:
– Ваше величество, я осмелюсь вам доложить, что у нас в Англии не только из таких знаменитых королевских особ, но и из самых подлых женщин ни за какие деньги таким образом, как вы, тела своего пред мужчиною обнажать не согласятся.
– Я и сама знаю, – отвечала ему королева, – чести моей поношение; но сие делаю от нестерпимой к тебе моей любви.
– Ваше величество, – говорил еще милорд, – вы совершенно от фонтанной воды озябли и можете простудиться; чего ради я и советую вам одеться.
Но королева, не ответствуя на его слова, схватя его за шею, и без всякого стыда стала его целовать, делая многие любовные декларации; но он сколько можно с учтивостию отговаривался и наконец, вырвавшись у ней из рук, ушел за густую аллею».
Что за притча, в книжку он, что ли, попал. Он вдруг ощутил себя вновь в перекрученной позе, стянутым в непонятный узел; только теперь вместе с ним этим хитрым перекрутом были ухвачены и время, и пространство. Нашлась ещё страничка из повествования о том же милорде, который, оказывается, привораживал всех подряд женщин. «…Но вдруг увидя отворившуюся дверь и идущую к себе даму, очень удивился; а как она подошла к его кровати и мог он ее узнать, то говорил ей:
– Ах, ваше высочество! пристойно ли это, зачем вы в такое необыкновенное время приттить сюда изволили?
– К тебе, любезный милорд, – отвечала она ему, – и в самое лучшее время для доказательства непреодолимой моей к тебе любви.
– О боги! – сказал милорд, – какое это похабство; я думаю, ни одна подлая женщина такой наглости и бесстыдства сделать не может; я ваше высочество уверяю, что я нималой склонности к вам не имею и ни для чего любить вас не намерен, чего ради покорно прошу, извольте иттить в свою комнату, а меня оставьте в покое, – и, оборотясь на другую сторону, окутался в одеяло. Но она, не удовольствовавшись своим бесстыдством, зашла к нему с другой стороны кровати и, сдернув с него одеяло, легла подле его. Милорд, видя такое бесстыдное похабство, вскоча с постели, говорил: – Ежели вы не изволите сейчас отсюда выттить, то я принужден буду кричать, чтоб вас в таком безобразном виде от меня вывели, о чем к поношению вашей чести будет известно не только в здешнем доме, но и во всем городе.
Елена, видя свою неудачу, встав с постели, пошла вон, сказав притом с великим сердцем:
– Не думай ты, неблагодарный злодей, чтоб я тебе не отмстила за твое неудовольствие».
Чёрт знает что, и эту сучку звали Еленой. Бывают же такие совпадения.
Но совпадения на этом не кончились. Самый замызганный и обтрёпанный листок из вороха оказался титулом «истинной повести» – «Обольщённая Генриетта, или Торжество обмана над слабостью». Раскольников напрягся, отыскал ещё три ветхих странички того же формата, – сплошная сентиментальная дребедень.
«…И умереть у ног ваших… он ещё продолжал целуя мою руку и орошая её слезами… я сама себе изменила… трепет разлился по всей моей внутренности… Ах, Дезорм! говорила я ему, убойтесь промысла, стыдитесь восторжествовать над слабостию невинной и нещастной девицы,… казалось, тогда весь свет изчез предо мною… Вся внутренность моя была в движении… Но будет ли в тебе столько твердости духа, чтоб спокойно забавляться моею погибелию. – Генриетта! Душа моя со всеми чувствами тебе открыта, ты видишь что я без тебя жить не могу – ты видишь… Вижу, вскричала я бросаясь ему в объятья, вижу – теперь я вам внемлю, и ответствую с нежностию, но помни что клятвам твоим внимает небо – …Казалось течение крови остановилось в моих жилах… Холод распространился во всей моей внутренности… Едва я не потеряла чувства и памяти, видя из письма столь гордую и корыстолюбивую душу… Не думай сокрыться от тартара и вечной муки… Ужасно! или ты не воображаешь о смерти? так я вижу теперь все твои коварства. Насыщайся моим неблагополучием. Веселись своей победой. Ах! если б ты видел…»
Слава Богу, никаких отсылок к еврейской его пассии эта чушь не содержала, тем не менее впечатление, что какое-то кривое зеркало рассыпалось вместе с ним на осколки – и теперь хрустит на зубах и под ногами, – оно его не оставляло.
Алёна Ивановна вернулась крепко не в духе, что-то, видать, не вытанцевалось в ростовщичьем гешефте. Сходу дала выволочку сестре за грязь в конторе и приказала вымыть полы и вытрусить дорожки.
– Бестолочь, – сказала в сердцах. – Все кругом бестолочи. Облыжники и лиходеи. Тонут – топор сулят, вытащишь – топорища жаль. Рожь за просо подсунуть хотели, как будто просо – это ячмень! Я вас всех с решки вижу!