– У тебя, Алёна Ивановна, на уме кроме блудодейства что-нибудь бывает?
– Дур-рак! – радостно, по-скворчиному гаркнула хозяйка и постучала ножом по заварнику. – Чай это, пока не заваришь – сухой и твёрдый, после – наоборот. Да ты небось сыпного никогда не пил, одни опивки.
Подловила ехидна темноту ниверситетскую. В ней хитрости не меньше похоти. Раскольников облупил яйцо… потом другое… ел их ложечкой… Мытый, бритый… Так и будет здесь пресмыкаться, пока новая буря крышу не сорвёт, тварей потолком придавит, и он вылезет на стропила. Или можно опрокинуть на ведьму самовар, кретинке бросить стул под ноги и бежать… А в передней отловят и забьют насмерть. Вчера чуть по стенке не размазали.
Хозяйка подошла и потрепала за подбородок.
– Гладкий, как штоф. По глазам вижу – в постельку хочешь. Перебьёшься: у Алёны Ивановны дела поважнее есть. …Эх, сирота я, сирота, ходят пышки мимо рта!
Что за чёрт – не пил он её микстуры, а в паху всё равно засвербело. В чай подмешала, не иначе, или какой-то блудливый приворот ему сделала, с неё станет. И не только на блуд – ещё и на аппетит, иначе откуда этот жор, вот опять всё смёл со стола. Находясь в положении недоеденного капитана Кука, продолжает набивать себе утробу без удержу, – разврат во всём… Кажется, поправился даже за сучьей пазухой. Раскольников встал перед зеркалом – старинное, в посеребрённой раме, от каких-нибудь промотавшихся вельмож. В амальгаму, поеденную чернозубым временем, грудой вплющились тусклые аристократические рыла в париках и буклях, – а поверх них – некто в белой фрачной сорочке, черноволосый, с лицом недюжинным… Он подтянул рукава, разложил воротничок: что-то испанистое, байроническое, юноша бледный со взором горящим…
Щёлкнули кольца на портьере – ведьма явилась, как из кулис, при полном параде. Платье тёмное, строгое, волосы гладко стянуты в пучок, губы в ниточку, глаза потуплены, в руке ридикюль: в одежде скромность, в лице смирение, – не распутная подлая тварь, а прямо-таки вдова квартального идёт к причастию.
– Тебя не узнать, Алёна Ивановна.
– Четверг не вторник, а я не дворник, – важно отвечала хозяйка. Покрутилась перед зеркалом, осталась довольна и вдруг выбила чечётку под пошлейший куплетец:
– На цырлах пришёл,
просит шёпотом!
А мне пусть бы чем,
хоть и штопором!
Стало быть, она уходит, оставляя его один на один с идиоткой, – отлично, посмотрим, кто кого. Главное сейчас – не настораживать.
– Надолго, Алёна Ивановна?
– А ты поскучай, касатик. Разлука чаще – встречи слаще-е-…
Раскольников не стал уворачиваться от её чмоков.
– У тебя книжки почитать не найдётся?
– Мало ты их ещё прочёл. Лучше делом займись, вон ходики стоят – возьми и почини.
– Я не умею.
– Экая ты чичирка корявая, – фыркнула ведьма, повязывая на голову кружевную косынку. – Ни на гитарке сыграть, ни ходики починить. Грамотей! Там, под божницей возьми листики, я Лизке из них сказки читаю. А молитвенник не трожь! Ибо ты еси нехристь.
– Ты лучше Лизке накажи, чтоб меня не трогала, – искательно сказал Раскольников и кивнул на орясину, шмыгавшую с высоты своего гвардейского роста. Ему вдруг показалось очень неуютным пребывание наедине с этой кикиморой.
Алёна Ивановна взмахнула жёлтым коленкоровым зонтиком.
– Чтоб тише воды, ниже травы! – Гугукнула филином и пошла в переднюю, Лизка за ней.
Раскольников взял на полке под киотом стопку бумаг и перенёс разбирать на диван. Листы разного формата, разрозненные страницы из старых книжек, без начала, без конца… Должно быть, предназначались для обёрток всяких фунтиков, а хозяйка по рачительности и любопытству прибрала для себя.
Из коридора слышны были наставления ведьмы:
– В строгости! Но не пришиби. А то я тебя знаю.
Что мало обнадёживало. Надо подобрать что-то связное, он начнёт читать дуре сказку, а затем… Но обрывки представляли собой разрозненную ахинею, и мудрено было увязать религиозные причитания со страничкой из «Арифметики» и надгробной лирикой.
…«Между тем дражайшая та ночь и окончилась и утренняя заря наступала; зефир приятный, колебая листы на древах густых, отменным своим и возражающим чувства шумом стал восхищать наши мысли, а восклицающие в роще птички пением своим начали услаждать наш слух; тогда клонить стал сильный и приятный Анету сон»…
…«Разумная душа рассуждает, избирает и выводит следствия, или делает заключения, и оная в некоторых животных по простоте и малости их мозга, весьма мала; как-то, в насекомых, в коих простая и одинакая только мозговая жилка или волоконце до головы простирается; или в черепокожных, т.е. в раковинах, которые только знают открыть себя, всосать в себя пищу и затвориться»…
Встречались глубокомысленные вирши, тяжелоступно влачащиеся с одической осанитостью.
«Скажите, от чего родились То и Сiо?
Что всяку всячину произвело и всiо,
Что есть на свете сем пред нашими глазами,
И смертными понять возможно что умами?
Как Всякой Всячины, так и Того Сего,
Начало сделалось обех из ничего.
Ничто родило их, в ничем они скрывались,
Но в свете зримыми вещами показались.
Теперь пришла чреда явиться ничему.
Возможность к бытию стремится к своему»…
Заперев за сестрой-владычицей, идиотка вернулась и встала посередь конторы истуканом с распахнутым ртом. Раскольников уже знал, что в моменты такой вкопанности за тупейшим – ни мысли, ни чувства – выражением физиономии напряженно работает её кошачий мозг: простая и одинакая мозговая жилка.
«…Сказанное пред сим о изобильном из рта пьяных людей пароисхождении, приводит на память всеобщее то предание или мнение, что хлебное вино в довольном количестве выпитое, в гортани у пьяных загорается; ибо простолюдины вскорости приносят парное молоко к загашению сего чрезвычайного пожара, или возжжения»…
Лизавета повернулась к зеркалу и долго пялилась в явившееся ей виденье. Затем засунула палец в нос в исследовательских целях, в своей оригинальной манере: она не пальцем крутила в ноздре, а голову вращала вокруг пальца. Прочистив норки, сдёрнула рогатый платок, поплевала на руки и пригладила встрёпанную голову, воткнула гребень в белёсый хохол, сняла передник, юбку перекрутила заплатой назад и нацепила на шею неотразимые свои жёлтые бусы.
Уж не ко мне ли подбирается, забеспокоился Раскольников. Дурында в самом деле остановилась перед ним, опять что-то долго обмысливала, потом рявкнула: «Дай!» и ручищей твёрдой, как весло, выхватила его с дивана и, одним движением проволочив через кухню, втолкнула в чулан. Он и вякнуть не успел, как за ним клацнул засов.
– Стой, гадина! – заорал он в неистовстве вслед грузным удаляющимся шагам и заколотил в дверь. – Открой, дрянь, быстро! Вернись, скотина!
Она вернулась. Постояла возле чулана, затем последовал такой страшный удар по доскам, что сотрясся весь короб.
– Нишкни! – сказала она хрипло и так жутко, что Раскольников вжался в кирпичи. Хорошо, что с утра опростался.
Лизавета потопала прочь, прогибая половицы своей тушей, и с грохотом захлопнула дверь.
Вот и всё национально-освободительное движение. Раскольников застонал. Какой там Одиссей, тем паче Геракл, – пёс с поджатым хвостом. С отчаяния он чуть не распорол руку об острие гвоздя, вбитого поутру в дверь конуры. Попробовал его пошатать – тот не шелохнулся. А гвоздь серьезный, плотницкий, вершка в два, этой погани его бы в глотку. Потрогал пронзённую вчера руку, – от вилки осталось только крошечное двоеточие. Зажило, как на собаке. Двоеточие – знак препинания, после которого следует дополнение или объяснение предыдущего… Да уж, хорошо бы дожить до объяснения.
Из конторы донеслись голоса. Раскольников прислушался. Бурчала идиотка, ей вторил низкий мужской голос. По комнате широко шагали, вроде бы даже скрипнули сапоги. Дурища, видать, с такой силой хлопнула дверью за собой, что та отскочила, и потому за тряпицей, прикрывавшей проём, теперь отчётливо различались все звуки.
– Здеся разве? – прогудел бас.
Э, да кикимора маляра снизу в гости зазвала. Раскольников напрягся: крикнуть? что именно – караул? спасите? Это ли шанс? Но что он из себя представляет, этот маляр, может, тоже полуразбойник.
Гость между тем зычно расхохотался.
– Мы ребята ушлые, мух выплёвываем!
Опять скрипят сапоги, а, нет, это скрип дивана.