Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Всё моё (сборник)

Год написания книги
2018
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 ... 11 >>
На страницу:
2 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Я мыслю глубоко, но медленно. Мне так кажется.

Потому что я ленив.

То есть мыслю медленно, потому что ленив. Потому что нравлюсь себе, когда думаю и выдумываю. Настолько нравлюсь, что, выдумав мысль, постоянно к ней возвращаюсь.

Тяжкий труд автоописаия, самоизъяснения. Неблагодарное занятие – уверить в ценности своего Я других. Это легче сделать, совершив подлог, то есть сделав вид, что продаешь не себя, а нечто другое. Хоть бы и свою душевную эманацию.

Продал чуть-чуть себя, но сам остался цел. И если вам этот плод моего Я не понравился, то и бог с ним. Обидно, конечно, но всегда есть оправдание: во-первых, вы не поняли, во-вторых, я могу лучше, в-третьих, я все равно гений.

И последний тезис истинен во всех случаях. Каждый гениален. Но творения гения могут быть бездарны. И в этом нет противоречия.

Письмо третье

Но вообще-то странна это потребность в разговоре, в коммуникации, желании показать свое Я, донести свое Я до другого.

Я выглядит неприлично. Люди из какого-то внутреннего стыда, из потаенного смущения не рассказывают о себе (то есть почти, или редко). Или рассказывают, прикрываясь историями. О другом рассказывать легче, хотя это всегда рассказ о себе. Что бы ни говорили постмодернисты.

Я интересен только себе, и другой мне интересен постольку, поскольку он – Я. Я с удивлением обнаруживаю себя в другом. И это – расширение моего существования. Расширение пространства борьбы, говоря словами Мишеля Уэльбека. Хотя Уэльбек здесь совершенно ни при чем. Признать, что другой существует так же, как я, – почти невозможно. Поэтому люди и ходят к психоаналитикам. Они рассказывают о себе, а в ответ получают молчание. Сочувственное молчание.

В принципе, это модель идеальной критики. Критик сочувственно молчит, пока писатель не выскажется до конца и не поймет, какая именно травма заставила его писательствовать, пока не осознает свою ущербность. И тогда писатель замолчит.

На самом же деле эта травма – рождение.

Мы рождены для высказывания.

А кто не высказывается – тот аутист.

Физики, например, аутисты.

Кому нужна эта вселенная, эти черные дыры, эти кванты.

Если все это не превращается в компьютеры и мобильные телефоны, конечно.

Аутист, способный сосчитать все, все разложить на числа – и не способный к коммуникации. Пленник абстракции и отвлеченного знания. Гений иных измерений.

Может быть, поэтому я не люблю математику. Точнее – всегда был в математике бездарен.

Отвлеченная красота математической задачи – идеал безличности, формула постмодернизма.

Андрей Белый очень этому завидовал, потому что отец у него был математик. Это была его трагедия, Андрея Белого то есть. Он не родился математиком, но очень математиком хотел быть. И все время математику имитировал. Схемы рисовал, графики.

Как можно заниматься математической безликостью? Это вторжение в Бога, в холод его творения.

Тепло появилось с жизнью, огонь воспылал в человеке. Человек – это божественный интеграл, квадратура круга, корень из минус единицы, число Пи.

Ну и прочее…

Письмо четвертое

Я пишу текст, и смысл этого текста в том, что он должен закончиться. Сам закончиться, логично завершиться, исчерпать себя. Но как может завершиться мысль? Что такое конец мысли, тем более мысли о себе. Это же не доказательство теоремы, не силлогизм. Можно ли Я представить в виде силлогизма? – Нельзя. Я сам себе и родовое и видовое понятие. Я превращаюсь в силлогизм, когда становлюсь кем-то, не собой. Силлогизм требует третьего лица. Силлогизм – это ОН.

Но чем закончится моя повесть – понять трудно. Наверное, это дастся мне в ощущениях, произойдет само собой. У меня же нет плана. Даль, неясная даль впереди.

Письмо шестое

Нужно как-то выкручиваться из этой путаной нумерологии, собственно, поэтому я и пишу. Сказать мне особенно нечего. Дремлет моя мысль. Но за четвертым письмом должно следовать шестое, и эта железная логика, этот категорический императив понуждает меня к действию. К счастью, шестое письмо я тоже уже тебе написал. Вот оно.

Две барышни разговаривают в баре. Я сижу за стойкой, они – справа от меня. Та, что ближе, рассказывает. Не могу отвести глаз от ее рук. Рукава засучены по локоть. Загорелая гладкая кожа. Ладони – бледнее, поэтому кажутся старее. То есть в них проглядывает будущее. Почему до сорока лет я не обращал внимания на руки барышень? Чудовищная ошибка.

Рассказывает она о том, как приобретала говорящего попугая. Милый рассказ, приукрашенный непринужденным матом. В этом есть особое очарование, которого я был лишен в моей юности. Мат тургеневских барышень – симпатичная примета нашего времени. Попугай, перенесший два переезда, во вновь обретенном месте молчал три дня. А потом заговорил.

– Сидит в клетке и пи…т. Не отдельные непонятные звуки, а тексты…

Вторая удивляется, и, в свою очередь, рассказывает о говорящем попугае. Он произносил разные слова, но однажды заболел, замолчал и… умер.

Это судьба Гоголя – думаю я. Впрочем, гоголь – тоже птица.

Письмо седьмое

Я вот все думаю, почему мне в голову постоянно приходит Веничка Ерофеев. На самом деле понятно почему. Веничка, вечный Веничка Ерофеев, если перефразировать известное восклицание Родиона Романовича Раскольникова. Именно он сумел в своих волшебных ретортах соединить мучительную проницательность Достоевского, соблазнительную интимность Розанова, ироничную анафорическую стилистику Рабле. Он научил нежно говорить о себе, то есть нашел способ выразить нежнейшее к себе отношение, наше преисполненное нежности упоение собой.

Не все, конечно, относятся к себе нежно, но подавляющее большинство из их числа – этих не всех – стесняется это чувство выразить.

В нежности видится слабость.

Так оно и есть.

Мечта о твердости, непреклонности – одна из самых распространенных.

А Веничка сумел преодолеть стыд, природное стеснение собственной интимности. И остался в литературе не как Венедикт, а как Веничка.

Спасибо ему.

И теперь во всякой открытой, нежно-ироничной интимности проглядывает Веничка Ерофеев. Это уже больше, чем литература. Это стиль. Это язык. Кириллица и глаголица. Психологический алфавит. Найденная возможность высказывания. Преодоление табу.

Стоит ли удивляться, что мне все время чудится его голос? Не стоит.

Письмо восьмое

Если бы я назвал свою повесть «Сто писем Соломонову», мне был бы ведом финал. Формальные ограничения иногда полезны. Но я заложник названия – «Письма Соломонову». Сколько их будет? сколько их должно быть, чтобы хотя бы оправдать жанр повести? Я уже пересек границу Рассказа или еще нет? Я уже вырвался из цепких лап случайности, из когтей беспричинности, сюжетной необязательности и композиционной безответственности – или пока всё еще пребываю в них?

И главное – когда же лень моя по-настоящему заявит о себе и превратит в бессмысленность все написанное и все, что написано могло бы быть.

Здесь бы, по идее, и надлежало возникнуть сюжету, здесь и должна была бы появиться, скажем, бричка, въезжающая в город N, ну или подобное что-нибудь. Но воображение мое молчит, так что придется ограничиться риторикой.

Письмо девятое

Все-таки странная вещь реализм, как письмо, как способ художественного выражения, как занятие, как позиция, с которой творец обозревает мир.

<< 1 2 3 4 5 6 ... 11 >>
На страницу:
2 из 11