Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Всё моё (сборник)

Год написания книги
2018
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 11 >>
На страницу:
5 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
А вот Александр Сергеевич Пушкин, когда Михаил Семенович Щепкин пожаловался ему, что никак не может начать свои воспоминания, написал ему первую фразу: «Я родился в Курской губернии Обоянского уезда в селе Красном, что на речке Пенке». Правда, гениально!

Впрочем, анекдоты Пушкин тоже любил.

Письмо двадцать шестое

Итак, мы продолжаем, снова взваливаем груз, снова катим камень в гору, снова идем.

Слово к слову, слово за слово. Слово – шаг. Путь из слов. Куда и зачем – подскажет само слово, так что, вполне возможно, это не путь, а блуждание. Ведь неясно, куда слово поведет, какое другое вызовет и то, другое, кому передаст эстафету. И во что все это сложится.

Даже необязательный текст требует усилия. Зачем говорить, формулировать, подыскивать слова, придумывать порядок, взвешивать, перечеркивать, придумывать вновь. Мысль порой не хочет облекаться в слова, как будто боится воплощения то есть неминуемого искажения, искривления. Но опыт показывает, что без воплощения мысль подчас съедает себя, спокойно перетекает в забвение. А забвение наш враг, потому что память, если обратиться к этимологическим изысканиям Павла Александровча Флоренского, это и есть мысль, разум – mens, mentis.

Изначально наш дом – утроба, но мы не помним о ней. Вот Андрей Белый пытался вспомнить, каково было там, – не удалось. Наше тело – тоже дом, некоторые, впрочем, говорят «храм». Крыша и стены защищают тело. Тело защищает от космоса. А внутри – Я. Такая матрешка. Кощей бессмертный.

И вот ты пишешь слова, озираешь себя, свое Я и свыкаешься с тем, что когда-нибудь эти своды падут. И беспомощное Я станет частичкой космоса. И где окажется?

В Первом женском, видимо.

Вполне возможно, между прочим. Свидригайлов Раскольникову именно так вечность рисовал – сельская баня, а по углам пауки.

А тут все-таки Сандуны.

Даниэль Пеннак написал роман (Journal d’un corps) – жизнь человека, рассказанная его телом: рождение, созревание, взросление, старение, смерть. Эта физиологическая (в прямом смысле) история имеет совсем малое отношение к Я. Понятно, тело зреет, а потом разрушается – а Я? Как созревает Я, как отследить эти этапы созревания (если они вообще есть) и разрушения? И что такое разрушение? Вряд ли это история болезни, если только жизнь как таковая не болезнь. Наверное, можно смотреть и так.

Андрей Белый в этом смысле гораздо интересней. Конечно, из его бесконечных мемуарно-автобиографических изысканий разной степени художественности (воспоминания, дневники, «Петербург», «Крещеный китаец», «Котик Летаев» и проч.) можно извлечь описания его недугов: от чирия на заднице (в этом состоянии его застал Гумилев в Париже, поэтому дружбы не получилось) до мании преследования и вписывающихся в учебник по психоанализу рассказов об отношении к матери и отцу. Но это все следствия. Любопытней собственно история Я: первые мерцающие картинки, болезнь и кошмар (страшная старуха, от которой едва чувствующее себя Я спасается), мифические чудовища, наполняющие сознание (в их роли выступают и гости квартиры Бугаевых), постепенное освобождение от мифов, то есть начало истории, истории Бори Бугаева – Андрея Белого, игра, мечтания: восхищенный подвигами Скобелева, Андрей Белый примерял на себя его роль героя. Я выступало как ОН, то есть Боря Бугаев, но другой, героический. Я искало не адекватного, а идеального отражения, создавало миф о себе. Иными словами, Боренька Бугаев рассказывал себе историю о самом себе, он был и автором, и слушателем. Сказанное слово возвращалось к нему обратно, но уже с другим знаком, знаком прочитанного (читаемого, к нему обращенного) текста.

И только потом уже – вторжение сознания, в полном смысле этого слова. В храм тела (где купол – голова, ребра – готические своды) приходит священник, священнослужитель – Я.

Любопытно, кстати, это мечтание о себе как о Нем. Это уже начало художественного отстранения. Но здесь Он и Я почти слиты воедино. Они – одно. Это еще не вполне романное повествование от третьего лица. Там всевидящий ОН. Не Я-автор, а демиург, творец. Поэтому так раздражает романная объективность, всезнание, странный голос сверху. И здесь даже не Толстой, которого все вслед за Бахтиным приводят в пример, приходит в голову – все-таки толстовское всеведение опирается на его Я-концепцию, на его уверенность в собственном великом мессианском предназначении. Здесь приходят в голову бесчисленные ординарные романы с их «мороз крепчал» в начале и стандартной интонацией безусловной констатации – было вот так.

Откуда такая уверенность, избирающая для себя неопределенно-личную форму? Раньше истории рассказывались вполне определенным голосом. А потом личность растворилась в неопределенном ОН. Кто говорит? – Он. – Откуда? – Отовсюду. И не пробиться сквозь эту монументальную безликость.

Письмо двадцать седьмое

Все истории просты. Даже театральные. Откровения давно закончились, остались вариации настроений. Меняются декорации и тон рассказа. Все дело в манере, в рецептуре, в дозировке, способе обработки материала. Вот, говорят, Павел Басинский, создавая свой бестселлер «Бегство из рая», строго отмерял, где действия прибавить, где подбросить описание, где эмоций подкинуть, где потрафить простому читателю, где наступить на мозоль интеллектуалу – иными словами, нужно так сплести сеть, чтобы и рыбка попалась, и рыба не ушла. Благо есть где развернуться – тут тебе и дневники, и письма, и воспоминания, и газетная хроника. Гуляй – не хочу.

Но я-то не иду вслед за документом, в колее сложившейся истории, по стопам временной последовательности. Я иду за словом, за отблесками мысли, выстраиваю лабиринт, смутно представляя себе выход из него, и, вполне вероятно, сам заплутаюсь в нем.

Это уже Кафка. Правда, Кафка точно знал, что выхода из лабиринта нет.

Письмо двадцать восьмое

Может быть, мне пьесу написать? Может, прозу побоку. Может быть, во мне умирает драматург. Может, оставить потуги выдавить из себя повесть. Драма, то есть действие, диалоги, подводное течение, Чехов и Метерлинк, Беккет и Брехт. Скажем, так:

ПРИШЕСТВИЕ

Пьеса в одном действии

А. входит. Б. сидит на странной цилиндрической конструкции. Звук трубы.

А. Я пришел.

Б. Кто?

А. А.

Б. А?

А. А. – Я.

Б. Are you А?

А. Ja. А. – Я. Аз есьм А. Я есть А.

Б. Он есть. Он есть А. и Я!

А. Они суть А., И., Я. Но И. – нет.

Б. Он есть Альфа и Омега! Он пришел.

Б. падает.

А. исчезает.

Входит И.

Такой символический минимализм?

В этом что-то есть, правда, а?

Или драматизировать, типа «Опасные связи». Или La voix humaine – тоже хороший образец? Нет, действительно…

Письмо двадцать девятое

Мне приснился Стеклов. Не спрашивай, кто это. Его нет, то есть не было. Пока не было. Он вышел из снов и слов. «Я помню то утро, когда Стеклов, надев пальто, открыл дверь, вышел, обернувшись в дверях. Стеклов вышел обернувшись… Стеклов уходил… Стеклов, уходя, обернулся… В своем сером пальто он походил… он казался… Он был… он смахивал, напоминал… Стеклов ушел; уход Стеклова. Стеклов проснулся. В странной испарине. Вставать не хотелось. День обещал рутину повседневных дел, и было лень заранее…»

Хорошо, я помню. И что? Речь обо мне? Я помню, как ушел Стеклов. На самом деле я не знаю никакого Стеклова. А если убрать меня – зачем Стеклов оборачивался? И почему Стеклов? Кто он такой – высокий старик, с прямой спиной, военной походкой, из тех, кого я видел в детстве? Тогда ему не было лень вставать, хотя он и мог проснуться в испарине.

А если просто ушел Стеклов – и меня не было, и он не оборачивался, взял и ушел, – то еще больше вопросов. Куда он ушел? И почему я об этом пишу? зачем оживляю Стеклова, наделяя его чертами встречавшихся мне людей? Вот я вижу его. Высокий, подтянутый старик. Вот обитая дерматином дверь. Узнаваемые плошки-шляпки гвоздей. Крутая лестница. Подъезд. Гулкий двор на Чистых прудах. Вот он выходит в своем пальто, похожем на шинель. Голову держит прямо. Идет быстро. Не шаркает, не сутулится. Скрывается в подворотне.

Меня затягивает мир, который я хорошо помню, но не знаю. Он состоит из моих детских впечатлений, несвязных воспоминаний, картинок, бликов, цветов, запахов.

Утро. Громкое гуканье голубей. Почему их не слышно днем?

Настя подметает пол. Я остался дома. Видимо, заболел.

Настя варит щи. Снимает пену с бульона, вынимает мясо, выкладывает его на тарелку. Я смотрю.

Отцовский стол. В ящиках – куча удостоверений. Почему так много? Очки, ручки, которые не пишут. Таинственные знаки взрослой жизни.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 11 >>
На страницу:
5 из 11