– Ну, да ты, я знаю, начетчик! – с досадой вскричала мать. – А мне, вон, все в уши жужжат: «Что ты, Марья Пахомовна, своего старшого не женишь?» Да, людей стыдно! Ну, да теперь держись! Отец высватать тебе невесту сбирается!.. Вертись – не вертись, порешил – поженит! – раздраженно говорила Марья Пахомовна.
Александр даже побледнел.
– Склонности во мне нет.
– А уж там, есть ли, нет, не спросят! Женись, и шабаш! Что, в самом деле, в монахи ты и впрямь что ли готовишься?
– Точно, матушка, это ты – верно! Точно, желал бы сподобиться чин ангельский принять. О том и все думы мои. Господу хочу послужить – не людям, – проговорил Александр, вставая, и в его тусклых глазах засветился легкий огонек.
– Та-ак! Слыхали мы. Не бывать тому! Женись, вот что!
– Бог мне заступник! – тихо проговорил Александр и, взяв книгу, направился к двери.
– Ладно! Женишься – переменишься… Женим беспременно! – крикнула вслед ему мать.
Он не обернулся.
II. Два солнца
День стоял чудный. Было бы жархо, если бы легкий ветерок не умерял жары.
Весьма понятно было, что боярышне Пелагее Парамоновне, дочери боярина Парамона Парамоновича Чванного, надоело сидеть в душной горнице да еще без работы, так как день был праздничный, и она спустилась в сад. Впрочем, наше название «сад» тут было едва ли применимо. Ни подстриженных деревьев, ни куртин, ни усыпанных песком змейкой вьющихся дорожек здесь не существовало. Это попросту был остаток леса, некогда росшего на месте Москвы; немного расчищенный, местами вырубленный, он все-таки производил впечатление леса, растущего и ныне в сотне-другой верст от Москвы. Этому впечатлению не мешали даже и гряды с различными огородными овощами, и сильно разросшиеся кусты малины, и посаженные местами яблони: все это утопало в массе великанов-деревьев, подернутых по коре беловатым мхом, словно сединой лет. Дворня боярина, да и сам он, понимали характер этого сада и именовали его не иначе, как «леском, что подле дома растет», или «нашим леском», или, наконец, «леском, в коем капуста и репа понасажена». Будь такой «лесок» у нас с вами, читатель, мы бы его назвали парком, но тогда это слово было неизвестно.
Итак, ничего не было удивительного, что боярышня Пелагея захотела погулять в жаркий день под тенистыми деревьями сада-леска. Но удивительно было то, что она, тихо пройдя по сеням, медленно спустившись с крыльца, вдруг, едва вышла в сад, пустилась бегом с такою быстротою, с какою вряд ли бегивала и в детстве. Не менее удивительно было, что она, прибежав в самую удаленную часть сада, к забору, который выходил на одну из очень скудно населенных улиц Москвы, внезапно остановилась, как вкопанная, и, запыхавшись пробормотала:
– Слава Богу! Успела!
Потом она с этого места ни шага: опустилась на траву и глаз с забора не спускает.
Задумалась боярышня.
Она думала о том, как дивно судьба свела ее «с ним», с ее «соколиком», как она его звала в своих думах, с Константином Лазаревичем Двудесятиным, как звали его все иные люди. Давно слышала она о нем от подруг. Говорили, красавец он лицом, богатырь станом, а только «озорной»: что только парни молодые в городе ни напроказят, ищи его – он неприменно из первых.
Многие за это его осуждали, разбойником звали, «отпетым парнем», одна она, Пелагеюшка, всегда за него горой стояла: казалось ей, что все эти озорства он не со зла учиняет, а потому, что силы в нем непочатой много, – ну и требует сила эта выхода. И все ей хотелось увидать его хоть глазком одним. А где увидишь? Жизнь боярышни такова, что день за днем в четырех стенах в терему за пяльцами проходит. Разве летом вот в сад погулять пустят, благо в нем народу ни души. В разговорах с подругами только и душу отвести можно, да, ведь, они – такие же затворницы.
Так, может быть, и не пришлось бы ей век повидать молодого боярина, если б случая не приключилось.
Именины отцовские были. Бояр набралось видимо-невидимо. Ну, конечно, как всегда, хозяин с гостями веселится, пьют, едят – пируют, одно слово, а им, «бабам», как и в будни, приходится сидеть в своих горенках. Такова уж доля! Но на этот раз либо гости упились раньше времени, либо сам хозяин шибко захмелел, только захотел он гостей своих ублаготворить по горло: велел кликнуть «баб» и свершить «поцелуйный обряд». Пришлось ей с матерью выйти, обнести гостей кубком вина крепкого и поцеловаться с каждым. Всех обнесла она – ничего; конечно, смущалась немного, а вот, как подошла она к последнему, младшему из всех, сердце у ней забилось так, будто выскочить хочет, и поднос в руках задрожал, и вино расплескалось.
Красавец гость был! Очи – что звезды, лицо белое и румяное вместе… Кто он, она того не знала. Поцеловал он ее – ожег. Всю ночь у ней потом от его поцелуя губы горели, а во сне он мерещился. Утром поднялась она, словно больная. Однако, пересилила себя, нездоровье прошло, а только «он» все ее думы занял. Словно наважденье!
В обеденную пору пошла она в сад-лесок погулять. Идет себе тихонько-тихонько, голову опустив, забрела в дальний конец сада, вдруг слышит окрик негромкий:
– Боярышня!
Оглянулась, – а он стоит перед ней. Пелагеюшка так и обмерла. А он и говорит:
– Не осерчай, боярышня, за озорство мое. Хоть меня, Константина Двудесятина, все озорником славят, а только скажешь ты слово «уйди!» – уйду – не поперечу. Хоть, может, сейчас же отселе и в Москву-реку прямь…
А у боярышни робость немножко прошла. «Так вот он, Констаитин-то хваленый! Сокол!» – думает она.
– Что ж, так уж и в Москву-реку? – спросила она, а сама глаз не поднимает.
– Потому… потому, что приглянулась ты мне очень: прогонишь – и жить не стоит, – ответил он, а у самого голос дрожит.
– Это с одного-то раза приглянулась? Скоро больно! – сказала боярышня и уж настолько смелости набралась, что даже засмеялась.
– С одного? С сотни – это верней будет! Вчерашний-то это последний раз был, а до тех пор я тайком на тебя смотрел, когда ты в лесочке вот в этом гуляла.
– Ишь ты какой!
– Осерчала? Прости! Говорили все, что у боярина Парамона Парамоновича дочка – красотка. Захотелось посмотреть. Взглянул раз, захотелось в другой… И так до сотого, думать надо, дошел.
Потом Константин прибавил:
– Дозволь, боярышня, с тобой погулять?
– А как увидят?
– Ну вот! Кому увидать? Да я и убегу, коли что.
– Погуляем, что ж, – промолвила боярышня, а сама думает: «Ай, батюшки-светы! Да как же это так!»
Ну и погуляли. А на другой день – то же, на третий – опять. И дошло до того потом, что если два дня подряд повидаться не придется – места ни тот, ни другая от тоски не находят.
Нашлась и пособница, в зимнюю пору она свиданья их устраивала, – холопка Фекла, шустрая молодая бабенка.
Занялась своими думами Пелагеюшка, а все глаз с забора не спускает и ждет с замираньем сердечным, когда же покажется из-за него голова милого.
Вот он!
Поднялась она с травы, кинулась вперед.
И лицо залилось яркой краской.
А он уже сжимает ее в объятьях и не говорит, а шепчет с легкою дрожью в голосе:
– Заждалась, люба моя? Прости! Братан задержал, в церкви со мной был. Но все ж ускользнул… Ах ты, люба моя! Ах ты, голубка милая!
И целует, целует…
В наружности Константина очень мало сходства со старшим братом Александром. Он ростом пониже, но в плечах гораздо шире, сложен крепко. Он строен. У него черты лица, быть может, и не совсем правильные, но это искупается здоровою свежестью и веселым выражением небольших серых глаз. Волосы у Константина темные, почти черные, маленькие, такого же цвета молодые усы прикрывают губу, борода еще чуть пробивается. У него и характер совсем иной, чем у брата. Если Александр удаляется от жизни, то Константин, наоборот, любит жизнь, стремится к ней всем своим существом.
– Как жаль, Костя, – промолвила Пелагеюшка, присев на траву рядом с Константином, – что ты замешкался: теперь скоро обедать кликнут.
– А и не говори! Сам на себя зол! А знаешь, что горю помочь можно…
– Как?