– Фашисты долбанные! – Выйдя из машины, Самоха присел на корточки. – Зачем такая низкая посадка? По нашим дорогам не едешь, а по-пластунски ползёшь, брюхом кочки срезаешь…
Где-то в берёзовой роще раздался выстрел – раскатистое эхо гулко побежало по логам, испугавши птицу, что-то клюющую на пригорке неподалёку. Распахнув тёмно-серые крылья, орёл-могильник нехотя подскочил над землёй – отпрянул от своей поклёвки, однако же, не улетел.
– Пойду, позову мужиков. – Полынцев поглядел в сторону рощи. – Может, выдернем.
Земля, на полвершка прохваченная полночной стужей, позванивала под ногами. Изредка встречался полевой цветок – почерневший горицвет, синевато-серый колокольчик – вмороженные в чистую линзу ледышки.
Порою поскальзываясь, каблуками раскусывая хрустящие льдинки, Фёдор Поликарлович взошёл на пригорок.
Костёр, трепыхая косицами дыма, приплясывал неподалёку. Виднелись три фигуры – угловатые, чёрные на фоне берёз. Поодаль от костра торчали ружья, прислонённые к деревьям. Патронташ висел на ветке. Собака, сидящая около ружей, сделала попытку приподняться и зарычать, но тут же вновь прижала мохнатый зад – охотник что-то гортанно резко проговорил на языке инородцев. Полынцев подошёл поближе.
Три человека – темнокожих, горбоносых – обдирали зайца.
Особенно сильно поразил Полынцева один из охотников – высокий, плотный. Несмотря на зябкую погоду, он был в одной рубахе, распахнутой на груди, рукава закатаны по локоть. Странно короткие руки охотника – будто приставленные от низкорослой фигуры – волосатые, цепкие лапы ярко испачканы тёплой сукровицей, голубовато дымившейся прохладном воздухе. И подбородок охотника, и горбинка чёрного носа, и даже надбровье – это, наверно, когда поправлялась фуражка – всё было запятнано кровью.
«Вот таким должен быть Вурдала Демонович!» – промелькнуло в голове Полынцева, который всегда и во всём невольно отмечал что-нибудь такое, что потом могло бы пригодиться работе над словом, над книжным характером.
Полынцев объяснил охотникам, в чём дело, и они спокойно согласились. Прицепив ободранного зайца к высокой ветке – чтобы собака не соблазнилась – Вурдала Демонович вытер ладони о брюки на пухлом заду, и опять гортанно, резко прогыргыркал что-то на своём языке.
Охотники спустились к мелкому, но вязкому ручью – навалились крепкими плечами, зарычали, жутковато вращая куриными белками чёрных глаз. Прошло минуты три-четыре и немецкий «Опель» опять стоял на ровном, твёрдом месте – грязные капли дробинами падали с поддона.
– Хорошая тачка, – с гортанным акцентом похвалил Вурдала Демонович, похлопав «Опель» по горячему капоту. – Какого года?
– Старая! – Семён отмахнулся. – Но ничего ещё, жеребчики резвые, бегают.
– Умеют немцы делать, – похвалил Вурдала Демонович, поправляя закатанные рукава.
– Умеют! – угодливо подхватил Самоха. – А мы? Ё-моё…
Победители, называется!
Подобострастный голосок соседа не понравился Фёдору Поликарловичу.
– Побеждает не тот, кто умеет делать машины…
– А кто? – заинтересовался Вурдала Демонович, кривя усмешку.
Полынцев посмотрел ему в глаза, подчёркнутые буйными бровями.
– На войне побеждает тот, кто меньше себя жалеет. Русская пословица. Ну, всё, орлы, пока, спасибо за подмогу.
Неожиданная встреча с охотниками оставила в душе Полынцева неприятный осадок. Будучи уже в самолёте, он опять и опять почему-то вспоминал ободранного зайца и, глядя на белую пушистую шкуру облаков, с грустью думал: «А я, дурак, всё сказки сочиняю. И про зайцев даже сочинил. А как же иначе? Прозаик – тот, кто пишет про заек. Интересно было бы узнать: бывшая моя читала мои сказки ребятишкам? Или нет?»
Земля под крылом самолёта разгоризонтилась от края и до края – стало видно так далеко, что Полынцев даже как будто разглядел Архангельскую область, Русский Север, куда он укатил с молодою женой – короткое было, но славное свадебное путешествие.
Глава 4
Сначала в Ленинграде сын родился – наследник мечты и надежды; так, несколько возвышенно и выспренно, Фёдор подумал тогда. Хорошая пора была – весенняя. Ветер всё шире и смелее раздёргивал тучи над городом. В облаках – из окна далеко видать – золотом горел высокий, непоколебимый шпиль, создававший иллюзию настоящего ангела, летящего над Питером и словно бы нацеленного именно сюда, в эту квартиру, где хозяева сгоношили скромное застолье по случаю рождения ребёнка. Жёлтые пятна солнечного света дрожали на стене, цыплятами бегали по полу и пропадали где-то под детской кроваткой, под столом и стульями – перистая облачность драными перинами пролетала на фоне солнца. Погодка день за днём всё шире улыбалась; апрель был на исходе, а майская пора в этом краю – от слова майка; ну, это шутка, а вот насчёт рубахи в мае в Ленинграде – вполне серьёзно. Хотя время от времени майские ночи там светлыми бывают не только от света – от снега, внезапно упавшего.
Застолье хрусталём тогда звенело, балагурило навеселе; мужики выходили подымить на площадку и Фёдор с ними тоже, хотя и не курил.
– Ну, вот! Поздравляю! – воскликнул Василий Капранович, добродушно обнимая зятя. – Теперь пойдут пелёнки, распашонки. Спокойная твоя житуха, Федя, кончилась.
Правая, горделиво вскинутая бровь его – ещё сильнее вскинулась.
– Всё только начинается, – загадочно ответил зять. – Я вместе с пелёнками и чемодан купил…
Восторженно горящие глаза у тестя медленно погасли.
– Чемодан? Я что-то не понял. Что это значит? – В Москву поеду.
Озадаченный тесть глубоко затянулся.
– В Москву? Зачем? А как же здесь?
– Нормально, – успокоил зять. – Мавр сделал своё дело, мавр может уходить, – грустно улыбаясь, произнёс он цитату из драмы Шиллера.
Тесть был простым рабочим, крайне далёким от Шиллера. – А причём тут мавра? Что происходит?
– Потом объясню, – пообещал Полынцев, отмахиваясь от дыма. – Я уезжаю на заработки.
– А-а! Ну, это другое дело. – Василий Капранович тяжёлой пролетарской рукой поцарапал затылок. – И что? Надолго?
– Пока не знаю.
– А здесь-то что? Никак?
– Здесь не получается. А там есть кой-какие зацепки.
– Ты мужик, хозяин, – согласился тесть, – тебе решать.
– Естественно! – с гонорком подхватил захмелевший Полынцев. – Я сам свою судьбу построю.
Красивые слова умел он говорить, только ещё не знал элементарного: какие бы красивые слова не говорили мы – поступки наши говорят куда красноречивей.
Ах, какой тогда был снегопад! Колдовство и светопреставление! «Снегопредставление» – такой неологизм придумал он, оказавшись на пороге прощания. Снег шарахнул как из пушки – огорошил, ослепил. Полынцев, неосмотрительно легко одетый, ругая себя дураком и простофилей, стоял, разинув рот, смотрел на снегопад, разноцветно и волшебно озарённый простыми фонарями и трехголовыми уличными канделябрами, искусно откованными лет двести назад. Он совершенно забыл о сюрпризах здешней майской погоды и потому оказался в одной рубахе посреди заснеженного города. Снег выпал ближе к ночи, когда Фёдор – не то, чтобы тайком, но как-то суетливо, скомкано – собрался и поехал на вокзал. Снегопредставление изумило его и одновременно встревожило. Он смотрел на газоны, где уже проклюнулись цветы, смотрел на озеленённые кусты, деревья. Он, как сейчас это помнится, тревожился о том, как бы не погибла, не померзла вся эта вешняя флора. И ничуть ему не горевалось, не печалилось о тех, кого бросает на произвол судьбы. А что горевать? И зачем рассиропливаться? Сам он вырос без отца потому, наверное, с весёлою, гусарской бесшабашностью оставлял семью – не первую, кстати сказать, но там-то хоть были одни только жёны, детишек не завёл, а тут…
Фёдор оглянулся – от подъезда за ним протянулись чёрные следы по снегопаду. Он передёрнул плечами: не столько зябко было, сколько неприятно смотреть на эту цепь, которую он сам размашисто растягивал – до первой станции метро.
«Ничего! – бодрился беспечный ходок, уже располагаясь около прохладного вагонного окна. – Я вырос, не загнулся, парень тоже вырастет! Если разобраться, так ему без папки будет даже лучше. Самый страшный звук для мужика – голос плачущего младенца. Где-то прочитал, не помню где».
В ту пору глаз его ещё не заострился, чтобы заглянуть во глубину – в потёмки своей души. Может быть, не мог он, а может, не хотел – в силу возраста – копаться, разбираться, что же ему надобно от жизни, какая бунтарская сила всё время движет им, руководит. Тогда ясно было только одно: он для семьи не пригоден – как тухлый фарш для котлеты. Грустно? Да, очень грустно. И, тем не менее – факт, от которого не отмахнёшься. Расплата за талант порой бывает наделена такой громадной грустью, что лучше б ты родился полной бездарью, сидел бы на завалинке, курил да лапти плёл, но тебе Господь Бог или кто-то другой сказки плести повелел. Так что некогда, какая тут семья? Извини – подвинься.
«Враньё всё это! – сам с собою спорил он, отъезжая всё дальше от Ленинграда. – Сколько русских классиков были семьянинами самой высшей марки? Взять хотя бы Льва Толстого. Или этого… Да много! Много, всех не сосчитать.
Талант? Вот ничего себе, нашел оправдание. А с другой стороны – разве это не так? Разве это не Лев Толстой в молодые годы жизнь прожигал напропалую, любил кутить, до нитки проигрывался в карты? Разве это не он завёл себе «Журнал для слабостей», в котором отчитывал себя за пустопорожнее времяпровождение? Так что всё правильно: расплата за талант…»
И всё-таки Полынцев в глубине души не мог сам себя убедить. Он ещё не понимал, но уже догадывался: дело не только в таланте. Печальный опыт стылой безотцовщины отозвался в нём каким-то странным, глухо затаённым чувством ожесточённости и даже мстительности по отношению к миру, его окружавшему. С возрастом это чувство угаснет, и на смену ему под горло подкатит другое чувство – щемящее чувство уходящего поезда, за которым он будет готов бежать босиком по морозу, потому что в том поезде от него навсегда уезжало нечто золотое, бесценное, что вовек не заменить ни вольною волей, ни разгулом вдохновенного творчества. Ничем ты не заменишь тот простой, великий смысл земного бытия, который человеку даёт семья, ребёнок. Но осознание этого простого и великого – за горами пока что, за долами, какие предстоит ещё пройти, ломая ноги на перевалах и задыхаясь от вольного ветра. Всё это будет после, а пока – он силён и молод, он беспечен и легко смеётся в мурло своим печалям и невзгодам.