– Извозчик! В Гостиный Двор пятиалтынный.
– Четвертак, ваше высокоблагородие, положьте.
– Пятиалтынный. Какие ноне четвертаки! За четвертак-то надо у менялы сорок копеек заплатить.
– За двугривенный садитесь. Прибавьте, сударь, хоть на лошадиную-то подушную.
Седок сел.
– Далеко ли тут до Гостиного-то, всего два шага, а ты двугривенный ломишь, – сказал он.
– Теперь нельзя, сударь, без этого. Вон животину-то в Думе с человеком сравняли и двенадцать рублев за нее требуют. Где ж коню такие деньги взять? Ведь за нее извозчик платись, ну и обязаны мы господский карман тревожить. Ну, ты, двенадцатирублевая шкура! – крикнул на лошадь извозчик и стегнул лошадь кнутом.
– Отчего это она у тебя вскачь бежит?
– А оттого, что радуется – как ее теперича вровень с человеком податями возвысили. Скот, а тоже свою праву чувствует и гордость есть. Эво, как хвостом-то машет! Теперь вот я ее кнутом хлещу, а как подать-то за нее внесешь, так, пожалуй, она тебя хлестать будет. С нашего брата четыре рубля за жестянку да адресный рубль сорок, а ее шкуру в двенадцать рублев оценили – вот она и играет с радости.
– Погоди еще – медаль ей на шею повесят, так она и не так запрыгает.
– Ну, этим ее не удивишь. Ей что чин, что медаль! Она к этому привыкши. Она у нас, ваше высокоблагородие, военная, из-под гусара и даже всякий военный артикул знает. Пройди сейчас солдаты с музыкой – она голову лебедем согнет и начнет копытой ножные танцы танцевать. Мы ее из казарм опоенную купили. Неужто, сударь, ей и в самом деле медаль на шею подвесят?
– Медаль не медаль, а бляху дадут.
– Ах, таракан ее забодай! Купцу, ваше благородие, будет тогда смерть обидно.
– Отчего же непременно купцу?
– Оттого, что уж он большую пронзительность насчет почета имеет, и вдруг ему такой обух по носу. Иной бьется, бьется, всякую механику подпущает и все с голой шеей, а тут вдруг конь его перещеголял. Вчера мы дворника тоже дразнили. Сидит у ворот с бляхой на груди, а мы-то ему натачиваем: «Нечего ноне нос-то задирать, с конями да с собаками вас по бляхам сравняли. Вот теперь только коня кнутом ласкаем, а подравняется к Новому году он с вами, так и вас тогда тем же инструментом ласкать будем. Где тут впопыхах разобрать, что конь, что дворник». Рассвирепел он, вынес ведро воды да и вылил на меня. Что смеху-то было!
– А простудился бы. Вот тебе и смех. Ведь теперь зима.
– С чего студиться-то? Ведь мы не господского звания. А правда, сударь, что эти самые лошадиные деньги в Думу на прочет пойдут?
– На какой прочет?
– Да так мне один купец сказывал, только купец обстоятельный. Вот когда этот новый мост строили, то городская голова просчитался. Нужно было подрядчику тридцать семь миллионов отдать, а городская голова, запарившись, шестьдесят два ему отдал. Вот теперь и давай с лошадей да собак прочет пополнять.
– Пустяки. А что за мост лошадиный и собачий налог, то это верно. Из каких же иначе доходов было строить?
– Тоже так я слышал, что на мингальский огонь в фонарях на новом мосту эта самая лошадиная подушная. Вот поди ж ты: из лошадиных да из собачьих денег у нас мост-то выстроен. А что, сударь, ведь, пожалуй, по-настоящему после этого не русалку с рыбьим хвостом надо было в перилах-то на мосту поставить, а собачьи да лошадиные портреты, так как из ихних денег мост-то построен. Уж коли отдавать им честь за это, то портретным манером, а не медалями. Для человека-то очень обидно. У нашего хозяина живет в извозчиках солдат отставной, и с медалью он, так тот из-за этого самого с извозом порешить хочет. Как, говорит, лошади бляху на шею навесят – сейчас я извозчицкое рукомесло побоку и в кухонные мужики уйду служить. Очень многие обижаются.
Седок расхохотался.
– Но ведь это ужасно глупо, – проговорил он. – Какой же такой в лошадиной и собачьей бляхе может быть почет?
– Как какой? Все-таки отличие. Дворнику за что бляха дается? За ночное бдение. Почтальон ее тоже носит за то, что целые дни ступени на лестницах считает, а собаки и лошади за что? Ну, лошадь еще туда-сюда, ее в Егорьев день святят даже, а ведь собака – зверь поганый. Да и не внесут деньги за собак. Разве только господа, которые по своему малодушеству псов в морду целовать любят, те внесут. У нас вон есть на извозчичьем дворе псина. На цепи она сидит и наших лошадей по ночам в конюшнях облаивает, так хозяин наш наотрез сказал: ни в жизнь, говорит, за нее не заплачу, лучше сам по ночам лаять буду. И многие не заплатят. А я вам, сударь, вот что скажу: уж ежели облагать новой подушной на этот мост, то самое лучшее дело к бабе прицепиться, ее и обложить. За замужнюю бабу кажинный муж заплатит. Да и все-таки не задорно, ежели у ней на шее бляха повешена. А хорошая гладкая пятипудовая баба да с бляхой, так даже мужу украшение. Можно даже так брать: с телесной бабы – восемнадцать рублев, а с ледащей – шесть. Так же и бляхи: для телесной бабы – большая бляха и с колокольчиком, а для ледащей – маленькая. Само собой, что иной и откажется платить, только ведь такие бабы редки, чтобы ее незнакомому черту подарить и чтоб он ее назад не принес. Уж как ни плоха баба, а все к ней пристрастие чувствуешь и привычку. Иной вон любит, чтоб она перед ним языком звонила, и без этого у него кусок в горло не идет. А ежели такую бабью подушную сделать, так купцы – те на хвастовство друг перед дружкой пустятся и начнут золотые бляхи своим бабам делать. Иной бриллиантами еще украсит. Да и для самой бабы-то лестно. А собаке что!..
– Ты, брат любезный, совсем уже заврался. Остановись вон на углу.
– Ну, ты, двенадцатирублевая! Поворачивайся! – крикнул извозчик. – Тпр! Прибавьте, сударь, на лошадиную-то подушную. С нового года думаю сам на одиночке хозяйствовать.
После заграничных земель
В одном из рыночных трактиров, важно откинувшись на спинку кресла, с сигарой во рту и за столиком особняком сидит толстый купец с подстриженной под гребенку бородой и с презрением смотрит на все окружающее. Перед ним стакан с водой и рюмка абсенту. Входит тощий и юркий купец с усами, снимает с себя шубу, кладет ее на стул и, увидя толстого купца, раскланивается с ним.
– Константину Федосеичу особенное!.. С приездом честь имею поздравить! – восклицает он. – Давно ли изволили из заграничных-то Европ?
– В четверг с курьерским… – важно отвечает толстый купец и, не изменяя своего положения, барабанит пальцами по столу.
– Ну, как там: все благополучно в Европах-то? Понравилось ли вам?
– Деликатес.
– Нет, я к тому: какую чувствительность теперь ко всему нашему чувствуете?
– А такую, что я вот даже после Европы компании себе не нахожу.
– Дико?
– Еще бы при невежестве-то да не дико! Нешто там, к примеру, такие трактиры есть?
– Чище?
– Чудак! Там либо ресторант, либо биргале. И сиволдая этого, что у нас трескают, и в заводе нет.
– Да ведь то иностранцы, а без сиволдая-то как будто русской утробе и скучно.
– Поймешь европейскую современность, так будет и не скучно, а даже меланхолию почувствуешь, когда на него взглянешь. Претить начнет.
– Чем же там народ свое хмельное малодушество доказывает?
– А вот чем, – отвечал толстый купец и показал на рюмку. – Это абсент. С него только одну культуру в голове чувствуешь, а чтоб заехать кому в ухо – ни боже мой! Ошибешься им, так даже ругательные прения тебе на ум нейдут, а только говоришь: пардон. И пьют его там не так, как я теперь пью. А поставят рюмку в большой стакан и нальют его водой. Рюмка закрыта водой, из абсента дым в воду идет – и вот этот самый водяной дым глотают. Сейчас я потребовал себе большой стакан и хотел по-европейскому садануть, но здешние олухи даже не понимают, какой фасон мне нужно.
Тощий купец покрутил головой.
– Пошехонье здешний прислужающий, а нет, так углицкий клей, так вы то возьмите, где ж ему иностранные порядки понимать, – сказал он и подсел к толстому купцу. – Ну, как немцы? В Неметчине-то были ли?
– Еще бы. Неметчину никак объехать нельзя. С какой стороны ни заходи – все на немца наткнешься, – дал ответ толстый купец. – В Берлине я трое суток в готеле стоял. Первое дело – там даже городовые есть конные и все собаки в намордниках. Приехал я в «Орфеум» – на манер как бы наш Марцинкевич – кельнеры меня за полковника приняли и честь отдают.
– Это что же такое кельнеры, войско ихнее, что ли?
– Дурак! И разговаривать-то с тобой не хочу.
– Зачем же вы, Константин Федосеич, ругательную-то литературу поднимаете? Ведь я в заграничных Европах не бывал. Вы только поясните.
– Кельнер – это прислужающий. В Неметчине кельнер, а во Франции – гарсон.
– А дозвольте спрос сделать, где больше деликатности: во Франции или в Неметчине?