Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Дело о гибели Российской империи

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Кормилицей моей была бабушкина «дворовая девка», деревенская красавица Ганя, или «Ганка», которая перед тем очень провинилась. Живя при своей матери-коровнице в «экономии», она родила незаконного ребенка и его, как мертвого, скрыла. Вероятно, сама же удавила.

Властным распоряжением бабушки ее «покрыли» т. е. не довели дела ни до полиции, ни до суда (не лишаться же девки!), а «по-домашнему» – наказали.

К этому времени подоспело мое рождение и, как здоровую и рослую, ее определили мне в кормилицы.

Дело пошло очень ладно. Здоровое деревенское молоко питало меня на славу. На красавицу кормилицу, пышно разряженную, что твой павлин, на улицах прохожие глядеть останавливались.

По рассказам домашних она полюбила меня, часто целовала и, баюкая, пела свои малороссийские песни.

Особенно любила петь:

Вiют вiтры, вiют буйны,
Аж деревья гнутся…

И вдруг, бросив меня на произвол судьбы, пропала.

По соображениям домашних, основанным на кое-чем подслушанном Марфою Мартемьяновной в девичьих, красавицу Ганю «сманил» заезжий грек (греками-«парусниками» в то время кишел Николаев) и увез ее на своем судне в Константинополь.

Бедная Ганя, вот куда занесли ее «вiтры буйны». Чего доброго, продал ее алчный грек какому-нибудь богатому турку в гарем… А кто знает, быть может, сам, плененный ее красотою, сделал ее подругой своей жизни, и стала она барыней.

* * *

Всех менее меня баловала бабушка, Евфросиния Ивановна, хотя я чувствовал, что она любит нас обоих, сестру и меня; да и сам я хотя сдержанно и почтительно, но любил ее.

Как обстояло дело, пока меня носили на руках, не знаю: сама ли она заходила к нам или к ней на показ носили внука. Вернее последнее, по крайней мере, с тех пор, как я себя помнил, я ни разу не видел, чтобы она заходила к нам во флигель, а между тем мы видели ее аккуратно два раза в день, утром и вечером.

Обычно этому предшествовала некоторая процедура: сестре одевали свежее платьице, расчесывали «пушисто» волосы и завязывали их сзади лентой, «большим бантом»; меня также обдергивали, оглаживали и приводили в порядок.

В хорошую погоду мы с няней Марфой Мартемьяновной чинно проходили двором ширину ворот, с нашего крыльца на ее крыльцо; в дурную же погоду, в мороз или дождь, нас укутывали «с головой», и кучерявый Степка или дюжий бакенбардист Ванька бегом переносил нас разом, меня с сестрой, в «большой дом».

Здесь через анфиладу парадных комнат, казавшуюся мне неимоверно пространной и пустынной, мы чинно следовали в бабушкин будуар, где она всегда восседала в кресле на обычном месте.

Как только мы сворачивали из столовой и попадали в зал, чтобы пересечь его и проследовать двумя гостиными (большой и малой), нам уже издали видна была бабушка, так как ее кресло стояло как раз против раскрытых дверей в «парадные» комнаты.

Строго говоря, каждый день мы видели двух бабушек. Одну пышную и важную барыню, с коричневыми начесами и фигурной наколкой на голове, в шелковом, шуршащем платье, с персидскою шалью на плечах; в руках она обязательно держала мягкий, цветистый, фуляровый платок и миниатюрную золотую табакерку, с ее вензелем в гирлянде, на верхней крышке.

Вечером это была совсем другая бабушка, куда симпатичнее утренней, парадной. Совсем седенькая старушка, с головой повязанной темно-коричневым «очипком», в теплой домашней «душегрейке», отороченной серым мехом, с коленами, укрытыми мягким пуховым одеяльцем; в руках у нее не было ни утреннего платка, ни щегольской табакерки. Взамен этого на круглом столике, стоявшем подле самого ее кресла, лежали большая серебряная, с чернью, табакерка и огромных размеров полосатый носовой платок с цветными разводами, тут же лежала колода фигурных карт, разложенная «пасьянсом», и большие круглые очки в черепаховой оправе.

По утрам мы только прикладывались к ее руке, кое о чем она нас спрашивала, опрашивала и Марфу Мартемьяновну, как мы себя вели, и предательски интересовалась, не было ли у меня «насморка» т. е., попросту, не ревел ли я накануне, когда мама уезжала на вечер.

Bcе в доме знали, что я большой «плакса», но дипломатически это именовалось «насморком». Если Марфа Мартемьяновна бывала «в духе», то «покрывала» меня, и я торжествовал, так как бабушка, погладив меня по голове, говорила, что я «умник». В противном случае бабушка выразительно качала головой и что-то строго наговаривала, чего я уже не слышал, так как «насморк» предательски подступал мне к горлу, и нас спешили увести.

Вечерние наши свидания с бабушкой бывали всегда и продолжительнее, и много приятнее.

Самый наружный вид ее располагал к интимности… Белые, жидкие волосики, выбившиеся из-под «очипка», ласково смягчали довольно резкие черты ее лица; «душегрейка» со своей меховой оторочкой как-то мягко облегала ее теперь вовсе не пышную, а старчески сухощавую фигуру.

И ритуал наших вечерних посещений был совсем иной.

Марфа Мартемьяновна, после того как доводила нас до бабушкиного будуара, низко ей поклонившись, не оставалась в комнате, а проходила дальше в помещение Феклы и Фионы, двух бабушкиных наперстниц.

Сестра, которая была самоувереннее и побойчее меня, усаживалась непринужденно на скамеечку, стоявшую в ногах бабушки, брала ее сухощавую, с голубыми жилками руку и поглаживала ее, а я обыкновенно стоял вплотную у бабушкиного кресла.

Матовый свет масляной лампы, стоявшей на столе, как-то легко и тепло освещал всю негромоздкую фигуру «бабушки-старушки», и я чувствовал к ней несказанную нежность, выражавшуюся, впрочем, только тем, что я начинал учащеннее дышать и сопеть носом.

Тогда она сама протягивала ко мне свою руку, которую я целовал, а она несколько раз гладила мою щеку. Пока Марфа Мартемьяновна оставалась в гостях у Феклы и Фионы, слышен был заглушенный говорок, который, восполняя вечерний уют, складным полушепотом достигал до будуара бабушки.

Наконец, когда наступало время, в комнате появлялась Марфа Мартемьяновна, а за нею, на пороге бабушкиной спальни, показывались Фекла и Фиона, знаменуя своим появлением конец нашего вечернего визита бабушке и начало приготовлений к ее сну.

В отличие от утреннего нашего расставания с бабушкой, дело не ограничивалось одним целованием ее руки; она сама целовала нас, крестила каждого в отдельности и отпускала с миром.

* * *

Бабушкино городское владенье в общей его сложности, т. е. включая два дома, оба двора, сад, флигеля и службы, долгое время, пока не было удовлетворено сполна мое любопытство и я не вызнал его во всех подробностях, представлялось мне целым заколдованным царством.

Оно было действительно обширно, так как граничило тремя улицами и занимало три четверти огромного квартала. Остальная его четверть была поделена между Старообрядческою церковью, с домом для причта, и мастеровым еврейским людом, ютившимся в ряде казарменного вида низких построек, сдаваемых Старообрядческим обществом в долгосрочную аренду.

И там, и здесь молились Богу, думали о Боге, надеялись на Него… И каждый особенно, каждый по-своему! Зачем Бог не соберет всех разом вокруг себя? – думал я…

Нас учили молитвам и рано стали водить в церковь. Но мы ездили только в адмиралтейский Собор, где служба совершалась очень торжественно тремя священниками и дьяконом с пушистыми волосами и звонким басом, причем пел лучший в городе хор певчих.

Мама моя была не очень богомольна и редко бывала с нами в церкви. Нас водила туда Марфа Мартемьяновна, а после, когда дядя Всеволод переселился в Николаев, я стал бывать с ним в церкви каждое воскресенье, причем мы выстаивали всю службу в алтаре.

Молился я горячо и усердно, охотно клал земные поклоны. Сестра меня часто вышучивала за усердие: «Смотри, лоб разобьешь».

Кроме иконок и крестиков, висевших в изголовье моей кровати, и иконы Николая Чудотворца в углу комнаты, с лампадкой перед нею, я водрузил самолично пониже, в уровень с моим ростом, небольшую икону Спасителя, приладил под нею дощечку и налепил на ней тонкую восковую свечу, которую аккуратно зажигал по вечерам накануне праздников, желая, чтобы она горела всю ночь. Ее, разумеется, гасили, как только я засыпал, и мама часто выговаривала мне: «Того и гляди, пожара наделаешь!»

На первой неделе Великого поста бабушка говела. В церковь она ездила только к обедне. Вечерню и всенощную служил у нее на дому ее духовник «отец Дий», который исповедовал и причащал также меня и сестру.

За отцом Дием всегда посылалась карета, а причетник и певчие приходили пешком, немного ранее его и, скучившись на заднем крыльце, курили и болтали со словоохотливым «Ванькой», которого величали Иваном Макарычем.

В зал, где совершалась служба, допускалась вся «чистая дворня» и присутствовали обязательно все домашние.

Иван («Ванька»), любитель всяких торжеств, раздувал кадило и подавал его причетнику, а тот уже передавал его отцу Дию.

Мы, с бабушкой и мамой, стояли на первом месте, т. е. на ковре, который расстилался для этого случая. Для бабушки приносили из будуара ее любимое низкое кресло, на которое она садилась от времени до времени. Я всегда стоял подле него и, когда бабушка садилась, начинал особенно рьяно креститься, не кстати становился на колена; мне казалось, что этим усердием я замаливаю невольный бабушкин грех.

В комнате хорошо пахло ладаном, так же пахла и рука отца Дия, которую я горячо целовал, когда он, нагибаясь, давал мне целовать крест.

Из всех молитв, которые во время службы читал батюшка, меня волновала больше других та молитва, при произношении которой отец Дий клал земные поклоны и все присутствующие, словно по команде, кидались на колена. Я потом знал ее наизусть. Это была великопостная молитва «Господи и владыко живота моего».

И теперь, сознательно анализируя содержание этой превосходной молитвы, я нахожу ее даже выше «Отче Наш».

Это молитва русская, она особенно близка русской грешной душе. Недаром ею восторгался Пушкин. В ней мольба о том, чего как раз недостает нам, русским: твердой стойкости в самосовершенствовании.

После службы упитанный отец Дий, с лоснящимися щеками, оставался у бабушки пить чай и закусывать. Мне казалось странным, что он и ел с большим аппетитом, и был суетлив в разговоре.

В течение Страстной недели, обыкновенно начиная со среды, мама читала нам из книги «Нового Завета» про страдания и смерть Иисуса Христа. Чтения эти неукоснительно сопровождались горючими слезами. Плакала даже сестра Ольга, которая, в противовес мне, по выражению Марфы Мартемьяновны, «даром слезинки не роняла».

Мама читала внятно, не торопясь, и я видел, что у нее самой порою увлажнялись глаза. Горничная Матреша, непременно присутствовавшая на этих чтениях, стоя, опершись у косяка дверей, раз дело доходило до распятия, не выдерживала, крестилась и восклицала: «У, жидовины поганые, таки замучили Христа!»
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7