Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Дело о гибели Российской империи

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
4 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Она убедила маму не стричь меня больше «под гребенку» (ne pas le raser) (не брить его), как настаивала бабушка, а «laisser pousser ses beaux cheveux» (предоставить расти его прекрасным волосам), причем обещала, что она сама будет их подрезывать, смотря по надобности; и сдержала свое обещание, оставаясь довольно долго пестуньей моих густых волос.

Ликованию моему не было предела. Я всегда и впоследствии терпел стрижку лишь как необходимое зло и был очень чуток в вопросах о состоянии моих волос, считая их лучшим своим украшением. Уже студентом, посылая «из столицы» очень «волосатую» (по моде тех годов) свою фотографию интересовавшей меня особе в Николаев, я начертал на ней двустишие:

Не блистая иными красами,
Как Самсон, я силен волосами.

* * *

Вскоре по воцарении Государя Александра II, после смерти императора Николая Павловича, в городе пошли слухи, что новый Государь пробудет несколько дней в Николаеве, проездом в Севастополь.

Перед тем дядя Всеволод как-то свозил меня в Морское собрание, чтобы показать недавно водруженный на стене парадной залы портрет нашего «нового царя». Какой видный, чарующий ласковым взглядом красавец! Все были в восторге от него. Только и говорили о выпавшем в его лице счастье для России. Все как-то оживились и радостно чего-то большого ждали.

Сначала слухи о его приезде в Николаев были очень смутны, они то усиливались, то замирали вовсе. Но вот маме пришло письмо из Петербурга от тети Сони, и получилась полная достоверность. Тетя Соня писала маме, что поездка Государя, и именно через Николаев, решена окончательно и что в свите Государя будет состоять и ее муж, Николай Андреевич Аркас, недавно произведенный в контр-адмиралы и получивший придворное звание генерал-адъютанта.

Письмо это положило конец всяким сомнениям относительно проезда Государя именно через Николаев, и мама стала усиленно делать визиты знакомым, чтобы оповестить их, из самого достоверного источника, о предстоящем знаменательном событии.

В то время Николаев представлял собою не столько благоустроенный город, сколько широко раскинувшееся, богатое и очень населенное поселение. Кроме «дворца», со многими флигелями и огромным садом, где жил главный командир Черноморского флота (одновременно и военный губернатор города Николаева), примыкавшего к нему великолепного бульвара, по возвышенному берегу реки Ингула, со многими аллеями и сплошной линией чудных тополей, вдоль замыкающей бульвар с улицы ажурной чугунной решетки, здания Морского собрания, штурманского училища и еще нескольких казенных зданий, церквей и казарм, все остальное представляло собою как бы ряд отдельных усадеб, с бесконечными заборами.

Много городских домов не выходило вовсе фасадами на улицу, а ютилось в глубине дворов. По этому поводу ходила версия, что эти «угольные», или «такелажные», дома, всегда одноэтажные, незаметные с улицы, построены «казенными средствами», в дар власть имущим от поставщиков угля и такелажа для флота. И строились они внутри дворов, как бы таясь, чтобы не слишком мозолить глаза высшего начальства и не привлекать к себе внимания наезжавших от времени до времени ревизоров.

Правильно разбитые, городские кварталы Николаева разделялись широчайшими улицами, немощеными, кроме одной шоссированной – «адмиральской», ведущей от дворца к соборной площади и адмиралтейству, которая казенными средствами содержалась в порядке. Остальные улицы в самом городе, большею частью песчаные, а по низу, в слободке, черноземные, отличались абсолютною первобытностью. Осенью последние благодаря тягучей, липкой грязи были непроездны, а пешеходам предстояло прыгать «с камушка на камушек», чтобы добраться до города.

Рытвин и ухабин было тоже немало; но кучера и извозчики знали их на перечет, и благодаря ширине улиц их всегда можно было миновать.

Владимир Михайлович Карабчевский, тогдашний полицеймейстер, был весь погружен в соображения о том, по каким именно улицам Государь может «иметь проезд». В результате Адмиралтейскую улицу стали приводить в образцовый порядок в первую голову; соборную и бульварную тоже. Все заборы штукатурились, красились или белились заново, равно как и дома и палисадники.

«На всякий случай» полицеймейстер обратил внимание и на остальные улицы, и почти по всему городу пошла хлопотливая работа. Всюду подсыпались и выправлялись ухабы и рытвины. На купеческой, «по кварталу Купеческого собрания», соорудили заново шоссе. На церквах кое-где золотили кресты и освежали крышу куполов.

Бабушкин дом, стоявший хотя и в центре города, но в стороне от казенных зданий, едва ли мог рассчитывать на то, что Государь проедет мимо, тем не менее и он был побелен заново, так же как и задняя стена его двора, вытянувшаяся длинным белым полотнищем по другой улице, по которой мог случайно проехать Государь, направляясь во флотские казармы или на лагерный плац. По инициативе дяди Всеволода вдоль всей этой скучной стены спешно насадили молодые акации. Матросы его экипажа энергично работали над этим и в казенных бочках привозили воду для поливок.

* * *

В день въезда Государя в город мы целой компанией, с мамой, кузинами, Клотильдой Жакото и знакомыми, забрались на вышку балкона «Молдованки» (летнего Морского собрания) против бульвара, откуда видны были часть моста на Ингуле и дальше за ним ровная, гладкая, широкая дорога. По этой дороге и должен был ехать Государь со всей своей свитой.

На бульваре скопилась масса любопытных, хотя «черный народ» туда не пускался, а была одна «публика». Был также запружен весь спуск к мосту, через который был въезд в город с севера.

Главный командир Глазенап со своим штабом и полицеймейстер на своей лихой паре заранее выехали навстречу царскому кортежу, к «хуторской границе», верст за пять от города.

Едва начинало смеркаться и дорога еще не пылила, как стали зажигаться сальные «плошки» вдоль всего моста и спуска к нему, на вершине которого, т. е. при въезде в самый город, в центре триумфальной арки из зелени и флагов, вдруг засветился царский вензель, увешанный разными цветными фонариками.

Наконец что-то совсем фантастическое привиделось нам вдали, на дороге. Среди облака светящейся пыли двигались и прыгали отдельные яркие огоньки, и само движущееся облако казалось волшебным сиянием. Раньше впереди, едва приметно, мелькнула пролетка полицеймейстера, на которой он, стоя, держась за плечо кучера, повернутый лицом назад, мчался во всю прыть. За ним едва поспевало двое казаков верхами. Дальше трудно было понять и разглядеть, кто ехал еще впереди, но царский крытый дормез, запряженный шестериком, с форейтором впереди, сразу можно было различить, так как он был окружен группою мчавшихся по его бокам всадников с зажженными факелами в руках.

Как только кортеж стал приближаться к мосту, послышалось сразу сплошное гудение несметного количества голосов. В городских церквах зазвонили в колокола. Крики «ура», нарастая издали, все усиливались и усиливались, захватывая все груди, все сердца.

Мы тоже стали кричать «ура», я в особенности усердствовал, не закрывая рта, хотя нашего «ура» не мог слышать Государь, так как его дормез и весь царский кортеж помчали не по бульварной, а по адмиралтейской улице, а мимо нас проехало только несколько отсталых, открытых тарантасов, с царской прислугой и багажом, на запотелых, едва переводивших дух почтовых лошадях.

Помнится, что мы еще всей компанией направились ко дворцу и, благодаря тому что нас знала полиция, подходили к самому дворцу, проникнув за его ограду. Но в нижних, полуподвальных окнах его разглядели только суетливо мелькавшую прислугу, в числе которой были уже, в белых куртках и колпаках, и повара…

Государь пробыл три дня в Николаеве. Был спуск нового парового судна, осмотр адмиралтейства и флотских казарм, обсерватории, штурманского училища и вновь выстроенных «инвалидных домиков» вдоль одной из дорог «Лесков», для севастопольских увечных героев, и т. д.

Был большой смотр войскам на лагерном поле и два парадных бала, один в Морском собрании, в прекрасном мраморном зале для вечеров, другой – в помещении Купеческого собрания, от херсонского дворянства, куда было приглашено и именитое городское купечество.

Нас на бабушкиных лошадях повезли только на смотр войск, но за пылью не только царя, но и вообще что бы то ни было трудно было разглядеть. Надо сказать, что «нового царя» бабушка не так почитала, как недавно умершего, по которому очень долго носила траур.

Уезжал Государь на военном пароходе «Тигр», кажется, через Одессу в Севастополь. Пароход должен был отвалить в Спасске не от той пристани, где приставали коммерческие пароходы, а от пристани, нарочито сооруженной на Стрелке, расцвеченной флагами. Командовал «Тигром» мамин знакомый, капитан Шмидт, и мы с мамой стояли очень удобно на самой пристани, рядом с его красавицей-женой, Юлией Михайловной. Тут было много разряженных дам, некоторые, как наша мама, были со своей детворой. У нас, да и почти у всех стоявших на пристани, были в руках букеты цветов, перевязанные трехцветными ленточками.

Стройный красавец, выше всех его окружавших больше чем на полголовы, Государь шел ровно, медленно, отвечая на все приветствия. Мы бросали к его ногам букеты, бывшие у нас в руках, когда он шел по пристани, а он, словно в такт покачивая во все стороны головой, ласково картавил какую-то благодарность. Я ясно слышал только слова «милые дети», а что дальше еще на ходу он говорил – от меня ускользнуло.

В общем, как говорили, Государь остался доволен своим пребыванием в Николаеве и был все время в отличном расположении духа. Адмирал Глазенап и полицеймейстер Карабчевский удостоились Высочайшей благодарности, чуть ли не наград за образцовый порядок в городе.

* * *

Через какое-то время после приезда Государя нам с сестрой случилось заболеть корью.

Это было первым моим серьезным заболеванием, потому что начиная с сознательного возраста я не помнил никакой, более или менее длительной или серьезной своей болезни. Единственное, еще при Марфе Мартемьяновне, когда мы не обедали за общим столом, мне случалось «обкушиваться», и нередко. Тогда по дороге из Морского госпиталя заезжал к нам престарелый Никита Никитич Мазюкевич, женатый на родной сестре покойного моего отца, Александре Михайловне.

Я уже знал заранее, что именно пропишет добрейший Никита Никитич, после того как постукает мой живот и я высуну и покажу ему свой язык: очень противную сладковатую, бурого цвета микстуру – «бурду», как окрестила ее сестра Ольга.

После трехдневной диеты на молочной кашке или бульоне наступал блаженный миг, когда сама мама приносила специально для меня, «выздоравливающего», пухленькую котлетку вкуса изумительного. Это всегда знаменовало полное мое выздоровление, и на следующий день я уже бегал «как встрепанный».

Когда умер Никита Никитич Мазюкевич, его сменил, в качестве домашнего врача, Антон Доминикович Миштольд, и мои заболевания стали еще более редки, хотя раз, помнится, мне почему-то ставили за ушами пиявки, для чего приходил «армянский человек», Иван Федорович, некогда мой беспощадный «стригун-цирюльник».

Когда мы с сестрой только что заболели корью, мама очень встревожилась, боясь осложнений. Но «Доминикич» ее успокоил.

Болезнь протекла правильно, без малейших осложнений, и у меня об этом времени, как и вообще обо всех моих заболеваниях, сохранилось самое отрадное, а на этот раз почему-то и очень яркое воспоминание. «Сидеть в карантине», т. е. никуда не выходить из комнат, нам пришлось долго, но это не только не было для нас лишением, но, наоборот, казалось самым светлым оазисом и без того счастливого детства.

Мама и mademoiselle Сlotilde, оставившая на это время свои уроки в городе, были неотступно с нами, став буквально нашими пленницами.

Никто из родственников и знакомых, боясь заразы, к нам не ходил, мама тоже никуда не выезжала. Дядю Всеволода мама также в дом не впускала, опасаясь, чтобы не заболела Нелли. Он должен был довольствоваться тем, что раза два в день видел нас «через окно», подходя к окнам наших спален, которые выходили в сад.

Никто из сверстников и «кузин» к нам не приходил, так что играть, бегать с нами и вообще всячески развлекать нас лежало на исключительной обязанности мамы и mademoiselle Clotilde, а иногда к нам присоединялась Матреша, по-прежнему состоявшая нашей горничной.

В сумерки игра в прятки возобновлялась ежедневно, и хотя мы с сестрой и Матрешей прятались почти все в те же места, нас находили не сразу, приходилось «аукать». Прятали также мамино кольцо или наперсток, а спрятавший говорил: «горячо, холодно, горячо, холодно», и спрятанную вещь наконец находили.

Когда же зажигали огни, наступало полное блаженство. Мама усаживалась в кресло и вышивала «a l’anglaise» или «en Richelieu», a mademoiselle Clotilde садилась посредине дивана, под лампу, раскрывала книжку и громко читала нам. Так мы прослушали «Athala», «Paul et Virginie» и многое другое.

Сестра обыкновенно зарисовывала что-нибудь в альбом, который себе завела, а я ничего не делал, если не считать за дело вообще непоседливость мою. То я стремительно, и для нее вполне неожиданно, кидался к маме и тискал ее в своих объятиях, не давая ей вышивать, то забирался с ногами на диван и, стоя на коленях, раздувал вьющиеся волосики на затылке mademoiselle Clotilde, не смея поцеловать ее затылок, так как она не допускала никаких моих нежностей, то приставал и к сестре: растопыривал все пять пальцев, клал руку ей на альбом и говорил: «Рисуй!»

Ни первая, ни вторая не сердились, хотя подчас соглашались, что я бываю «insupportable» (несносен), но я знал, что это говорится «любя».

Третья же, т. е. сестра, обыкновенно реагировала энергичнее: она норовила побольнее хлопнуть меня по руке, что, однако, ей не всегда удавалось…

* * *

О, счастливое детство мое!

Как я благословляю тебя в эти скорбные для моей родины дни, переживаемые мною вдали от нее, против воли отрезанным от нее!

Какая жгучая скорбь в бессилии дать ей хоть частицу того счастья, покоя, любви и ласки, которыми она вскормила мое детство!
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
4 из 7