– Тетради институтские и книги.
– А книги какие?
Молотов успел прочитать: «Фауст».
Надя, вспыхнула, быстро задвинула ящик и на минуту была в замешательстве.
– Подождите, Егор Иваныч, я сейчас принесу сюда шитье.
Надя ушла. Давно Надя, прочитав тургеневского «Фауста», хотела иметь гётевского, но она остерегалась почему-то спросить его у кого бы то ни было. Ей думалось, что отец назовет «Фауста» безнравственным и не позволит читать такую книгу, тем более что Дорогов с некоторого времени с неудовольствием начал смотреть на ее любовь к чтению, потому что он заметил, что дочь его чем более читала, тем становилась загадочнее. Она все сбиралась спросить «Фауста» у Молотова; но в последнее время одна подруга-родственница дала ей по секрету запретную вещь, потому что и подруга и Надя не хотели, чтобы кто-нибудь знал, что они знакомы с «Фаустом». Дурного ничего нет, думали они, а все же лучше молчать. Так Надя развивалась, секретно, крадучись, никому не говоря о том. Она половину не поняла из Гёте, но все же он произвел на нее сильное впечатление. Высокое произведение поэта имело глубокое влияние на чистую душу девушки. Она с недоумением остановилась перед грациозным образом Маргариты и хотела разгадать его своим пытливым умом. Впрочем, она в последнее время как-то недоверчиво относилась к книгам; ей не нравились эти умные люди, которые описаны в них, – ей нравились женщины. Книги теперь наводили ее только на мысль, развивая пред нею картину жизни, значение которой она хотела постигнуть и понять по-своему. Надя вернулась с шитьем и уселась около небольшого рабочего столика, Молотов поместился около нее.
– Вы читали «Фауста»? – спросил он.
Надя ближе наклонилась к шитью.
– Отчего вы стесняетесь, Надежда Игнатьевна, говорить о «Фаусте»?
Молотов решился вызвать Надю на откровенность и потому спросил ее:
– Неужели вы стыдитесь, что узнали Маргариту?
– Нет, – ответила Надя тихо, – но что подумают обо мне?
– Кто?
– Папа, вы, – кто узнает, что я читала «Фауста»…
– Боже мой, да мало ли у нас женщин, которые читают Гёте и говорят о нем, их никто не осуждает.
– Это не у нас.
– Где же?
– Не знаю.
Надя несколько оправилась.
– Согласитесь, что смешно: дочь чиновника «Фауста» читает, да и волнуется еще к тому?
– Скучно это, Надежда Игнатьевна.
– Но что делать, если смешно выходит?
– Что ж тут смешного?
– В нашей жизни ничего нет гётевского: она очень проста.
– Жизнь Маргариты была еще проще…
– Зато…
– Зато вы не встретитесь и с Фаустом…
– Но, Егор Иваныч… все же это одни слова, слова!..
Настало молчание. Егор Иваныч смотрел в лицо Нади. Она чувствовала его взгляд; во всех чертах ее явилось стыдливое беспокойство, тревога и стеснение. Она не могла долго вынести такого состояния и хотела так или иначе выйти из него. В душе ее накопилось столько сомнений, что она страстно желала откровенного разговора: хотелось хоть раз поговорить без покровов и обиняков, так же свободно, как говорят мужчина с мужчиной или женщина с женщиной… Она решилась, подняла ресницы, взглянула на Молотова прямо, почти спокойно; но вдруг ей стыдно, страшно стало, рука дрогнула, и в нервном движении переломила она иглу; на сердце пала тоска; краски быстро сменялись на лице, кровь приливала и отливала… Молотов видел всю эту игру жизни, и, по сочувствию к Наде, лицо его оживилось… Он ждал… Для многих женщин часто простой вопрос составляет подвиг: иного слова сказать нельзя, чтобы сейчас же не представились благочестивые лица «старших», на которых так и написано: «Она развращается!» Все теснит и сдерживает молодую душу, готовую ринуться в бездну жизни и переиспытать все, что есть хорошего на свете. Трудно было говорить Наде; но душевные вопросы давно зрели, потребность жить и любить была велика, а до сих пор она в уединении, среди живых и родных людей, одна-одинешенька, своим женским умом работала и зашла в такую глушь противоречий и сомнений, что душно и тяжело стало среди самых близких людей, мертво позади и мертво впереди, и оставалось либо расспросить у всех, кого можно, что же делать осталось, где выход из ее терема и спасенье, либо броситься очертя голову в объятия назначенного свыше жениха и прильнуть розовыми устами к его зачаделому лику. Весь организм ее трепетал от дум, запертых в голове, от страху и тоски, переполнивших сердце. Но удивительно, когда Молотов сказал ей: «Надежда Игнатьевна, вы недоверчивы стали, скрываетесь от меня», она отвечала:
– Егор Иваныч, не будем говорить об этом…
– О чем? – спросил Молотов.
– О любви, о Маргарите, о поэтах…
– Но ведь вас все это мучит, я давно заметил. Легче будет, когда уясните себе эти вопросы…
– Их нельзя уяснить…
– Так хоть облегчите себя откровенным словом… Я же не враг ваш… меня вы не первый день знаете…
Надя взглянула на него доверчиво. Ей совестно стало за свою скрытность пред Егором Иванычем, который всегда был так к ней добр и ласков, тем более что она сама же ждала его с нетерпением, чтобы спросить у своего доброго давнишнего знакомца совета… «Неужели и с ним, – подумала она, – нельзя поговорить от души?»
– Скажите же, Егор Иваныч, – начала она, – когда вы у нас слышали разговор о любви? от кого? О любви только читают да поют в песнях и романсах. Никто и никогда о ней серьезно не говорит, – сколько бывает гостей, родственников, знакомых – никто не говорит. Только в институте подруги болтали, и, разумеется, вздор. Я однажды с маменькой разговорилась, так она выговор дала. Девицы мне знакомые, родственницы не верят любви, смеются над тем, кто говорит о ней. Вот и я молчу. Заставьте какую угодно девушку читать роман вслух, особенно, что ныне пишут, все эти интимные места будут выходить крайне неловко, она будет краснеть, стесняться… И мужчины всегда говорят для шутки, для красного словца, и потому, что предмет такой… дамский, что ли? Всегда разговор кончается пустяками и смехом, все это для того, чтобы над нами посмеяться, делать разные намеки и чтобы время весело провести; а кто и вдастся в психологические тонкости, то слушаешь, слушаешь, как будто и дело говорят, а выйдут…
– Пустяки?
– Право, пустяки!.. Раз только и слышала, как один молодой человек, родственник, говорил серьезно, горячо, от души и, должно быть, что-нибудь умное, но так красноречиво, так высоко, что я ничего не поняла… Значит, и толковать нечего…
– Но вы разговор о любви не считаете же предосудительным?
– Нет, причина проще.
Надя, прямо взглянула в глаза Молотову, и, к удивлению, взор ее был тверд и спокоен, хотя и пытлив; на губах появилась ласковая и насмешливая улыбка, которая так нравилась Егору Иванычу. Сразу пропали волнения.
– Какая же причина? – спросил Молотов.
– Я не хочу быть книжницею, синим чулком, а хочу, как и все, остаться простой женщиной. В книжках все любовь да любовь, а в жизни ее нет совсем. Где эти страсти, – говорила она, незаметно увлекаясь, – где эти клятвы, борьба, тайные свидания? Ничего этого нет на свете!
– Надежда Игнатьевна, грех вам это говорить…
– Эти свидания и невозможны в нашем обществе, потому что девицы везде и всегда на виду, каждую минуту на глазах отца или матери, дома, в гостях, в церкви. Ну как в нашем быту устроить свидания, долгие беседы, клятвы, которых и выполнить-то невозможно? Наконец, пусть все это устроить можно, так кого любить? Будто у девицы много знакомых? может она выбирать, искать человека, сходиться с людьми молодыми, водить с ними компанию? Вы, быть может, сто, двести мужчин знаете, а я? – помимо своих родственников, только четверых. И у других девиц то же. Как же тут быть?.. Из четверых непременно и полюбить кого-нибудь? Что ни говорите, а смешно выходит. Смешно ведь. Оттого и бывает так: узнает молодой или старый человек о девице – что она хороша, неглупа, воспитана, небедна, – знакомится с родителями; те то же самое узнают о нем – вот и свадьба!
– А дочь?
– Думаете, насильно отдают ее?.. Никогда!.. Спросят ее согласия… Иначе не бывает, я не видела, не знаю…
– Вы много не знаете, Надежда Игнатьевна…
– Женщины, – сказала Надя настойчиво и с убеждением, – женщины, которых я знаю, никогда не любили.