
Обсидиановый Ворон. Линия отказа. Книга 1
Воздух стал холоднее. Что-то внутри протеза пыталось замолчать, спрятаться, — руны на предплечье гасли одна за другой, будто сама его чужая рука не хотела, чтобы Цербер её заметил.
Шакал остановился в двух шагах.
Он мог выпустить струю — и от них не осталось бы даже тел, только расходящаяся на нити пыль.
Мог разорвать их — просто, буднично, как рвут бумагу.
Мог не сделать ничего — просто не пропустить, стоять здесь до тех пор, пока люди Морвена не дорежут шлюз и не заберут добычу сами.
Вместо этого угол его пасти приподнялся.
Не оскал. Не судорога хищной морды.
Ухмылка.
Осмысленная. Спокойная. И — Кайлен не сумел бы подобрать другого слова, как ни хотел бы, — почти человеческая. В ней читалось знание. Насмешка. Что-то похожее на давнюю, усталую скуку существа, которое видело эту сцену тысячу раз и знает её конец наперёд.
Впервые за много, много циклов Кайлен не сумел скрыть удивление. Оно проступило на его лице открыто, беззащитно, — и это было опаснее любой раны, но он ничего не смог с собой поделать.
Шакал развернулся и вошёл в стену.
Светящееся тело растворилось в чёрном металле, как тонет камень в омуте, — без всплеска, без следа.
Проход опустел.
Лира медленно, длинно выдохнула — весь воздух, что держала в себе.
— Он нас выпустил.
— Нет.
— Мы живы, — сказала она, будто это спорило с ним.
— Это не одно и то же.
За внешней перегородкой что-то надсадно взвыло, и сквозь металл, приглушённый, прорвался крик:
— Контур вскрыт! Готовность к захвату!
А следом — второй голос, искажённый и обезличенный фильтром боевой маски, ровный, как приговор:
— Ткачиху брать живой.
Лира повернула голову к Кайлену.
И из её глаз ушла вся мягкость — вся, до последней капли. Осталось что-то древнее, острое и очень усталое. Она поняла эти слова раньше и полнее, чем он. За ней приходили. И приходили не за Кристаллом.
Позади них что-то тяжело осело на пол.
Они обернулись.
В дальнем конце коридора лежал Мега-Шакал.
Огромный, чёрный, закованный в руны и броню, он опустил массивную голову на передние лапы. Три эфирных существа снова слились в одно тело, три пары белых глаз стали одной — и эта одна пара медленно, лениво угасала, прикрываясь.
Цербер устраивался спать.
Как старый пёс у порога, повидавший на своём веку слишком много воров, чтобы всерьёз кого-то из них бояться. Как страж, который знает, что дом всё равно никуда не денется, и хозяева тоже, и что все, кто входит и выходит, — лишь суета одного короткого дня в его бесконечной вахте.
Впереди операторы Морвена уже вгрызались в наружный шлюз — визг металла, снопы искр, чужие голоса.
Позади, в двух шагах, дремал тот, кого Морвен не сумел подчинить за тринадцать тысяч циклов. Тот, кому этот весь мёртвый город принадлежал по праву, не записанному ни в одном документе.
Лира прижала контейнер к груди. Свет Кристалла пробивался сквозь щели затвора и подсвечивал её бледное лицо снизу тёплым золотисто-зелёным.
— Ну что, Ржавчина, — сказала она тихо, и в голосе, несмотря на всё, снова блеснула та опасная, живучая усмешка. — У тебя осталась ещё одна человеческая инженерная хитрость?
Кайлен посмотрел на повреждённую руку, свисавшую из плеча.
Потом — на шлюз, который вот-вот вскроют враги.
Потом — на огромного шакала в конце коридора, который совершенно точно не спал.
Правый угол его рта едва заметно поднялся.
— Нет, — ответил он. — Поэтому придётся придумать новую.
Глава 2. Ниже света
Элиореан обращался к Единению чаще, чем следовало.
Не потому, что сомневался в Лире. Сомневаться в Лире было бессмысленно и немного унизительно — всё равно что сомневаться, взойдут ли домны над городом к ночи. Она всегда делала именно то, что считала нужным, и с особым, почти торжественным упрямством делала это тогда, когда все прочие считали задуманное безумием.
Он просто иногда проверял, где она.
Совсем иногда.
В этот вечер — в седьмой раз, и он уже знал, что будет и восьмой.
Единение было не для этого. Оно было для беды — для той единственной ночи, когда чей-то узор вдруг начинает гаснуть и нужно успеть. Но беда всё не приходила, а тревога приходила каждый вечер, и Элиореан раз за разом тянулся к дару, созданному спасать чужие жизни, лишь затем, чтобы убедиться: одна, отдельно взятая жизнь всё ещё где-то теплится. За это ему и было стыдно.
Он сидел на краю низкой крыши, под навесом из тёмно-зелёной ткани — не сшитой и не сотканной, а взращённой прямо на камне дома. Кислотный дождь шуршал по её широким мясистым листьям, стекал в тугие капли и уходил по прожилкам-желобам вниз, в каменные резервуары, где его обезвредят и вернут кварталу чистым. Мюриды не строили крыш. Мюриды их выхаживали. И там, где человек видел чуждую зелень на мёртвом камне, Элиореан видел столетия терпения.
Внизу, между низкими домами мюридского квартала, горели редкие приглушённые огни — не яркие, никогда не яркие. Яркость привлекала взгляд, а взгляд Инквизиции стоил дорого.
Он закрыл глаза.
Мир не исчез. Он просто стал другим.
Над городом протянулись эфирные нити — бесчисленные, пересекающиеся, живые. Они меняли цвет и напряжение, проходили сквозь стены, сквозь улицы, сквозь тела и дождь, связывая живое с живым, а мёртвую материю — с тем, что люди по бедности языка называли магией. Для Элиореана это не было магией. Это было тканью. Основа и уток. То, из чего сшит мир, — и то, что можно, если знаешь как и осмеливаешься, распустить и перевязать иначе.
Среди нитей сияли Ткачи.
Каждый — своим рисунком, неповторимым, как лицо. Элиореан различал десятки знакомых узоров: одни горели рядом, через две улицы, другие — за несколько районов, размытые расстоянием. Несколько совсем слабых, дрожащих нитей тянулись к детям, только начавшим обучение, — их узоры были ещё не рисунком, а обещанием рисунка. Старые Ткачи светились ровно и глубоко, как угли, прогоревшие до сердцевины.
Лира выделялась всегда.
Не яркостью — пока ещё нет. Её узор был беспокойным. Даже в полном покое он искал, за что зацепиться: линии расходились, возвращались, меняли направление, и сама структура Эфира вокруг неё отказывалась застыть в законченной форме и всё пробовала себя заново. Элиореан знал этот узор лучше собственного. Он находил его во сне. Он находил его в толпе за долю мгновения до того, как успевал подумать, что ищет.
Он нашёл её сразу — и открыл глаза.
Несколько ударов сердца он сидел неподвижно, глядя в дождь и убеждая себя, что ошибся: усталость, дурной угол, искажение над Склепом.
Потом закрыл глаза снова.
Точка была там же. Ровно там же: в стороне Склепа Забытых Кодов, ниже уровня земли, глубже внешних укреплений.
— Нет, — тихо сказал Элиореан.
Единение не ответило. Оно никогда не отвечало. Оно не утешало и не лгало из милосердия — лишь показывало то, что есть, с равнодушием звезды, которая светит одинаково живым и мёртвым.
Элиореан поднялся, едва не поскользнувшись на мокрых листьях, и бросился к лестнице. На середине пути остановился, вернулся, выхватил из-под навеса забытую сумку. Побежал снова. Остановился ещё раз, уже на верхней ступени, и посмотрел в сторону Склепа, хотя за грядой промышленных построек его отсюда было не разглядеть.
— Ты ненормальная, — сказал он в темноту, туда, где её не было. — Когда-нибудь ты действительно себя угробишь. И меня заодно.
Он снова коснулся Единения — коротко, воровато, как трогают больной зуб.
Лира была там же.
Её узор напрягся. Не повреждён, не угасал — но окружающие нити смещались вокруг неё медленно и тяжело, огибая что-то, чего Элиореан не мог разглядеть. Так расходятся круги на воде, когда нечто огромное ворочается на дне и ещё не всплыло.
Элиореан сорвался с места.
------
Хальгрен жил там, где не задерживались даже днём.
Мастерская пряталась под старым литейным цехом, вычеркнутым из городских реестров столько циклов назад, что о нём забыли даже сборщики податей, — а сборщики податей не забывают ничего. Верхние этажи обрушились. Из ржавых труб постоянно сочилась вода, тёмная и жирная, а в дальнем конце двора год за годом оседала стена соседнего здания — так медленно, что она не падала, а кланялась и никак не могла закончить поклон.
Люди звали этот район мёртвым.
Хальгрен звал его тихим.
Дверь мастерской была заперта. Элиореан постучал. Никто не ответил. Он постучал снова.
За металлом раздался низкий, ровный голос:
— Если это долг — меня нет.
— Это я.
— Тем более.
Элиореан ударил по двери ладонью — плашмя, звонко.
— Хальгрен.
— Уходи.
— Лира в Склепе.
Молчание длилось недолго.
Замки отщёлкнулись один за другим — четыре, пять, Элиореан сбился со счёта. Дверь отошла.
Хальгрен стоял на пороге в тяжёлом рабочем фартуке, задубевшем от жара и брызг расплава. Он был на голову ниже Элиореана и вдвое шире в плечах — сложён так, будто его не рождали, а ковали, не жалея металла. Короткие тёмные волосы припорошила металлическая пыль. Ни удивления, ни тревоги на лице не было. Только раздражение, ровное и привычное, как погода.
На глазах сидели круглые очки с почти прозрачными стёклами.
— Какая Лира? — спросил он.
Элиореан уставился на него.
— Высокая. Тёмные волосы. Каждый раз говорит мне отвалить.
— А. Эта.
— Другой у меня нет.
— Это многое объясняет.
Хальгрен отвернулся и пошёл в глубину мастерской. Элиореан шагнул следом, и темнота приняла его.
Света внутри почти не было. В дальнем углу тлела маленькая печь, и слабое красное сияние едва обозначало контуры: станки, свёрнутые кольцами трубы, металлические заготовки, висящие цепи. Для Элиореана всё это было пятнами, наплывающими друг на друга. Он не видел в темноте. Он видел Эфир — но Эфир не освещал ступеней под ногами.
Хальгрен шёл между станками, не замедляя шага и не касаясь ничего.
— Мне нужно попасть в катакомбы под Склепом, — сказал Элиореан.
— Нет.
— Ты ещё не знаешь, о чём я попрошу.
— Ты уже попросил.
— Я не собираюсь входить внутрь.
— Ложь.
Гримн даже не обернулся. Он спорил спиной, и спина пока выигрывала.
— Я собираюсь только вытащить её.
— Изнутри.
— Не заходя внутрь.
Хальгрен снял фартук и бросил его на верстак — тот лёг тяжело, как шкура.
— Ты слышишь себя?
— Да.
— Это хуже.
Элиореан подошёл ближе, туда, где красное сияние печи выхватывало из мрака широкую спину.
— Ты знаешь катакомбы.
— Знаю.
— Насколько хорошо?
— Настолько, чтобы туда не ходить.
— Хальгрен.
Гримн повернулся. В неверном свете печи его лицо казалось высеченным из тёмного камня — с той разницей, что камень не бывает таким усталым.
— Я люблю тебя как брата, — сказал Хальгрен ровно, как говорят давно известное. — Именно поэтому я не позволю тебе залезть под место, из которого даже Морвен выносит своих людей по частям. В мешках. С описью.
— Лира внутри.
— Она сама туда пошла?
Элиореан промолчал.
— Значит, сама, — сказал Хальгрен.
— Это ничего не меняет.
— Для меня меняет.
— Когда тебя избивали в трущобах, ты тоже сам туда пошёл.
Тишина в мастерской загустела. Уголёк в печи стрельнул и стих.
— Я шёл домой, — сказал Хальгрен.
— Через квартал, где Гримнов режут ради сапог.
— Короткая дорога.
— Ты почти умер.
— Но не умер.
— Потому что я тебя нашёл.
Хальгрен посмотрел на него из-под тяжёлых бровей — долго, не мигая. Ту ночь Элиореан не поминал вслух никогда: она была их общей и потому неприкосновенной. Сейчас она легла между ними, как вынутый из ножен клинок. Не для удара.
Он и вправду тогда ушёл куда глаза глядят.
После очередного отказа Лиры — короткого, спокойного, окончательного, как всегда, — Элиореан вышел из мюридского квартала без плаща, без оружия и без единой разумной мысли о том, что человеческие трущобы не лучшее место для одинокого Мюрида, чья кровь стоит на чёрном рынке дороже его жизни.
Сначала он услышал смех.
Потом — удары. Мокрый, отвратительный звук, с которым сапог входит в живое.
Кричали что-то о Гримнах, о шахтах, о чужой крови, которой не место наверху. Пятнадцать человек обступили лежащее у стены коренастое тело. Один методично, без злобы, как работу, бил сапогом в живот. Другой прыгал на груди обеими ногами, и всякий раз что-то внутри отзывалось тихим влажным хрустом.
О собственной безопасности Элиореан не подумал. Он вообще редко о ней думал — этим он был знаменит среди своих, и этим же однажды себя погубит; так все ему и говорили, и первой говорила Лира.
Нити воздуха отозвались на короткое плетение, из тех, что учат детей. В дальнем конце улицы взвыла сирена городской гвардии, которой там не было. Звук отражался от стен, дробился, множился, приближался с трёх сторон разом. Кто-то крикнул про патрули. Через несколько ударов сердца улица опустела, будто её вымыло дождём.
Хальгрен остался лежать в луже воды и крови. Он дышал так тихо, что Элиореан сперва решил: опоздал.
Исцеление далось тяжелее морока — оно всегда тяжелее. Сломанные рёбра, разрыв где-то в глубине груди, перебитая нога. Элиореан мог бы поправить больше, мог бы вернуть Гримна к утру целым — но сильное плетение оставило бы над кварталом след, слишком заметный, чтобы его скрыть. Системы Инквизиции берут аномалию и за несколько районов: определят область и начнут сужать. Не точка на карте — маяк, указывающий, куда смотреть. Так гибли неосторожные. Так гибли добрые.
Поэтому он сделал ровно столько, чтобы Хальгрен смог дышать и подняться. Ни каплей больше.
Гримн не видел нитей. Не видел узоров, которыми Элиореан удерживал кровь в разорванных сосудах и сводил края раненых тканей. Он лежал, смотрел снизу вверх сквозь треснувшие линзы — и боль отступала, медленно и необъяснимо, будто её кто-то отзывал.
Потом он назвал адрес мастерской.
Не благодарность. Не вопрос. Только адрес — четыре слова, вытолкнутые сквозь разбитые губы.
С тех пор прошло почти четыре цикла, и за эти четыре цикла Хальгрен ни разу не сказал «спасибо». Элиореан перестал ждать. У Гримнов благодарность звучит иначе. Она звучит как открытая дверь в мёртвом квартале.
— Один раз я вытащил тебя, — сказал Элиореан. — Теперь ты поможешь мне вытащить её.
— Это не долг.
— Я знаю.
— Долг я бы заплатил и забыл.
— Я тоже знаю.
Хальгрен отвернулся. Несколько секунд он смотрел в темноту мастерской, где Элиореан различал уже только его силуэт на фоне печного жара.
— Внутрь мы не идём, — сказал Гримн.
— Не идём.
— Если прохода снизу нет — возвращаемся.
— Хорошо.
— Если Цербер проснулся — возвращаемся.
Элиореан помедлил ровно на один удар сердца дольше, чем нужно.
— Хорошо.
Хальгрен повернул голову.
— Ты сейчас солгал.
— Да.
— Хотя бы честно.
Он подошёл к массивному шкафу и распахнул дверцу. Внутри тускло отсвечивали инструменты, для которых у людей не было названий.
— Показывай, где она.
------
На верстак легли три карты.
Первая была современной схемой промышленных коммуникаций — аккуратной, лживой, полной обозначений, которым давно нельзя верить. Вторая — выцветшей копией старого плана Морвена, добытой неизвестно кем и неизвестно какой ценой. Третью Хальгрен нарисовал сам.
На третьей не было названий. Только линии, глубины, обозначения металлов, расчёт нагрузок и пометки, смысл которых понимал, вероятно, один Хальгрен на всей планете. Карта человека, который не доверяет чужим картам, потому что однажды на них кто-то умер.
Элиореан поставил палец на собственное положение. Потом закрыл глаза.
Лира была севернее. Ниже.
Единение не давало чисел. Числа Элиореан добывал сам — накладывая внутреннее, телесное ощущение расстояния на карту, которую успевал запомнить перед тем, как закрыть глаза.
Дару этому Ткачи учились не ради удобства. Эфир не прощает спешки. Нить, взятая на волос быстрее, чем следовало, или отпущенная на миг раньше срока, не рвётся сама — она уводит за собой того, кто её держал. Курьер Нити шагает сквозь пространство и выходит не там, где ждали: внутри стены, в камне, в раскалённом ядре машины. Собственное плетение вытягивает у мастера внутренний Эфир и высушивает тело до мумифицированной оболочки. Пока узор ещё распускается, чужие руки успевают иногда перехватить нити и не дать ошибке закончиться; после — плетение уже не возвращает жизнь, остаются Единение, Курьер Нити и полная капсула дистиллята, пока не распался эфирный отпечаток.
Вот ради чего Мюриды поколение за поколением оттачивали одно-единственное умение: всегда, безошибочно чувствовать, где твой собрат. Не чтобы следить. Чтобы успеть. Единение выросло из этой нужды, как вырастает мозоль от одной и той же работы, — из тысяч спасённых и тысяч не спасённых, из каждой ночи, когда кто-то не дотянулся вовремя. Оно держалось на доверии столь полном, что доверием его уже не называли: Мюриду не приходило в голову, что этим знанием можно распорядиться иначе. Навредить своему было не запретно — немыслимо. Немыслимо, как перерезать себе горло, потянувшись почесать шею.
И только сейчас дар лёг Элиореану на сердце неправильно. Он нёс созданное спасать туда, где всё было устроено, чтобы убивать. Точка чужого узора горела в самом сердце вражеской крепости, и Элиореан гнал от себя единственную мысль, которая по-настоящему его пугала: что где-то есть руки, которые, увидев чужую жизнь так же ясно, потянутся не спасти, а настигнуть.
Он коснулся карты второй раз.
— Здесь.
Хальгрен воткнул в указанное место тонкий металлический штифт.
— Глубина?
— Одиннадцать метров двадцать семь сантиметров над третьим тоннелем.
— Горизонтальное отклонение?
Элиореан проверил снова, вслушиваясь в тонкое ноющее чувство под рёбрами.
— Отэтой опоры — два метра девяносто четыре сантиметра к востоку.
— Точно?
— До трёх сантиметров.
Хальгрен снял очки и посмотрел на него голыми глазами — так смотрят на прибор, показания которого придётся принять на веру.
— Почему не точнее?
— Склеп искажает нити.
— Значит, она может оказаться на три сантиметра левее.
— Может.
— Неприятно.
— Для кого?
Хальгрен снял со стены тяжёлый футляр и перекинул ремень через плечо.
— Для металла.
Он пошёл к двери, и в этих трёх словах Элиореан впервые ясно расслышал, чем именно они собираются пробивать себе путь под Склеп. Не киркой и не зарядом.
Решением.
— Идём.
------
Вход в катакомбы прятался под старым резервуаром для шлака.
Хальгрен сдвинул ржавую плиту — она пошла легко, слишком легко для своего веса, будто он давно приучил её к своим рукам, — вскрыл механический замок и первым спустился в чёрный провал.
Света, пригодного для человеческих глаз, внизу не было вовсе. По стенам через большие промежутки тлели старые сервисные точки — настолько слабые, что Элиореан различал лишь сам факт их существования.
Он опустился следом и стоял, ожидая, пока глаза привыкнут. Они не привыкли. Над головой с глухим стуком встала на место плита, и последний отблеск мира исчез.
— Хальгрен?
— Здесь.
Голос раздался уже впереди и ниже.
— Ты мог бы включить свет.
— Мог бы.
— И?
— Мне хватает.
Элиореан выдохнул и открыл внутреннее зрение — то, что не гаснет в темноте, потому что не зависит от света.
Этого хватило.
Нити пронизывали катакомбы, изгибались вокруг труб, стен и древних, вросших в породу механизмов. Материя не рвала их — только смещала, оставляя в ткани Эфира узнаваемые вмятины, тени наоборот. По этим теням Элиореан читал мир не хуже, чем зрячий читает при свете. Хуже — на поворотах. Лучше — там, где важно было не то, что есть, а то, что живо.
Хальгрен двигался впереди плотной тёмной областью. Он не светился и не оставлял в Эфире следа. Он просто заставлял нити огибать своё тело — упрямо, всей своей массой, как валун заставляет обтекать себя реку.
Элиореан шёл на это искажение, не отставая больше чем на шаг.
Гримн не спотыкался, не касался стен и не замедлялся перед поворотами, которых никто, кроме него, не видел.
Его народ родился на планете, где Веллар висел в бледном небе небольшим холодным диском — заметно меньшим и скупее, чем над Меридианом. У него приходилось выпрашивать каждый луч. Предки Хальгрена жили под землёй ещё до того, как первый человеческий корабль вошёл в их небо. Они рыли, строили, ковали в полумраке, и темнота была им матерью.
А потом пришли люди, и стало ещё темнее.
Корации превратили планету в один бесконечный завод. Смог затянул небо глухой крышкой. Свет звезды перестал доходить до поверхности вовсе — днём и ночью над городами горели домны, ползли реки расплавленного металла и стекла, и единственным солнцем этого мира стал огонь, который люди же и разожгли.
Для человеческих глаз это был мрак, в котором приходилось молиться, чтобы пламя не погасло.
Для Гримнов — просто дом. Наконец-то знакомый. Завоеватели, сами того не желая, сделали захваченный мир пригодным для тех, кого захватили, и никогда этого не поняли. В том была своя горькая справедливость, о которой Гримны не говорили вслух: слишком дорого она им обошлась. Слишком многих зарезали ради сапог по дороге к ней.
Хальгрен остановился.
Элиореан едва в него не влетел.
— Ступень, — сказал Гримн.
— Можно было предупредить раньше.
— Я предупредил.
Они спустились глубже. Кое-где тоннель сужался так, что Хальгрену приходилось идти боком, разворачивая широкие плечи; кое-где, наоборот, распахивались огромные подземные полости, гулкие, как затонувшие храмы, — там когда-то ходили грузовые платформы, и в мёртвом воздухе ещё висел призрак движения. Шаги уходили в эту гулкость и возвращались с запозданием, с чужой стороны.
Элиореан несколько раз проверял Лиру. Она двигалась медленно. Потом остановилась.
Окружающие её нити задрожали — и не так, как дрожат от усилия Ткача. Иначе. Рядом было что-то огромное. Не Ткач и не человек: просто область, в которой Эфир переставал вести себя правильно, — провал, дыра, место, где ткань мира была не порвана даже, а отменена.
Элиореан видел похожее один раз в жизни, издалека, и надеялся не увидеть вблизи никогда.
— Быстрее, — сказал он.
— Здесь нельзя быстрее.
— Она остановилась.
— Может, отдыхает.
— В Склепе?
— Тогда, вероятно, не отдыхает.
Они пошли дальше — так быстро, как позволяли камень и темнота, и всё равно недостаточно быстро.
------
Кайлен стоял между двумя способами умереть и честно пытался выбрать тот, что покрасивее.
Первый ждал впереди.
За внешним шлюзом работал рунный резак. По толстому металлу двери медленно, неотвратимо полз белый росчерк свечения, оставляя за собой запах горелого железа. Из-за створки, приглушённые и оттого ещё более деловитые, доносились команды:
— Второй контур — к захвату.
— Подавление готово.
— Ткачиху брать живой.
— Мужчину — по ситуации.
Кайлен повернул голову к Лире.
— «По ситуации» звучит почти обнадёживающе.
Она не ответила. Она смотрела на дверь так, будто читала на ней что-то, чего он не видел.
Второй способ умереть лежал позади.
Один из эфирных Шакалов вытянулся поперёк коридора, положив узкую голову на лапы. Чёрно-синее свечение сочилось в стыках брони ровно, лениво. Белые глаза были закрыты. Существо выглядело спящим.
Кайлен не верил ни на грош.
Цербер не дышал, как дышит живое. Не поводил ушами. Не менял позы, не устраивался поудобнее — ничего из той мелкой бессознательной суеты, которой полны спящие тела. Он лежал совершенной, выверенной неподвижностью механизма, притворяющегося покоем. И всякий раз, когда Кайлен переводил взгляд на дверь, ему казалось, что тонкая белая линия между сомкнутыми веками становится чуть ярче. Стоит отвернуться — и Цербер приоткрывает глаз ему в спину.
Контейнер с Кристаллом висел у Кайлена за плечами. Лира стояла рядом, и её татуировки, отдав почти всё в бою, побледнели до едва заметного орнамента — но не погасли. Она берегла остаток. Кайлен знал её уже достаточно, чтобы понимать: остаток она бережёт не для себя.
— Предложения? — спросил он.
— Назад нельзя.
— Это я понял по огромному Шакалу.
— Вперёд тоже.
— Это я понял по людям, которые хотят взять тебя живой.
Лира смотрела на дверь.
— Если они отдадут меня Инквизиции, — сказала она ровно, — смерть будет не худшим из исходов.
Кайлен повернул к ней голову.
Она произнесла это спокойно. Слишком спокойно — тем выглаженным спокойствием, которым говорят о вещах, продуманных до самого дна и оттого больше не страшных, а просто холодных. Кайлен слышал такое спокойствие прежде. Обычно после него люди делали что-нибудь непоправимое.