Оценить:
 Рейтинг: 0

Женщина наизнанку. Или налево пойдёшь, коня потеряешь

Год написания книги
2021
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Мимо окна пролетают лепёшки размоченного хлеба, разбрызгивающие мутные капли прямо на стекло, и голуби вдруг налетели, засуетились, захлопали крыльями, толкаясь в воздухе. Опять. Подбежишь к окну, так и есть: вверху эти страшные, белые, голые руки. Белые, дряблые, обвисшие, все в коричневых пятнах, корявые, локти покрыты черепашьей чешуйчатой кожей (у соседей снизу была черепаха, они её выгуливали в одуванчиках, сопровождаемые детворой со всего дома), жёлтые обломанные когти, скрюченные пальцы, вымазанные в мокром хлебе. Как куриные лапы, которые мама отсекала огромным ножом и бросала в ведро. И они оттуда торчали четырёхпало, четырёхкогтно. Жёлтые, ороговевшие. Так и у той, торчат из рамы окна, только пятипало. Медленно шевелятся, с трудом, противно, и долго-долго. Из маленькой, бывшей когда-то голубой кастрюльки, грязненькой и местами прожжённой, достаётся это серое месиво и швыряется вниз. Так и ждёшь, когда она закончит, и руки, наконец, втянутся, как слизни с пятью рожками, обратно. Как же ругался папа! Каких только страшных кар ни желал старухе! Трудно было отмывать капли, крепко присохшие к стеклу. Мама с бабушкой мучились, ножом их отскребая. Я только из папиных проклятий узнала, что эти руки принадлежат какой-то старухе. И даже трудно было их «приделать» к ней. Для меня они существовали отдельно. Летают себе по квартире, бледные с синюшным оттенком, кожа свисла, шлёпают морщинистые ладони с сучковатыми пальцами по стенам – ищут кастрюльку. А на стенах остаются склизкие, мокрые следы. Когда у меня была высокая температура, пару раз даже видела эти руки в кошмарах: они проваливались сквозь потолок в нашу квартиру и искали кастрюльку уже у нас, и даже у меня в кровати, задевая меня и пронизывая холодом. Разговаривать с ней было бесполезно. Она не соображала ничего. Однажды она ударила палкой молодую женщину из соседнего подъезда. Старуха кормила голубей во дворе, прямо на дороге. А по дороге прошла женщина с коляской, распугав голубей. Озверевши из-за разлетевшихся голубей, старуха изо всех сил стукнула её клюкой между лопаток, ещё хотела по голове, но женщина увернулась, закричала. Тут кто-то подбежал, выдернули клюку из старухиных рук, стали на неё ругаться, даже, кажется, кого-то вызвали, то ли милицию, то ли психиатров, да толку не было. Эта жирная, грузная старуха продолжала кормить голубей напротив подъезда, и все старались её обойти. А кто-то нарочно шёл прямиком, а когда бабка поднимала клюку, отбирали и швыряли далеко. И ей приходилось ковылять за своей клюкой медленно, переваливаясь, чуть не падая, потому что без клюки она ходила плохо. Я разглядывала её издали, из-за угла дома, или прячась за дверью подъезда, никак не могла «приделать» руки над нашим окном к ней – на улице она была одетая, рукава даже свисали чуть-чуть. И она была без кастрюльки. Из мешка доставала свой хлеб. Люди жалели её, говорили, что она воевала.

Дядя Коля тоже воевал. У него от колен до ступней были металлические стержни в ногах вместо кости. А он ещё после ранения грузчиком работал. Он весёлый был, лохматая седая грива, всё сидел на скамейке, балагурил, потихоньку водочку попивал из горла, байки всякие травил с каждым проходящим, девчонкам молодым (да и старушкам) комплименты делал. Но эту старуху гонял почём зря. Она только его боялась.

Большая комната в квартире с круглым столом в центре, и ещё больше на даче с таким же круглым столом. Они у меня сливаются в одно пространство, и я даже иногда не знаю, какие сцены проходили дома, а какие на даче. Происходила некая незаметная телепортация: ты на даче – и ррраз! Ты дома. И та же огромная проходная комната с круглым столом посередине.

Пространство в окружении любящих женщин. Мама, бабушка, Светка. Ну, не женщина, конечно, но она меня старше на одиннадцать лет. Я сижу на руках у мамы и выпендриваюсь. Хочу – у мамы на ручках посижу, хочу к бабушке попрошусь, а Светка тоже протягивает руки и тоже хочет меня подержать. Захочу, снизойду и пойду к ней на ручки. А летом к этому любящему женскому раю прибавлялась еще баба Нюра. Хозяйка дачи. Она и её муж дедушка Ваня любили меня, как свою внучку. (Их дети погибли в молодости). Изрезанные глубокими морщинами лица. Я, когда сидела у бабы Нюры на коленях, трогала её лицо, ощупывала, пыталась выровнять борозды и расселины кожи, которые, стоило их отпустить, вновь смыкались, а она меня всё гладила и гладила по голове, по спине, чёлку мне короткую всё пыталась назад убрать дрожащими руками. Смотрела на меня, целовала в щёчки, в макушку. А дедушка Ваня издали наблюдал пристально. Но у нас с ним была своя епархия – собаки! Вот моя точка притяжения, мой магнит, страсть, которая несла меня на дачу впереди взрослых! Не помню, как я в первый раз познакомилась с дачными псами. Для меня они были всегда. Если дача, то Дружок и Найда. Дедушка Ваня очень смешно рассказывал, как взял маленького кутёнка, которого бросил кто-то. Шёл из магазина и нашёл у дороги, пожалел и взял. Какой тот был маленький, есть ещё почти не умел, пушистый. Дружком назвали. А выросла огромная, лохматая псина, просто «Дружище» какой-то. Не знаю, до какого моего возраста, лет, наверное, до двенадцати, повторение этой истории было как заклинание, как наше с дедушкой Ваней «Здравствуй!» Дружок был огромный, ленивый, добродушный, он даже хвостищем своим вилял медленно, ничего он охранять не хотел, да и не от кого было тогда охранять, он, в основном, спал, развалившись в тенёчке во всю тушу, или клянчил лакомство. А мне и лучше ничего не надо, как бежать к нему с косточкой, едва обгрызенной, с печенькой или конфетой. Найда была в половину него, юркая, нервная, огненно рыжая, истово ластилась и остервенело кидалась на Дружка, отбирая мои подачки. Дедушка Ваня, втайне от меня, топил щенков Дружка и Найды, ещё до того, как наше семейство перемещалось на лето на дачу, но пару раз Найда пряталась очень умело, и являлась уже со своим подросшим выводком, топить было поздно, и поголовье пристраивалось в «хорошие руки». Но это были самые счастливые лета для меня. Два лета, когда я нянчила Найдино потомство.

Ах, это блаженное время, когда и трава зеленее, и небо голубей! Прекрасный был посёлок, и от города не далеко, и весь под соснами. Были же люди, как аккуратно вписали домики в сосновый лес! Под ногами песок, прорезанный корнями, а вверху, далеко вверху, сосны, высоченные, голые стволы с маленькими кронами, и все улицы такие, а из палисадников сирень да черёмуха. И бегали мы там одни, большой детской ватагой, старшие присматривали за младшими, никто за ручку не водил. А луга? А падать в некошеную траву плашмя, с размаху! А потом перевернуться на спину и лежать, а сверху синь и облака, и бесконечность, а вокруг стеной – трава, а в ней жёсткие ромашки, ещё какая-то пестрота, неопределяемая сейчас. Странно, что никто тогда не кричал: «Что ты делаешь?! Там же клещи!!! Вылезай немедленно!» В моём детстве не было клещей? Или мне везло? Или меня всё-таки осматривали взрослые, когда прибегала домой, только я этого не помню? А совсем маленькая очертя голову забегу, бывало, в гущину, она стоит лесом вкруг меня, трогаю плотные стебли, а бабушка зовёт с дороги. Ведь знаю, что не потеряюсь, а жутковато, откуда пришла, там трава уже сомкнулась, переплелась, а вверх глянуть, так там только кусочек синевы, выкроенный неровными ножницами луговой зелени. И назад, назад, на бабушкин зов.

А потом дедушка Ваня умер. Мама ездила зимой на дачу, проведывать бабу Нюру. А когда болела, ездила Светка. Баба Нюра прожила долго. Последний раз я провела лето на даче, когда мне было двадцать один. Чудесное лето! Последнее перед замужеством. А потом наследники продали дачу.

А отца не помню. Хотя по разговорам мамы, бабушки и Светки я знаю, что он домой приходил и даже жил. Я родилась в момент его воспарения. У него резко всё пошло в гору. Какие-то награды, должность проректора по науке, новая любовь. Новорожденный младенец ему был не интересен, я думаю. Захватила жизнь.

И вот он появился. В моей жизни его явление связано с днём рождения. Пять или шесть исполнялось мне тогда? Не могла выяснить ни у мамы, ни у Светы. Они не помнили, сколько мне было лет, когда он расстался со своей внебрачной любовью и вернулся в семью. Он ведь почти ушёл к ней, но что-то там случилось и не срослось. И вот он появляется, как сам праздник, как дед Мороз, как волшебник Изумрудного города. С высоты своего роста рокочет своим бархатным баритоном, а потом, раз и нисходит на уровень моих глаз, приседает и протягивает мне шикарную куклу, о какой можно только мечтать. Но кукла проходит почти незамеченной, совсем не такой, как если бы её подарили мама или бабушка. Его глаза, улыбка, лицо, как он на меня смотрит! Голос. Бесподобный низкий напевный баритон. Глубокий, бархатный. Мне даже сейчас доставляет удовольствие подбирать к нему эпитеты. Мощные руки. Моя ручонка просто тонет в его ладони. Широкие, большие, густо-волосатые руки. Но дело не в этом. Геологи тоже были большие с сильными руками. И дядьки-соседи тоже. А в том, что эти руки, этот папа – он был мой. Мой собственный. И больше ничей. Я им владела. Причём, по праву рождения. Только мы со Светкой. А больше никто. «Моё!». Я выбрала его в вожаки. Его главенство признавалось непререкаемо. Можно было прилипнуть к его ноге. Вцепиться пальчиками в брючину. И с тающим от восторга сердцем слышать его заливистый, радостный смех. Это мой папа. Собственный. Выходить из подъезда за руку с папой, таким сильным, таким большим и красивым, рокочущим: «Здравствуйте!» соседям, и это «здравствуйте» слышно в самом дальнем уголке двора, совсем не то же самое, что с мамой, бабушкой или Светой. И все, все видят, этот человек – мой. Как я гордилась! Как я жутко гордилась! Вот идём куда-то все вместе, я, мама, папа, Света, я, конечно, вцепившись в папину руку, а все смотрят только на него. Всё наше семейство бледнеет на его фоне. Даже мама. Самые вкусные слова, слаще шоколада во рту, когда кто-нибудь спросит: «А это кто?», ответить: «Это мой папа».

Восторг и жуть! Жуть и восторг! Взлететь куда-то в небо, подброшенной папиными руками, цепляться с визгом за его пальцы, которые безжалостно отпускают меня, остаются где-то внизу, и я лечу, а потом свободно падаю, потому что он подхватывает меня только у самой земли. «Хватит! Хватит!» – рвётся наружу, но я, зажмуриваясь, кричу: «Ещё! Ещё!» Наконец, избавление – больше не швыряет, а просто взмываю вверх на его плечи и сижу там, приходя в себя, оглядывая всех с высоты, можно отдышаться и уже теперь полностью насладиться – смотрите все! Я сижу на плечах у папы!

И появилось дело – ждать папу. Теперь всё было по-другому. Вечером придёт папа! Даже в самых самозабвенных детских играх это жило во мне. А когда он работал дома, можно было сторожить его комнату, входить нельзя! Ни-ни! Шуметь тоже. («Папа занят. Не мешай папе. Не стучись в его кабинет»). Я брала ту куклу и другие игрушки, которые он мне подарил, и устраивалась в коридоре, играла тихо, шептала; бабушка и мама отчаялись переманить меня в детскую или гостиную, и вскоре у меня появился специальный тёплый коврик. После того, как папа, резко выходя, чуть не раздавил меня (крику-то было! я верещала от боли, а папа ругался, что я «совсем идиотка, не соображаешь, что села на дороге, зачем вообще тут сидеть! досталось и маме с бабушкой, что не могут за ребёнком последить), после того случая сидела сбоку, не на дороге. Так продолжалось до школы.

Школа давила тоской. Скучно, скучно писать буквы, выходят корявые, к тому же чуть ни в каждом слове ошибка. Домашние задания под присмотром бабушки вытягивали на четвёрку, а в классе рассеянность брала своё: с двойки на тройку. Ну почему опять два? Не успела. А почему все успели, а ты нет? Задумалась. О чём ты задумалась? Не знаю. Тоска, тоска, школа, уроки, опять школа. Даже улица с подружками потеряла свою прелесть, ведь ты гуляешь и знаешь, что завтра всё равно в школу, а там раздадут тетрадки, и опять будет два или три. И опять сидеть полдня и писать что-то нудное. И мама с бабушкой огорчаются и не знают, что делать, и папа недоволен мной. Не улыбается мне, не смеётся. Идёшь домой и с унынием ждёшь этого проклятого вопроса: «Что получила?» Папа ворчал, почему ты не можешь сосредоточиться, ты что, глупая, ленивая? Ты моя дочь, ты меня позоришь, ты это понимаешь? Ворчал на маму, на бабушку, первокласснице не можете помочь, что дальше будет? И уже прозвучало слово «репетитор», и уже прозвучало слово «психиатр», и «придётся в школу попроще переводить», когда пришло спасение. Из Дома пионеров ходили по школам и приглашали в разные кружки. Хореографический!!! Моя мечта! Он будет мой! Как будто класс озарил фейерверк! Молния! Пойду! Обязательно пойду! Ах, эти наши с бабушкой вечера перед телевизором! «Щелкунчик!», «Спящая…» Павлова! Ченчикова! Пуанты, сцена, оркестр, белоснежные пачки! Я буду такая же!

Из школы летела счастливая, мама, мама, мне срочно нужно трико, купальник гимнастический, чешки или балетки, срочно, в среду! В среду пойдем записываться на балет! В хореографический! Суета, радость, дочь три месяца ходила как в воду опущенная, а теперь прыгает, вопит, глаза сияют, конечно, и тут же, безотлагательно побежали в магазин, посмотреть, что там есть, хотя бы на первое время. Какой хореографический, когда ты учишься плохо? Папа, папа, я буду учиться, честное слово, обещаю, я буду внимательная, я буду успевать, только разреши!

Влюблённая в строгую Анну Сергеевну (девятнадцатилетнюю), обожала её, может быть, только чуточку меньше, чем отца. Плие, гранд-батман, батман-тандю, пятая позиция – волшебный, сказочный язык. «Макарова (это мне!), музыку слушай! Чижова, носок острей. Носок острый, я сказала! Чижова, колени выпрями. Макарова, музыку когда будем слушать? Женя Смирнова, подбородок повыше. Не надо так задирать. Юля, спину держи». Я бежала домой, останавливаясь у каждого дерева, каждого столба, повторяя па, и прошёптывая всё, что сегодня сказала Алла Сергеевна. «Макарова, музыку слушай! Трам-пам-пам! Чижова, колено, колено прямое!»

Вытягиваешь ногу у станка и любуешься на свою настоящую балетную туфельку. Ах, какая красивая в ней ножка. Неотразимо. Мама заказывала в специальной мастерской. Не какие-нибудь там простые чешки из магазина. Гранд-батман, держим, держим! И ножка в балетной туфельке выше головы. Тощая, с выпирающей, как сучок, коленкой, детская ножка преображается, обутая в балетку. И всё преобразилось. Вдохновлённая мечтой, своим журавликом в руке, я выполнила обещание. Пиши, пиши, шевели губами, проговаривай буквы, чтобы не сбежали, нельзя никуда смотреть, пока упражнение не дописано. Держи себя в ежовых рукавицах, если не хочешь, чтобы счастье отняли. Домашняя работа. Пятая позиция, плие, жи ши пиши через «и». Гранд батман, полупальцы, шестью семь сорок два. Мама, смотри, как я могу! Отчётный концерт. Папа, ты видел, как я могу? Молодец, молодец. Но что же было в папиных глазах? Что-то не то, что я хотела увидеть. Не было восхищения, которого я так жаждала. И было что-то ещё, что меня насторожило. Но, пускай! На следующий год я буду танцевать ещё лучше, и он поймёт.

– С добрым утром! Ну, как спала, хорошо? Давай-ка после завтрака оденься поприличнее, платье надень, причешись, как следует. Сегодня придёт учительница музыки, будет готовить тебя к поступлению в музыкальную школу.

– ??? А зачем? Я не хочу играть на пианино.

– Что за глупости? Что значит «не хочу»? Будешь. Моя дочь будет учиться музыке. И точка. Хватит с того, что старшая неуч и серость. Выросла хамкой. Ну, да, как говорится, в семье не без урода. А ты будешь. Это не обсуждается. Моя дочь будет играть. Интеллигентная девушка должна уметь играть на музыкальном инструменте. Со скрипкой мы опоздали уже, да и это по-настоящему трудно. А на пианино могут играть все. И ты научишься. Ну, только нюни не распускай. Разве это плохо – уметь играть?

Второй опыт дикой скуки. Если со школой было всё понятно, её не избежать, через это проходят все, то пианино, я уже точно знала, это не для всех. У нас из класса только двое ходят. Один мальчик на балалайку и одна девочка на пианино. И я вот. Это не обязательно, по желанию. Теоретически. Скучно считать. Скучно следить за рукой. Тоска, тоска. Это ведь совсем не та музыка, которая была у Нины. Разве она такая? Колотила кулаком по клавиатуре. Папа был взбешён. Выставил меня из гостиной, поставил в угол, и сказал, что не разговаривает со мной. Я должна извиниться. И сесть за пианино снова. И правильно держать руки. И считать. Считать. Папа будет со мной разговаривать только с пианино. Папа обиделся. Я виновата. Мне никогда не избавиться от пианино. Тоска. Рёв, отчаяние. Папа только через пианино. И слёзы ещё горше. Если не будешь играть, никакого тебе балета.

– Ну, не плачь, не плачь, – мама гладит меня по голове, а я от сочувствия, реву ещё громче. Кажется, это уже истерика, и остановиться я просто не могу. – Подумай о пионерах-героях, помнишь, мы с тобой читали, как их мучили, зверски пытали, а они не сдались, не выдали своих товарищей. Они ведь были дети, чуть постарше тебя. Представь, если бы тебя били, жгли железом, кости бы тебе ломали. А бабушка наша, она чуть от голода не умерла. Ты представляешь, что такое не есть ничего почти месяц? Совсем ничего? Нет, ты не представляешь. И не дай бог, чтобы на твою долю это выпало. Ты представь, что тебе это предстоит, а надо не сдаться, и не стать предателем? Страшно? А ты ешь вкусно каждый день, спишь в тепле, тебя любят, ласкают, ты из-за чего трагедию-то устроила? Из-за того, что на пианино надо два часа поиграть? И не стыдно тебе? Это всего два часа в день работы, которую ты не любишь. Думаешь, нам с бабушкой интересно квартиру отмывать, да в очередях стоять? Делаем же, не стонем. А сколько ещё в жизни есть того, что надо просто делать, даже если не нравится. Это не горе, не трагедия, просто дело. Сейчас вот я тебе ту книжку о пионерах-героях найду, а ты её перечитаешь, да подумаешь крепко.

Подумала я крепко и стала относиться к сиденью за пианино, как к мытью посуды. Ведь я же понимаю, что посуду надо мыть, так и с пианино. А бабушка по-другому делала. Вот выучишь пьесу, пойдём на балет. Обещаю. Билеты я уже взяла, теперь и ты меня не подводи. Бабушка брала хорошие билеты, в партер, близко от сцены (именно в тот ряд, где лучше всего видно, как носки пуантов соприкасаются с полом, туда и надо впиться глазами), и балерины взлетали почти у меня над головой, и дирижёр, вот он, со своей палочкой. Еще годик подождать и я тоже на них встану. Анна Сергеевна сказала, что будет можно. Не дыша – тридцать два фуэте, это же я там, вместе с ней, в ней, тело дрожало от напряжения, мускулы ног чуть не сводило, мои это были фуэте – не покачнуться! Смотреть в зал! Смотреть в зал! А потом вдох, мы справились и гордо так одну руку вверх победно, а другую на пачку. Зал рукоплещет! И выдох, ну, ладно уж, разучу я эту проклятую пьесу.

В то время я без конца рисовала балерин, их ступни на пуантах казались мне клювами лебедей, чей танец был – отстукивание носиками об пол. А там, где косточка, напротив пятки, я рисовала красивые глазки с длиннющими ресницами и чёрным зрачком (должны же быть у лебедей глазки). Если бы мои рисунки видел какой-нибудь современный психиатр, меня бы, наверно, замучили лечением. А бабушка с мамой только умилялись.

Света тоже участвовала в примирении меня со школой и с музыкой. Забирала после уроков, вела в кафе мороженое, что, у тебя ведь сегодня не кружок, ну зайду за тобой. И в парк, мороженое, качели! И Света такая у меня уже большая. А моя сестра! Губы, ресницы накрасила, где, интересно, успела, или папы дома нет? А потом мы встречали её знакомых, я бежала на качели, а она сидела на лавочке с ними, смеялась, лучилась. Я оборачиваюсь на бегу, а она, такая счастливая, и волосы золотым ореолом над головой – ветер раздувает. Вообще-то у неё русые, но тогда, в парке, на солнце, казались золотыми. Я ей таскала охапки огненных осенних листьев. И ей, и друзьям её. У меня цель была, чтобы у всех и них были вороха листьев. Так красиво! А ведь она дома такой не бывает. Эх, ну почему же она никак не помирится с папой. Нет, и всё. И зимой тоже пару раз в парк ходили, уже на горку. Ещё и подружку мою, Таню, брали из класса. У нас визг, ветер в ушах, все толкаются, скатилась, быстрей убирайся, а то, как саданут валенками в бок, полетишь, не поймёшь куда. Ещё и об лёд треснешься. А Света, как взрослая, по дорожкам гуляет, беседует. Это мама, что ли, твоя? Нет, сестра. В тот год она уже работала (папа аж зубами скрипит, когда об этом упоминает. Учиться не пошла!), деньги у неё были свои, и она мне ни в чём не отказывала. До неразумности. Я так объедалась мороженым и сладостями, что после, нередко у меня живот болел. И на каруселях меня катала до того, что меня укачивало чуть не до тошноты. А потом купила мне платье. А потом сбежала.

Надо свозить ребёнка к югу. Все порядочные семьи ездили к югу. А то что это, дальше дачи ничего не видела. Мама как будто одержимая стала, едем, едем! Этим летом обязательно. А папа поедет? Нет, папе некогда. Папа, почему ты с нами не поедешь? А зачем, это маме приспичило, чем дача хуже? Придумала тоже. Что, плохо тебе на даче отдыхается? Ты же любишь дачу, вот и сидели бы себе спокойно. Нет, надо куда-то ехать. Ну надо маме, так езжайте.

Море. Когда я его увидела, я вздохнула и забыла выдохнуть. А увидела я его в окошко поезда. Вы должны видеть бескрайность ребёнком. Взрослый не может быть так ошеломлён. Или нужно всю жизнь прожить, не вылезая из тесного города, где вообще нет горизонта, высотки секут его на узенькие сектора, провода накидывают сеть на небо, да и просто у вас нет привычки поднимать глаза выше рекламных щитов; а потом, взять и вырваться и увидеть море. И глаз не поверит, что бывает такая даль. Я визжала на весь вагон: «Море! Море!» Люди сначала не поняли, чего я визжу, повскакивали с мест – что случилось?!! – а потом стали смеяться. Мама: «Тише, тише! Не кричи, всех переполошила!» Меня переполошило море. Глаза искали края: берега реки, частокола леса, а его не было! Таинственная полоска, разделяющая две сини, как они могут разделяться, ведь сверху синь и снизу синь? «Мама, я его нарисую!» – «Нарисуешь, нарисуешь».

Мама ходила со мной на дикий пляж, за шесть километров. Она очень уставала от ходьбы, но лежбище тел на городском пляже было непереносимо для меня. Я там начинала вредничать, шуметь нарочно, кричать, бегать между телами, осыпая их песком, наступая на коврики и полотенца. Они мне мешали. Они портили безбрежность своим мельтешением.

Ради того, чтобы идти не по жаре, вставали рано. Тропинка шла далеко от пляжа, забирая в гору, море переливалось розовым, зеленовато-голубым, а потом вдруг вспыхивало желтым, огненным! «Мама, скорее, заберёмся на самую горку, когда море вспыхнет!» – «Беги, беги, я потихоньку за тобой». «Мама! Я здесь порисую!» – «Рисуй, рисуй, а я посижу». Солнце ползло по небу планомерно, как минутная стрелка по циферблату, появлялись люди, которые тоже шли на дикий пляж, заглядывали в мои рисунки, ойкали, айкали, хвалили меня. «Ну всё, пойдём, а то совсем жарко будет».

На берег выползали кривые сосны, и мама весь день передвигала наши пожитки, чтобы захватить тень. А я бродила в море в широкой панаме и платье, купая подол в воде (мамина предусмотрительность – чтобы я не сгорела).

Море – это богатство: водоросли вьются, липнут к ногам, качаются в воде, слёзки (в мешочек), медузы (совсем не страшные, ну ужалят, не больней крапивы, зато красивые), крабики (редкие, впрочем, не поймала ни одного), ракушки, камушки, рыбки (поймать, поймать!). Рыбка! Я схватила рукой большущую рыбу-иглу, вытащила, а она так извивается в кулаке, такая упругая, сильная. Я поймала рыбу! Не уйдёшь! Моя! Бесподобное чувство – победа твоих мышц над мышцами другого существа. Она обессилевала, смотря на меня обескураженными бисеринками глаз, не понимая, что же с ней произошло. Потом она застыла, а была такая живая, упругая, вырывалась, пыталась извернуться, дёргалась, дергалась и застыла. Как только она замерла, и было поздно её выпускать, мне стало её до слёз жалко. Зачем погубила? Ну зачем? Неужели я такая злодейка? Жестокая. Живое существо взяла и убила. А она жить хотела. Это так было легко, сунуть в воду и разжать кулак. И плавала бы моя рыбка и ещё долго бы прожила. Мне же хотелось иметь живую рыбку, но мою, собственную. А у меня есть только мёртвая теперь. Поздно носом хлюпать. Как же я себя ненавижу! Придётся теперь высушить. Она долго жила в серванте за стеклом. Напоминала мне о моём зверстве. Первый опыт нечистой совести.

Подплывали баркасы, и креветок вываливали из сетей. Как мне их было жаль. Я успевала кинуть в воду несколько самых маленьких, потому что выбирали сначала крупных. Но расстояние, пролёгшее между мной и папой, гасило даже волшебство моря. Днём оно меня околдовывало, чаровало, и я забывала обо всём. Вечер тоже был вполне сносен, я уставала от жары и засыпала быстро. А вот утром… Раньше меня просыпалось ощущение, что папа далеко, что я увижу его не скоро. Бедная моя мама, я её изводила своими утренними капризами. Давай обменяем билеты, давай поедем домой, ведь мы уже увидели море, и я уже целую коллекцию собрала и слёзок и ракушек и камешки красивые. Но тут, неожиданно, в маминых глазах мелькала какая-то стальная мрачная тень, губы почти зло сжимались, на момент, но вполне уловимый, и она каменно роняла: «Нет». У меня холодок по спине пробегал, когда я видела маму такой, все капризы в глотке застревали, и через несколько дней я уже не осмелилась стонать о возвращении. К тому же, стоило выйти из дома, как солнце, акации, запах моря, и черешня, мытая, в пакетике, которая тут же будет съедена, как только доберёмся до места, уносили мрачные мысли вместе с освежающим солёным ветерком. А эти разорительные южные базары! Мама, надо папе подарок купить! И бабушке! Ну, давай, ты иди папе покупай, а я что-нибудь бабушке выберу. Мама, давай вместе! Нет уж, давай ты сама.

Но даже посреди дня, по колено в море, в одной руке абрикос, в другой какой-нибудь красивый камушек, я вдруг была охвачено приступом тоски по даче, по сосновой тиши, по Найде и Дружку. А вдруг у них в этом году щенки? Мама, ты напиши бабе Нюре и дедушке Ване, спроси. Да я писала уже, нет щенков. А на дачу мы поедем, вот вернёмся и поедем. До сентября там пробудешь. Надоест ещё. И несётся безудержным галопом счастливое лето, проносится, как одна минутка, бешеным скакуном, ну зачем так быстро, зачем срывать эту финишную ленту? За ней ведь опять школа.

– Да, приходится признать, что моя дочь бездарна. Природа отдыхает на детях, что тут поделаешь. Старшая вообще хабалка, как будто подкидыш, чужие гены, не понятно, в кого такая хамка упрямая, непробиваемая ослица. А младшая просто бездарна. Вроде и хороший человечек, но бездарь. У неё лучший педагог, столько труда в неё вкладывает, но даже Людмила Николаевна бессильна. Похоже, она безнадёжна. Слушать то, что она выколачивает из пианино, невозможно.

Какая радость!!!

Я – безнадёжна! От меня скоро отстанут с этим пианино! Ура! Случайно услышанная отцовская тирада наполнила меня надеждой, неужели я избавлюсь от пианино?! Скорей бы! Надо поднажать руками, и колотить побольше. Только чуть-чуть, чтобы не заподозрили в умысле. Хорошо, что всем уже понятно, что пианистки из меня не выйдет, зато у меня стало получаться в балете, я, наконец-то, научилась попадать в такт, Анна Сергеевна меня хвалит, вот будет у нас отчётный концерт, и теперь уж папа увидит, как я танцую, у меня два сольных номера!!!

Но ничего не случилось. К моему отчаянию, папа не отменил музыку, хотя очевидно для всех, не было у меня способностей.

– Профессиональной балериной тебе не стать. Поздно. А ногами дрыгать на публику в какой-то самодеятельности дочь профессора Макарова не будет. Это позор. И вообще – балет для безмозглых. Ты хочешь сказать, что у тебя нет интеллекта? Что ты можешь только ногами дрыгать? Что, ты, моя дочь, не способна думать?

Мне десять лет, и мне уже что-то поздно. Что такое «поздно»? Плохо быть десятилетней. Хорошо тем, кому восемь, и, в крайнем случае, девять. Нужно было раньше, в училище уже не возьмут, опоздала, сказал папа (Опять обманул!) Этот момент для меня почему-то имеет вкус и консистенцию. Мне не стать балериной. Это, как пенка на молоке, такое же нечто склизкое, липкое, пристающее к ложке или к пальцам, когда ты её вылавливаешь из стакана, чтобы выбросить. Только эту пелену не выбросишь, она навсегда ко мне прилипла. Я не буду балериной.

– Ты же взрослеешь, нельзя развлекаться всю жизнь. Надо думать о будущем. Тебе всё кажется, что ты маленькая, и взрослая жизнь где-то далеко. Это правильно. Но, то, как ты будешь жить, какой ты будешь, закладывается сейчас. Тебе это трудно понять, но ты попытайся. Пора учиться думать. Развиваться. Ты пока маленькая, да, и ты не можешь представить, какой страшной и трудной может быть жизнь. Если бы я мог уберечь тебя от всего плохого, но никто этого не может. Ни я, ни мама, ни бабушка. Я вот ребёнком пережил войну, и всё моё поколение. А голод? Не дай бог тебе это пережить. Танцы – очень ненадёжный путь. Единицы выходят в солисты, и у солистов-то жизнь несладкая. А кордебалет? Да в провинциальном театре? Нищета. Вечные приставания тех, кто считает балерин доступными барышнями. Ни один порядочный молодой человек на тебя не посмотрит с серьёзными намерениями. Ни семьи, ни детей. А не дай бог, травма? Всё. Жизнь насмарку. Вечная унизительная зависимость от режиссёра, балетмейстера и не знаю, кто у них ещё там. Ты должна быть сильной, независимой. Пойми, я же хочу обезопасить тебя от всякого плохого: унижений, безденежья, одиночества. Это самое страшное. Быть нищей, одинокой, стареющей балериной без семьи. А стареют они рано: тридцать шесть лет – уже пенсия. Иностранный язык знать необходимо. Все культурные люди знают иностранный язык, да не один. Ведь тебе надо будет профессию получать, английский язык тебе очень пригодится. А танцы, это развлечение. Никто ведь не говорит, что тебе никогда нельзя будет танцевать. Ну, подрастёшь, будешь бегать на танцы, как все девушки, по воскресеньям. И хватит. Делу время, потехе час.

Папины разглагольствования о трудностях жизни пролетают мимо моих ушей, хватая ртом воздух, в бессилии даже дышать, хриплю – но я хочу балет, я хочу быть балериной, хочу, хочу…

– Запомни, дочь, сначала «надо», потом «хочу».

Мы со Светкой никогда не пили молоко с пенкой. Она такая склизкая, противная. Всегда снимали и выбрасывали. А отец решил нас воспитывать. «Что это такое? Баловство. Это же не яд, это еда. Капризы какие-то. Еду выкидывать? Зажрались». Светка с презрением и насмешкой смотрела на отца, ясно было, что она к стакану не прикоснётся, а я, уревевшись, вся в соплях, попробовала выполнить приказ отца. И меня начало рвать. Просто выворачивать. Весь ужин вылетел. Светка кинулась ко мне и всем телом загородила меня от отца, орала, что он фашист, гад, «только тронь её, я тебя убью!», прибежали мама с бабушкой. Отец испугался, чуть «скорую» не вызвал.

Потом я слышала, как он с горечью говорил маме: «Избалованные дети. Не знают голода. Вот мне бы эту пеночку в сорок третьем, когда я от голода и боли в животе штукатурку ел».

Собственно, после этого между Светкой и отцом началось открытое противостояние. Он требовал, чтобы она извинилась за те слова, что сказала ему. Объявил, что с ней не разговаривает. Так они и промолчали два года, пока она не сбежала из дома. Странно, но я не перестала его обожать. Я даже радовалась, что меня вырвало, и что был такой скандал, понятно, что после этого, он не будет меня заставлять есть.

Одно воспоминание тянет за ниточку другое. Этот случай, пожалуй, впервые пошатнул мою слепую веру в непогрешимость отца. Да, да, первая трещинка появилась здесь. Хотя… даже и не трещинка, а вполне себе зримая, зияющая трещина, и она отчётливо видна даже отсюда, из моего сегодняшнего дня. Да, я сентиментальна, столько боли вокруг, а меня никак не отпустят его слова, впечатавшиеся мне в мозг.

Однажды мама нашла меня за увлекательнейшим занятием: я сосредоточенно вылавливала блох у Найдиных щенков. Колонии этих тварей были хорошо видны на голеньких пузиках. Охнув от ужаса, она немедленно поехала в город в зоомагазин и купила какое-то противоблошное средство. Предварительно, конечно, взяв с меня обещание не прикасаться к ним, пока она не приедет. Я честно выдержала обещанное, предвкушая, как я буду избавлять своих питомцев от паразитов уже не кустарно, а по науке. И вот, разболтав средство в старой детской ванночке строго в предписанных инструкцией пропорциях, мы с мамой купаем щенков в этом растворе. Баба Нюра покачивала головой – виданное ли дело, чтобы собак мыли, да ещё и от блох! Дедушка Ваня посмеивался в усы, отворачиваясь, чтобы я не заметила – чего их мыть-то, щас с Найды обратно переползут. Давайте уж и Найду с Дружком, да и всех поселковых собак туда же. Я, конечно, же заметила, как он усмехается, и про Найду с Дружком слышала, и понимала, что, действительно, мне не удастся затолкать Найду с Дружком в противоблошную ванну. Но мама сказала, что запах на шерсти останется, и какое-то время блохи не заползут. А я с энтузиазмом подхватила, что потом мы их снова выведем! Едва уловив мамин обречённый взгляд, я обернулась – в калитку входил папа! Мама хотела меня перехватить, уже рванулась, уже стала что-то подчёркнуто громко говорить (я только потом поняла, почему), но разве ж ей было перекричать меня. Я прямо завопила в восторге: «Папа! Папа! Мы моем щенков от блох!» И бросилась к нему, протягивая ещё не мытого щенка, засиженным блохами животиком вперёд. В приступе восторга – папа приехал! – я неслась к нему, жаждая получить недополученную за дни его отсутствия любовь и выплеснуть на него свою, и, не добежав, поняла, что делаю что-то не то. Его лицо исказилось от отвращения. Он по большой дуге обошёл меня и спросил: «Что здесь происходит?» Я лихорадочно начала соображать, что блохи это не то, о чём надо было сообщать папе. Они с мамой ушли в дом, и слышно было гневный голос отца и почти не слышно маму. Баба Нюра подбежала ко мне и стала помогать мыть оставшихся. «Бегом, бегом давай, пока отец-то не вышел. Ругать будет. Давай, сейчас выльем, да приберём». Дедушка Ваня тоже поспешил через двор, и домыли втроём наспех весь выводок. Как назло, их в то лето было много, восемь, что ли. В платок их старый, да в корзину, и дедушка Ваня утащил куда-то на свою половину. Потом вылили ванну под кусты, и баба Нюра унесла её в сарай с глаз долой. Как заговорщики, шептали, суетились. Но успели до выхода отца. Но он не ругался. Спокойно, даже улыбаясь, он повёл меня в мою комнату. И очень спокойно сказал: «Если ещё раз я увижу, как ты трогаешь этих щенков, я их убью. И Найду с Дружком тоже. Я запрещаю тебе трогать блохастых собак. Я запрещаю тебе их трогать, даже когда меня нет на даче. Если я узнаю, что ты меня не послушалась, я их убью. Ты поняла? Жизнь этих собак зависит от тебя. Пока ты их не трогаешь, они будут живы».

Передо мной было как будто два папы, и один – тот самый, которого я боготворила, и другой, который хотел убить моих щенков. Что толку вспоминать сейчас те чувства, которые меня охватили? Ненависть, ужас, презрение. Отчаяние. Я даже не заревела. Потому что помертвела. Думаю, это был шок. Ревела я потом, когда отошла, до истерики, визжала прямо. Отчаяние рвало мне сердце. Отчаяние рвало мне глотку. Никогда больше я не прижму к себе эти теплые, пушистые, мокроносые комочки, наполняющие меня невыносимой нежностью. Папа. Папа может убить моих щенков.

Папа дал мне проораться, не подпустив ко мне ни маму, ни бабу Нюру, рвущихся меня утешить. И правильно. Мне надо было пережить это самостоятельно.

Конечно, я нарушала не раз этот запрет (мама стояла на стрёме или баба Нюра, или бабушка). А потом отец надолго потерял интерес к даче, перестал ездить (новая любовница). И в следующие года щенков Найдиных я больше не видела – дедушка Ваня удвоил бдительность.

Я уверена, что он бы этого не сделал.

Как-то на даче, занимаясь у самодельного станка (Дедушка Ваня соорудил мне его у стены сарая. Я ещё долго после папиного запрета тешила себя надеждой, что он всё-таки смилостивится и разрешит мне ходить на балет, и, чтобы не потерять форму, одержимо повторяла все упражнения сама), я заметила пронзительный синий взгляд, шпионивший за мной в щели забора. Как водой холодной окатили. Движение моё сломилось, как стебель под косой, и тело налилось тяжестью. Страх и стыд – я захвачена врасплох за своим интимным делом каким-то чужаком! Метнулась в дом и затаилась. Моё убежище взломано, оно больше не безопасно, кто смеет подглядывать за мной, что за непрошеный гость разрушил мою святыню? На цыпочках прокралась к окну и из-за занавески увидела белобрысого, очень загорелого мальчишку, который явно разочарованно бродил у забора, время от времени прижимаясь щекой к доскам, силился разглядеть, что происходит внутри. Не дождавшись моего появления, он обернулся и скользнул взглядом по моему окну. Он не заметил меня, но я отпрянула в угол от васильково-синей молнии, блеснувшей среди солнечного дня.

А потом начались мои мучения. Мальчишка оказался вредным, он преследовал меня, почти невозможно стало выбрать времени для занятий, чтобы он не подсматривал. Дружок дрых, не видя в нём угрозы, Найда где-то шлялась по посёлку и до вечера не являлась. Из упрямства, гордости и презрения, я продолжила занятия у станка, несмотря на его наглые, синие глаза, жегшие меня чуть не до дыма. Но за воротами начинался чистый ад. Сначала он просто шёл за мной и свистел, буравя мне спину. Так мы и шли из магазина, я – изо всех сил стараясь не бежать, сохранять достоинство (подумаешь, не боюсь нисколько), а он спокойно, наслаждаясь, явно чувствуя, что меня всю корёжит внутри. Как назло, это было самое начало июня, других детей ещё не привезли на дачи, и я коротала время в одиночестве. Самое свинячье издевательство, считавшиеся у нас позорным, это когда мальчишки подбегали к девочкам и задирали их подолы с воплями: «японский зонтик!» И, конечно же, он в следующий раз подверг меня этой пытке. Не знаю, как я это пережила, как я добралась до дому, отмахиваясь, прижимая подол к ногам, собирая его в кулак, а он, как волчонок, кружился вокруг, тянул свои руки и смеялся. И синий чёрт плясал у него в глазах. А я молча и зло ревела от бессилия. Но это, оказывается, был не предел. Донеслась весть, что приехала моя дачная подружка Иринка. Они жили на другом конце улицы, по меркам мирного времени не далеко. И вот, произведя рекогносцировку сначала из окна, потом высунувшись опасливо из ворот, но готовая юркнуть в них и запереться при появлении неприятеля, я решила, что дорога свободна, моего мучителя нет, и можно рискнуть добежать до Иринки. Но я ошиблась. Коварство и жестокость моего врага были неисчерпаемы. Из проулка метнулся он ко мне, жёстко схватил за шею, пригнул и насыпал мне на голову целую кучу муравьёв. Омерзение и содрогание охватывают меня даже сейчас, когда я об этом вспоминаю, а тогда у меня случился спазм горла, и я не могла дышать от ужаса. Эти твари полезли мне за шиворот, на лицо, стали забираться под волосы. Потеряв направление, я металась, вырывая у себя целые клоки, остервенело лупя себя по лицу, стараясь сбросить эту чёрную, шевелящуюся массу. Инстинктивно ища спасения, я каким-то образом добежала до дома, и окунула голову в греющееся на солнце ведро с водой для полива. Потом к бочке и ковшиком воду на себя, смывая их, потом стащила платье, благо бочка стояла за домом, в огороде, примыкающем к другому огороду, и мой мучитель не мог за мной подсмотреть. Но, несмотря на всю пережитую жуть, мой мозг запечатлел чёткое выражение любопытства, садизма и чего-то ещё, что я не могу распознать, написанного на лице этого мальчишки, пристально наблюдающего, как я мечусь, судорожно стряхивая муравьёв.
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6