Оценить:
 Рейтинг: 0

Не погибнет со мной

Год написания книги
2024
Теги
<< 1 ... 10 11 12 13 14 15 >>
На страницу:
14 из 15
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Письмо это – без отточий – получил отец. Прочитал и тотчас написал сыну в Петербург, просил сообщить, кто таков ЭнТэ, который так горячо благодарит за гостеприимство.

Глава четвертая

Теперь, через тридцать лет, кажется, что молодежное движение того времени явилось и развивалось само по себе. На деле – все поколения и сословия болели переменами, как корью, каждый мало-мальски мыслящий человек строил и предлагал свои спасительные планы. Все испытывали потребность откреститься, очиститься, откупиться, проклясть и присоединиться. Ни тощая народническая брошюрка «Как должно жить по законам природы и правды», ни толстый роман Чернышевского ответить на свои же вопросы не смогли, лишь только формулировали то, что давно волновало многих.

Особенное было время: все недовольны, однако одни уповают на грядущую демократию, другие на сегодняшнюю полицию, на тo, что государь проявит, наконец, державную волю и власть, завещанные ему от Бога, третьи… Много было таких, что считали – в самосовершенствовании спасение России, есть в истории человечества нетленный идеал – Христос, пойдемте к нему.

Но много было иных, что говорили – до демократии далеко, куда она заведет непонятно, до совершенства еще дальше, да и как мечтать о грядущем, если вот он, твой ближний, мерзко вопиет рядом о сегодняшнем, сиюминутном спасении от глада и мраза? Помочь ближнему прожить свою коротенькую жизнь, безразличную к грядущей свободе и совершенству, вот цель. Такая цель объединит и старого, и молодого, и богатого, и самодостаточного. Не пора ли вспомнить Второзаконие: «да не лишиши мзды убогого. В тот же день да отдашь мзду ему, да не зайдет солнце ему..?»

После крестьянской реформы, когда деревня вытолкнула из себя самых несчастных, неприспособленных к новой жизни, и десятки тысяч нищих, калек и убогих хлынули в города, побрели по бесконечным российским дорогам, трудно стало делать вид, что ничего не случилось. К воплям о милосердии тоже надо привыкнуть.

Тема нищеты и отчаяния стала даже модной – статьи, заметки, обзоры, очерки о бродягах, проститутках, каликах-перехожих, прокаженных, чахоточных публиковались в «Современнике», «Отечественных записках», «Духе христианина», «Православном обозрении», «Историческом вестнике»… Не этим ли объясняется, что так бурно начала развиваться общественная и личная благотворительность?

Со времен Петра и Екатерины Великой известны учреждения общественного призрения, ко времени Реформы их насчитывалось около пятисот в огромной России – чаще всего богадельни в церковных приходах, а уже через десять лет более пяти тысяч. Еще через десять лет – десять тысяч. Нище- и сиропитательные дома, приюты для малолетних, странноприимные дома, убежища для несовершеннолетних девушек, впавших в разврат, общества попечения о больных и раненых воинах… Все это устраивалось большей частью на земские и частные средства. Жертвовали на народное благо и во имя очищения души князья и графы, бароны и баронетты, купцы и промышленники, члены царской фамилии, церковь, обедневшие и обогатившиеся дворяне, чиновники; жертвовали от нескольких рублей до сотен тысяч. Ну а молодежи нечем было жертвовать – ринулась «в народ»…

Обыкновенно, наши историки и вспоминатели начало террора, что поразил Россию, относят либо к убийству Мезенцева, либо к выстрелу Веры Засулич. На самом деле он начался куда раньше. И направлен был не во вне, а внутрь, не на правительство, а на самих себя. После того, как образовалось то мнение, что все виновны и все обязаны к искуплению, невозможно было заявить – «не виновен». Виновны все, даже Миша Трофименко, хотя сам еле-еле выскребся из крестьян и не может себе позволить больше пятака на обед, тем более – я. Уже не только нечто зловредное находили в дворянстве, но и нелепое, и смешное. Уже Иван Аксаков предложил дворянам торжественно и принародно сложить с себя это позорное звание. Уже стыдно было признаться, что лето ты провел не среди бурлаков, поденных рабочих, сапожников, золотарей, а среди братьев и сестер, с милыми родителями. Позорно было не знать имен и трудов не Цицерона, Еврипида или Марка Аврелия, а – Бакунина, Лаврова, Ткачева…

Я в евангельское простодушие и христианские добродетели народа не верил, знал его нормальное своекорыстие, лукавство, не искреннее смирение, однако тоже оказался в Глуховском уезде нашей Черниговской губернии… Почему в Глуховском? Казалось, здесь буду выглядеть натуральнее: знаю народный говор, манеру одеваться в будни и праздники, ну и родной дом в сотне верст, если что…

Имелся и личный интерес: написать о народе. К этому склоняли меня и писатель Мачтет, вернувшийся из Америки после попытки устроить коммуну, и Ольхин, бывший мировой судья, а ныне адвокат и поэт – все мы подрабатывали в завалящем журнальчике – «Библиотека дешевая и общедоступная».

Нет, никакой мудрости я там не нажил.

Вот разве ненависть – мудрость?

Остановился я – как учитель – в деревне Нежевка, что в десяти верстах от Глухова, в доме Фомы Жданько, уделившего угол под школьный класс. Внешность Фома имел устрашающую: во-первых, был чрезвычайно высок и костляв, во-вторых, нос, рот, зубы, надбровные дуги – все было и неправильное, и крупное. Кроме того, был раздражителен, сварлив – черты мгновенно складывались в гримасу ярости, и даже нечастая улыбка казалась опасным лошадиным оскалом. И помахивал он в минуты удовольствия головой, как конь.

Выбирать, однако, не приходилось: дом пятистенный, просторный и пустой, как амбар весной. От всякой платы за обучение я отказался, чем сразу вызвал уважение и любовь сельчан, ребятишки бегали ко мне с радостью, – и я уже подумывал, не бросить ли Университет, не посвятить ли свою малую жизнь народу?..

Как вдруг неожиданное событие разом поменяло и мысли мои, и планы.

Перед первым укосом приехал из Глухова землемер делить заливной луг и уехал ни с чем: мужики не смогли договориться меж собой кому где и сколько. На другой день землемер опять явился, но не один, а с исправником и двумя солдатами. Как гуси загагакали на лугу. Больше всех кричал Фома, пучил глаза, как цыган на базаре, махал костлявыми руками, как ветряная мельница. Пришел и я посмотреть, послушать. Пришел в самое время: исправник не выдержал, влепил Фоме оплеуху, а Фома тотчас возвратил ее землемеру, а там уж солдаты навалились на него с двух сторон. Кровь брызнула из крупного носа Фомы, он вдруг по-собачьи жалобно взвыл на весь луг – этого-то я и не вынес. «Что стоите? – крикнул мужикам. – Бей подлецов!» – и первым кинулся к солдатам.

Мгновенно все они – солдаты, исправник, мужики – оставили споры. Повалили меня на траву и… Пороли здесь же, на месте. Не знаю, сколько отсчитали розог и откуда они взялись – привезли с собой? – десять? двадцать?.. «Я дворянин!» – кричал.

Каков все же был дурень?

Когда поднимался с примятой травки, мужики ухмылялись и отворачивались, а шире всех Фома с распухшим окровавленным носом.

Не утешило меня и то, что к вечеру исправник перепорол всю деревню.

Остаток лета я провел у родителей. Возненавидел не только всех исправников – холопье мужичье стадо ничуть не меньше.

Больше «в народ» не ходил никогда.

О том, что Кибальчич вернулся в Петербург, я узнал вначале сентября от Мишеля – Михаила Трофименко, однокашника по гимназии и Университету. Оказалось, Кибальчич поселился в гостинице «Московская» в роскошном номере, однако уже на следующий день подыскал комнатку на набережной Большой Невы. Я развеселился – так это было на него похоже. И прежде поселялся на день-два в «Московской», «Европейской», или, получив денежный перевод, звал на обед в какой-либо ресторан вплоть до «Ливадии» – вроде как испробовать иной жизни, мог отвалить лакею золотой полуимпериал, а через день садился на хлеб и воду.

Мишель с Кибальчичем встретились в Публичной библиотеке, куда принеслись, изголодавшись за длинное лето без журнального чтения. Мишель – из крестьян и пребывал в тот момент в плачевном состоянии, без гроша в кармане и крова над головой, – Кибальчич и пригласил его в свое жилище, добавив хозяйке два рубля, кроме оговоренных восьми в месяц.

Тут я и помчался к нему. У Кибальчича была странная привычка, лежа на кровати, класть книгу на пол и читать, свесив голову. Длинные волосы при этом падали вниз, и картина получалась устрашающая, все пугались, кто видел впервые, а я обрадовался.

В квартире было пять комнат, две хозяйка оставила себе, а три сдавала студентам. Комнаты сообщались, отделенные от общего коридора лишь занавесками, потому он и не обратил внимания – мало ли, кто вошел? – и продолжал читать. На табурете, рядом с кроватью, стояла кружка воды и кусок ситника. Время от времени он наощупь отщипывал крошку и отправлял в рот – это не было признаком голода или бедности, а тоже привычкой, издавна знакомой мне.

Сел к столу, оглянулся. Ничего в комнате не было, кроме кровати, стола и стульев да еще замечательной керосиновой лампы-трехлинейки, которую он купил в минувшем году.

Через минуту-другую понял, что мой расчет на эффект обойдется дорого: Кибальчич мог читать час и два, не поднимая головы, пока не закончится либо книжка, либо корка ситника.

– Не надоело тебе? – спросил я буднично. – Такая хорошая погода на улице.

– Нет, – ответил. – Толковая книжица. – И поднял голову. – Ты? – Расхохотался.

Скоро пришел и Мишель, как всегда озабоченный, с саквояжиком, переполненном учебниками. Мишель – золотой человек, ни разу в жизни никого не обидел, всем услуживал, всех любил, а его все слегка презирали – за чрезмерную скромность. Учился хорошо, старательно, но вечно жаловался на плохую память, неумение выражать мысли, на малые способности и ничего, кроме книг, в жизни своей не знал. Вот и теперь, как бедный родственник, присев к столу, начал листать учебник, а узнав, что собираемся к Болдыреву, решительно отказался, хотя ясно было, что голоден, как черниговский волк. Жил он исключительно уроками, но и здесь не везло, отказывали раз за разом – все из-за той же нелепой, уничтожающей личность скромности.

Впрочем, мы тут же забыли о нем.

Хозяйку звали Анна Васильевна Евсеева, была она словоохотливая женщина лет около пятидесяти, любопытная – тотчас явилась на голоса, и сразу же рассказала, что тоже грамотная, умеет немного читать, но не по-русски, а по-немецки, поскольку немка по национальности и родилась в Эстляндии, вышла замуж за солдата Сафона Евсеева и переехала в Петербург. Что Сафон работает сторожем на Финляндской железной дороге, зарабатывает мало – вот и принуждены брать студентов. А еще пожаловалась на дочку Машу: девице четырнадцать лет, вымахала под притолоку, а ленива, как барыня, помажет тряпкой в середине комнаты и до свидания, а все оттого, что дала ей воспитание – в элементарной школе, что на Петербургской стороне. Однако, как же без воспитания сейчас, когда наступил такой грамотный век?

Говорила охотно, быстро, а кроме того еще и вопрошала ясными немецкими глазками: кто таков и зачем пришел? Причина любознательности известна: век еще и таков, что надо знать кто есть кто. В общем, обыкновенная петербургская таранта.

Вполне удовлетворив ее любознательность, мы и отправились к Болдыреву.

Там я рассказал, как провел лето.

Ну, а он рассказал об ЭнТэ.

– Кто же он? – спросил я, когда Кибальчич показал письмо.

– Не знаю. В академии его нет.

– Надо было вытолкать взашей.

– Да, п-пожалуй…

И увидел, что как раз в этом Кибальчич не уверен. Не без превосходства отметил, что в иные моменты я тверже характером, нежели он.

***

Казалось, ЭнТэ бесследно исчез.

Но однажды, когда Кибальчич был на занятиях, постучался в квартиру молодой человек в синих очках, хоть день был вовсе не солнечный, в фуражке с козырьком и пледом на плечах – столь обычном наряде тогдашней студенческой публики. Хозяйка студентам доверяла, никаких неприятностей от них не имела – ни воровства, ни разврата, доверилась и теперь, впустила гостя в комнату Кибальчича. Однако через минуту обеспокоилась: уж слишком торопливо нырнул в комнату, заглянула. Гость сидел у стола, листал книжку и одновременно огромным ножом нарезал колбасу и хлеб, запивал водой из графина. Такая обыденная картина Анну Васильевну успокоила, она вернулась на кухню, но, поразмышляв, насторожилась пуще прежнего: пришел гость с пустыми руками, выходит, поедал колбасу и хлеб, которые она купила для Кибальчича. Однако и не в колбасе или хлебе дело, и не в ноже, а в том, что ел гость с замечательным аппетитом. У ее золовки, что жила на Подьяческой, полиция арестовала двух квартировавших студентов – тоже ничем не выделялись, кроме как аппетитом. Как тут не обеспокоишься? На этот раз увидела, что гость лежит на постели Кибальчича, курит трубку. Это ей понравилось. Трубку курил муж Сафон, отец и все мужчины в ее роду в прекрасной Эстляндии. Те студенты, что жили у золовки, курили табак, набивая в гильзы… и все же… Когда она снова заглянула в комнатку, гостя там уже не было. Вот теперь она испугалась по-настоящему. Когда исчез?..

На столе, усыпанном крошками хлеба, лежала записка:

«Кибальчич, я в Петербурге. Ждите».

Долго ждать его не пришлось. Он пришел в ближайшее воскресенье, когда Кибальчич и Трофименко заканчивали пить чай.

– Не ждали? – остановился в двери.
<< 1 ... 10 11 12 13 14 15 >>
На страницу:
14 из 15

Другие аудиокниги автора Олег Пушкин