– Слабые всегда называют силу и беспощадность злом, а сострадание и слабость – добром! – гордо заявил Фихтер. – А ведь на самом деле во всех языках понятие «добро» является производным от таких понятий, как «знатный» или «благородный», а понятие «зло» – наоборот. Недаром же в немецком языке слово schlecht (дурно) тождественно слову schlicht (простой, в смысле простолюдин). Согласно морали рабов, злой внушает страх; согласно морали господ, морали сильных духом, внушает страх именно хороший!
– О Боже, да разве сам Ницше был сильным человеком?
– Разумеется.
– С чего вы это взяли? – усмехнулся Вульф. – Да вспомните хотя бы его биографию. Он воспитывался без отца, постоянно находился в обществе матери и младшей сестры, а потому обзавелся целым рядом классических для психоаналитков комплексов. Однажды, гуляя по улицам, он увидел полк марширующих прусских гренадер и от вида этих рослых и крепких ребят пришел в такой восторг, что, вернувшись домой, тут же записал: «Исходный пункт моей философии – прусский солдат». Да любая немецкая барышня сделала бы то же самое, только выразилась бы несколько иначе: «Ах, какие душки эти военные!»
Эмилия усмехнулась, а Вульф, наконец-то почувствовав себя уверенно, продолжал развивать свою мысль.
– Другой пример: человек, восхвалявший беспощадных «белокурых бестий», «жадно ищущих добычи и победы», сам боялся вида крови – то есть был типичным неврастеником. Слабый здоровьем, болезненный субъект, помешанный на собственной гениальности – вспомните только названия глав из его автобиографии «Ессе homo»: «Почему я так мудр» или «Почему я пишу такие хорошие книги», – это, что ли, идеал сверхчеловека? Согласитесь, что одно дело, когда мораль сверхчеловека проповедует человек сильный и могущий, и совсем другое, когда это делает слабый и жалкий. В этом случае его писания становятся классическим примером вытесненного в бессознательное комплекса собственной неполноценности. Я бы назвал Ницше самовлюбленным ничтожеством, если бы не боялся вас обидеть.
– Что? – Лейтенант Фихтер все же решил почувствовать себя обиженным. – Ну, в таком случае вы сами относитесь к числу тех, кого Ницше называл «высокомерными насекомыми»!
– Он называл так весь род человеческий! – усмехнулся Вульф. – Вы недостаточно внимательно читали своего кумира.
– Ну хорошо, хорошо, – решила вмешаться Эмилия, испугавшись, что разговор может зайти слишком далеко. – А кто ваш кумир, господин Вульф? С чьим духом вы бы хотели побеседовать?
– Я? Боюсь, что его имя вам ничего не скажет, хотя я лично считаю его самым выдающимся русским философом. Короче, это Владимир Соловьев.
– Ну и чем же интересен ваш кумир?
Пока продолжался весь этот разговор, два официанта расторопно накрыли на стол, в центре которого в изящной хрустальной вазе благоухал букет пармских фиалок. Страсбургские паштеты, французские трюфели, форель в белом вине, тетерева, обложенные листьями винограда, испанский виноград и ананасы. Наконец, явилось шампанское – великолепное «Дагонэ» темно-янтарного цвета с запахом амбры, благодаря которому собеседники настроились на мирный лад, и теперь даже Фихтер стал с интересом прислушиваться к словам Вульфа. Почувствовав это, Сергей стал обращаться не только к Эмилии, но и к лейтенанту.
– Во-первых, представьте себе красавца мужчину, обладавшего самой невероятной, романтической внешностью. Изможденное, бледное, прекрасное лицо, густые черные брови и задумчивые глаза, которые словно бы созерцали иные, горние миры. Длинная черная борода, разделенная на две части, длинные седоватые локоны до плеч – иногда его даже принимали за священника. Наружность аскета странным образом сочеталась с удивительно звучным голосом, поражавшим слушателей какой-то мистической силой. Когда он преподавал на Высших женских курсах, слушательницы были от него без ума.
Вульф рассказывал столь увлеченно, что Эмилия и Фихтер прекратили есть, отложив ножи и вилки.
– Но еще до того, как он начал преподавать, в двадцать с небольшим лет, Соловьев приехал в Лондон для изучения индийской и средневековой философии. И вдруг он услышал внутренний голос, повелевавший ему немедленно оставить занятия и отправиться в Египет…
– И он послушался своего внутреннего голоса?
– Разумеется. Прибыв в Каир, он пошел пешком в Фиваиду, причем шагал в чем был, то есть в европейской одежде – цилиндре и пальто, – и даже не взял с собой никакой провизии. Когда он углубился в пустыню, отойдя на двенадцать миль от города, его встретили бедуины. Сначала они испугались, приняв его за дьявола, а затем ограбили и скрылись. Соловьев потерял сознание и очнулся поздно ночью. Древняя пустыня, яркие звезды, вой шакалов и полное, абсолютное одиночество. И тут его посетило долгожданное видение: он увидел Софию – высшую мудрость в женском обличье. Вернувшись на родину, Соловьев создал собственную философскую систему, которую многие называют «философией вечной женственности».
– Как интересно! – воскликнула Эмилия. – И чему же учит его философия?
Вульф замялся. Владимир Соловьев построил сложную метафизическую систему, в основу которой было положено представление о «сущем всеедином», и объяснить эту систему певице из варьете и гусарскому лейтенанту было очень непросто.
– Тому, что смысл любви – это та жертва, которую мы приносим в виде своего эгоизма, ради того, чтобы оправдать и спасти свою индивидуальность, – нашелся он, вспомнив знаменитую статью Соловьева «Смысл любви». – Проще говоря, влюбляясь, мы придаем предмету нашей страсти то первостепенное значение, которое раньше, в силу своего эгоизма, придавали только самому себе.
– Занятно, – пробормотал Фихтер. – А ведь Ницше утверждал прямо противоположное, заявляя, что эгоизм есть существенное свойство благородной натуры…
Вульф метнул на него удивленный взгляд – он не ожидал, что лейтенант поймет его столь глубоко.
– Кстати, фрейлейн, – весело воскликнул он, – а ведь мы еще не знаем, кто ваш кумир!
– О! – И Эмилия состроила выразительно-лукавую гримаску. – Я женщина, а потому увлекаюсь не аскетичными философами, а изысканными и утонченными писателями… Мой кумир – Оскар Уайльд.
– И что же вам в нем нравится?
– Изящество, аристократизм, рафинированность, если хотите… – Эмилия задумалась. – Помните, как он говорил о том, что всякое искусство совершенно бесполезно, что оно существует только ради самого себя?
Фихтер и Вульф переглянулись и дружно кивнули.
– Искусство должно быть интереснее, оригинальнее, возвышеннее, чем жизнь. Недаром Уайльду нравилось упрекать в пошлости даже природу, которая без конца повторяет одни и те же сюжеты. Однажды он заявил, что закат солнца или полнолуние давно вышли из моды, хотя и продолжают существовать, к радости пошляков от искусства. И еще он писал в «Портрете Дориана Грея», что есть только два явления, которые остаются необъяснимыми и ничем не оправданными, – это смерть и пошлость. Но если последнее еще можно как-то пережить, то первое… – Эмилия поежилась.
Оба поклонника не осмелились перебивать, и она продолжала:
– Своим аристократизмом, в том числе и своим аристократичным развратом, он намеренно возмущал пошлое общественное мнение, которое руководствуется самыми приземленными вкусами и интересами…
– За что и поплатился двумя годами тюрьмы! – не удержался Вульф, намекая на знаменитый судебный процесс, который затеял отец юного любовника Оскара Уайльда, сумев добиться обвинительного приговора «развратителю здоровых общественных нравов».
– Ну и что? – живо возразила Эмилия. – Зато благодаря этому родилась «Баллада Редингской тюрьмы»!
– Странно, – заметил Фихтер, глядя на нее с откровенным обожанием, – но мне всегда казалось, что женщины должны с презрением относиться к человеку, который предпочитает им юнцов.
– А мне странно другое, – подхватил Вульф. – Все три наших кумира умерли на пороге двадцатого века, в девятисотом году, причем примерно в одном возрасте. Владимир Соловьев скончался 31 июля, когда ему было 47 лет, Оскар Уайльд немного позже – 30 ноября, в возрасте 46 лет, а Фридрих Ницше чуть раньше – 25 августа. Хотя к тому времени ему уже исполнилось 56 лет, но, поскольку он сошел с ума лет за десять до того, общая закономерность сохраняется.
– Ну и о чем это говорит? – поинтересовался Фихтер. – О том, что все они принадлежат прошлому веку, или о том, что их идеи окажут влияние на век двадцатый? Но тогда в чем будет состоять это влияние?
– Не знаю. – И Вульф красноречиво развел руками. – К сожалению, я не пророк… Меня возмущает другое – крайняя самовлюбленность ваших кумиров. До какого детского хвастовства доходил Ницше: «Куда бы я ни пришел, лицо каждого при взгляде на меня проясняется и становится добрым, а старые торговки не успокоятся, пока не выберут для меня самый сладкий из их винограда… Я благостный вестник, с меня на земле начинается великая политика…» А вспомните, что писал о себе Уайльд: «Я был символом искусства и культуры своего века… Немногие достигали в жизни такого положения, такого всеобщего признания. Боги щедро одарили меня. У меня был высокий дар, славное имя… блистательный, дерзкий ум… Что бы я ни говорил, что бы ни делал – все повергало людей в изумление… все, к чему бы я ни прикасался… все озарялось неведомой дотоле красотой».
– Но это действительно так, и он имел право оценивать себя подобным образом! – возразила Эмилия.
– Разве? – скептически усмехнулся Вульф. – А почему же этот «блистательный гений» превратил свою жизнь в отвратительную трагедию, влюбившись в пустого, недалекого, но смазливого подростка? Разве это признак гениальности – жить ради ублаготворения своего ничтожного любовника, причем даже неважно какого пола?
– Вы слишком строги к одаренным людям, – сердито заметила актриса.
– Не к одаренным, – живо возразил Вульф, – а к самовлюбленным! На мой взгляд, все беды человечества проистекают именно от тех людей, которые обладают преувеличенным самомнением. И самый скверный случай – это когда самодовольством пытаются скрыть свои комплексы неполноценности, когда способностей значительно меньше, чем самомнения! Недаром же религия считает смирение одной из основных добродетелей, а гордыню – жесточайшим грехом!
– Христианская религия! – вмешался в разговор Фихтер. – Но общество, состоящее из скромных и смиренных, попросту невозможно. Каждый человек стремится к утверждению за счет других! Силы нашей души питаются слабостью душ окружающих…
– И именно в этом главная трагедия нашего века, – грустно согласился Вульф. – Недалекие, но самовлюбленные люди утверждаются с помощью власти, а не через создание духовных ценностей, к чему они просто неспособны…
Во время проводов фрейлейн Лукач, которая жила в престижном венском районе Леопольдштадт, расположенном между Дунайским каналом и Дунаем, инициатива незаметно перешла в руки Вульфа, поскольку именно он знал ее адрес. Данное обстоятельство вновь возбудило в лейтенанте Фихтере столь откровенную враждебность, что Эмилия заметила это и, уже прощаясь на пороге своего дома с обоими поклонниками, потребовала:
– Пообещайте мне, господа, что в мое отсутствие вы не будете ссориться!
Оба молча согласно кивнули головами, тут же склонив их для поцелуя, причем Вульф целовал левую руку Эмилии, а Фихтер – правую.
Ссориться они не стали, но и разговаривать тоже. Как только фрейлейн Лукач скрылась за дверью, Фихтер и Вульф холодно кивнули друг другу, после чего немедленно разошлись в разные стороны.
«А этот лейтенант – довольно оригинальный субъект, – размышлял Вульф, медленно, с удовольствием идя по ночной Вене в сторону Рингштрассе. – До этого я полагал, что все лейтенанты похожи друг на друга, как их собственные револьверы, и что это – абсолютно безликая толпа, где лица столь же однообразны, как и затылки. Но этот Фихтер оказался исключением. Мы мало что знаем о том, как зарождается человеческое „Я“, но еще меньше – о том, как оно становится неповторимым. Почему именно в Фихтере каким-то мистическим образом вспыхнула искра оригинальности? Неужели потому, что он начитался Ницше и тоже возомнил себя гением?»
«Странно, – в то же самое время думал Фихтер, взяв фиакр и направляясь в казарму, – я должен бы относиться к этому Вульфу как к врагу и ненавидеть его, во-первых, потому, что он русский, во-вторых, потому, что является моим соперником в любви. Тем не менее у меня нет к нему никакой ненависти, хотя фрейлейн Лукач я ему не уступлю…»
Глава 11
Полковник в бешенстве