Оценить:
 Рейтинг: 3.6

В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 2

Год написания книги
2016
<< 1 ... 12 13 14 15 16 17 18 19 20 ... 60 >>
На страницу:
16 из 60
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

На минуту я почувствовал себя ошеломленным, подавленным. Смутно я припомнил, что действительно было нечто подобное! Чуть ли еще не за полгода до этого времени Лучезаров в одной из бесед со мною у себя в конторе сказал:

– В тюрьме только и осталось теперь два настоящих богатыря – Юхорев да Огурцов. Их следовало бы, собственно, в рудник отправить, но и на этих местах они очень нужны. А кстати, какого вы об них мнения?

– Ничего, добрые, кажется, малые, – отвечал я уклончиво.

– В Юхорева, откровенно скажу вам, я просто влюблен: этакий молодчинища на вид! Да и умей, бестия. Но вот на Огурцова он все жалуется: очень ленив и затевает свары на кухне.

Признаюсь, эти слова в то время неприятно поразили меня: до тех пор я не думал, чтобы Юхорев в борьбе с противниками не прочь был прибегнуть и к наушничеству. Как раз в тот же день Огурцов подошел ко мне и начал жаловаться на то, что в последнее время Шестиглазый все придирается к нему, бранит за леность и грозит карцером. Парень казался так искренно огорченным и недоумевающим, что я почувствовал все былое расположение к нему и для чего-то сказал:

– Я бы мог назвать вам человека, который вредит вам, да боюсь, вы разболтаете…

Огурцов закрестился обеими руками и стал божиться, что будет нем, как могила.

Какой смысл, какая цель была сообщать ему о моем разговоре с Лучезаровым? Разумеется, это было в высшей степени глупо, но бывают иногда в жизни сумасшедшие минуты, и я назвал Огурцову Юхорева. Назвал – и сейчас же понял, какую непростительную бестактность сделал, но вернуть сказанное было уже невозможно. Тщетно старался я по возможности смягчить вину Юхорева, придать ей характер шутки, допустить даже ложь со стороны бравого капитана, – Огурцов твердил одно:

– Нет, это не ложь… Так вот где сука-то кроется! Я так ведь и думал… Ну, укараулю ж и я стервину, не прощу!

Мне оставалось заставить Огурцова еще раз возвести глаза к небу и подтвердить торжественной клятвой, что он будет молчать и имени моего никогда не коснется в своих стычках с Юхоревым, и я ушел, продолжая проклинать в душе свою откровенность. Так прошло полгода, и я забыл совсем об этой истории, считая ее навеки похороненной.

– Огурцова, Огурцова сюда, на очную ставку! – с диким торжеством заголосили Быков, Шматов и другие благожелатели Юхорева. Народу между тем набилось в камере порядочно.

Кто-то побежал в кухню за Огурцовым. Я обдумывал план действий. Дело запутывалось самым отвратительным образом. Конечно, я мог бы рассказать теперь же, при всей сходке, то, что сообщил некогда Огурцову, но некоторые, с быстротой молнии мелькнувшие в голове, соображения подсказывали, что лучше не делать этого. В самом деле, какие я мог привести доказательства? Не сказал ли бы мне Юхорев с товарищами: "А, так ты разговариваешь с начальством об арестантах? Как же ты после этого не фискал?" А что сказал бы сам Лучезаров, если бы узнал когда-нибудь, что я передал кобылке конфиденциально брошенную им мне фразу? Я ждал поэтому прихода Огурцова с понятным волнением. Он не скоро явился на зов. Вошел он в камеру неохотной, грузной походкой, флегматичный, заплывший жиром, в белом кухонном фартуке и с высоко засученными рукавами.

– Огурцов, говорил тебе Иван Миколаевич про Юхорева, будто он сплетки наводит на тебя начальнику?

Минута молчания, последовавшая за этим вопросом Быкова, показалась мне вечностью.

– А зачем Ивану Миколаичу говорить мне, когда я сам это хорошо знаю? – медлительно пробасил наконец Огурцов, окинув своего врага с ног до головы ненавистным взглядом.

У меня отлегло от сердца: не выдал Огурцов!

– Что ты знаешь, волчий рот? – подскочил к нему Юхорев со стиснутыми кулаками.

– Сам сучий рот! – отвечал молодой геркулес, в свою очередь приближаясь к лицу противника. – Аль не знаешь, что у меня тоже кулак здоровый? Одному этакому живо брюшину выпущу.

– Да разве ж ты не сказывал Мишке Биркину про Ивана Николаевича! – съехал Юхорев на более удобную для себя позицию, сразу понижая тон.

– Ничего не сказывал.

– Мишка! Эй, Собачья Почта! – заревел Юхорев, оглядываясь по всем сторонам, как разъяренный тигр, ищущий добычи.

– Эге! – откликнулся юркий Мишка, норовивший уже было шмыгнуть за дверь.

– Что тебе сказывал Огурцов?

– Да что ты, мол… на место его другого хлебопека хочешь просить у начальника.

– Не про то, сволочь, спрашивают тебя! Это-то я самому Огурцову в глаза говорил… А что сказывал ему Николаич?

– Ты, может, звезды тогда на потолке считал, когда я тебе сказывал про это? – спросил и Огурцов, тоже подступая к Мишке. – А то, может, хочешь, чтоб я ребра тебе хорошенько пощупал?

Несчастный Звездочет завертелся между двух огней; для меня было очевидно, что Огурцов не сберег-таки доверенной ему мною тайны и действительно что-то сболтнул Биркину, но что теперь он готов пустить в ход свои дюжие кулаки, лишь бы только хоть как-нибудь оправдать себя в моих глазах, и перспектива отведать этих знаменитых кулаков мало улыбалась его легкомысленному конфиденту.

– Так назвал он тебе Миколаича аль нет? – бесился перед Биркиным не менее грозный Юхорев.

– Да давно ведь было это, Юхорев… запамятовал я! – весь красный как рак взмолился трусливый Мишка.

Стальная рука Юхорева схватила его во мгновение ока за шиворот, приподняла, встряхнула раза два и вышвырнула за дверь камеры. Кобылка разразилась хохотом, а Юхорев – неистовой бранью. Быстрыми шагами подошел он затем ко мне и, протягивая руку, сказал:

– Ну, помиримтесь в таком случае, Николаич. Я поверил этой сволочи, Собачьей Почте, которой одно надо – порядочных людей стравливать. Теперь я вполне верю вам и прошу прощения за поклеп.

VII. Герои новой партии. – Открытие Прони

Смешанные чувства волновали меня долгое время после описанной истории. Тут было и в высшей степени обидное сознание той жалкой роли, какая выпала на мою долю, и не менее горькое чувство поруганной, непризнанной любви к несчастной забитой кобылке, искренней готовности всегда и во всем отстаивать ее интересы. Да, нелегко было примириться с мыслью, что мне пришлось стать на очную ставку с каким-то Огурцовым или Мишкой Звездочетом, один минутный каприз, одно слово которых могли поставить меня в самое позорное положение! На одну чашу весов положили мое человеческое достоинство, на другую – авторитет Юхорева и заставили с сердечным замиранием ждать, которая из этих двух чашек перетянет в глазах судей-зрителей, и кому из нас они вынесут обвинительный или оправдательный приговор! Сзывая сходку, я, очевидно, рассчитывал в глубине души, что кобылка, как один человек, подымется на мою защиту и выскажет Юхореву резкое неодобрение за взведенное на меня обвинение. Ничего подобного не случилось, однако. Ни один голос не возвысился в мою пользу; единственное, чего я дождался, это – что Огурцов не решился открыто предать меня. Но и тут пришла мне па помощь его мстительная ненависть к Юхореву: не будь этой последней, считай и он нужным заискивать перед общим старостой, разве тогда поступил бы так благородно этот чистокровный представитель шпанки? Кто знает?..

В тот же день Чирок, не присутствовавший на сходке, говорил мне таинственно в бане, где он стирал белье и куда я случайно забрел:

– Хорошо мы знаем, Миколаич, что Юхорев глот. И то знаем, что он все, обязательно все, что в тюрьме делается, Шестиглазому переводит. А только никак нельзя нам встать за тебя.

– Почему нельзя?

– Эх, ровно дите ты малое, право! Не знаешь разве арестантских порядков? Ведь нам житья не станет от Иванов, скажут – махоркой да мясом купили вас, продажные души!..

С выражением подобного, же тайного сочувствия подходили ко мне и многие другие арестанты, как из старой, так и из новой партии. Из этой последней несколько человек присутствовало даже на сходке. Новички, еще полные ужасных впечатлений этапного пути, а также слухов об омерзительном пищевом режиме других рудников, по-видимому, совершенно искренно недоумевали: как возможна такая черствая неблагодарность по отношению к людям, которым тюрьма стольким обязана?

– Помилуйте, да за таких людей надо вечно бога молить, а не то чтобы что… От цинги одной, как собаки, подохли бы без табачишку… А вы помогу оказываете, заступники наши в кажинной беде! Довольно мы еще в дороге наслышаны, всюду ведь слух-то прошел: не люди, а прямо анделы небесные! Ну да не печальтесь, господа. Наша партия все по-новому переделает. Мы этим глотам вашим, Юхоревым-то разным, почирикать много не дадим… Набаловали вы их шибко.

Таким искательным языком говорило вначале большинство новоприбывших. От среднего типа старой партии такого языка я давно уже не слыхал. Старые шелайские арестанты, "набалованные" ли нашим деликатным обращением, "просвещенные" ли шестиглазовским суровым режимом, держались более горделиво и независимо, были в высшей степени амбициозны и чутки насчет охраны своего человеческого достоинства в отношениях с нами. И как только новую партию смешали со старой, разбив по всем девяти камерам, так этот независимый дух сообщился сейчас же и большинству вновь пришедших.

В новой камере, куда переведены были мы с Штейнгартом, очутилось с нами шестеро новичков. Один из них, Грибский по фамилии, сын мелкого чиновника, где-то, когда-то учился и пришел в каторгу за фальшивые кредитки. В обращении с нами он старался блеснуть книжными оборотами речи, ужимочками и манерами якобы светского пошиба, но за этой внешней полированностью скрывалось самое несосветимое невежество и мелкая душонка. Заветнейшие помышления этого человека вертелись около самой грубой и первобытной клубнички и скоро даже среди арестантов он получил циничную кличку "любителя". Грибский тотчас же внес в камеру такую зловонную атмосферу словесной распущенности, что мы с Штейнгартом то и дело ежились, выслушивая эти бесконечные скабрезные анекдоты, это грязное и извращенное остроумие. Как раз перед появлением "любителя" в нашей камере составился в этом отношении превосходнейший подбор обитателей. Однажды вечером, когда публика была в высшей степени благодушно настроена, Штейнгарту вздумалось предложить ей никогда не произносить, находясь под замком, от вечерней до утренней поверки, ни одного площадного слова. "А кто провинится – тому банки!" – шутливо прибавил я… Вопреки всякому ожиданию, камера приняла предложение с восторгом… К чести большинства ее обитателей надо сказать, что оно и без того отличалось большой воздержанностью на язык и прибегало к циничной ругани лишь в самых исключительных; случаях. Предложение было поэтому направлено главным образом против Чирка. Он тотчас же зачесался по всем направлениям тела, что было у него всегда признаком сильного волнения, и заговорил жалобно:

– И хитрые ж вы, братцы, я погляжу! Сами знаете, что я без этого слова жить не могу… Вам-то легко отвыкнуть, а мне, значит, кажинный день банок придется отведывать? Нет, я не согласен!

И с языка его тут же сорвалось запретное выражение… Тогда Сохатый, Луньков, Ногайцев, Железный Кот, Медвежье Ушко и другие кинулись на него всей оравой и отрубили такие здоровые "банки", что злополучный Чирок орал не своим голосом и клялся и божился, что станет впредь остерегаться… И точно, хотя ему и чаще других приходилось получать банки, но он начал с этих пор, насколько мог, "остерегаться", и камера наша сделалась прямо образцовой по сдержанности на язык. Случалось, что усердные ревнители нравственности отрубали банки даже случайно заходившим к нам обитателям чужих камер…

И вот вся эта воздержанность пошла прахом с появлением шестерых новичков, ни образ мыслей которых, ни характер, ни внутренняя ценность решительно никому не были известны. Аборигены тюрьмы, не успевшие еще сблизиться с новыми товарищами, не только не останавливали их, но и сами начали опять мало-помалу заражаться дурным примером: снова загремела кругом кабацкая брань, снова нравственная атмосфера сделалась душной и нестерпимо смрадной. Что касается "любителя" Грибского, то он, казалось, и не замечал того, что мы с Штейнгартом чувствуем себя в его обществе отвратительно, и продолжал то и дело вступать с нами в беседы, причем держался самым галантным и утонченно вежливым, на его взгляд, образом. Но раз вечером, когда, только что рассказав громогласно один из своих бесчисленных сальных анекдотов, он подошел с самым развязным видом к нашим нарам и задал Штейнгарту какой-то вопрос, последний поднялся, весь дрожа от негодования, и крикнул:

– Прочь от меня… Не смейте никогда больше со мной разговаривать!

Не ожидавший подобного афронта, Грибский опешил. Страшно побледнев и весь съежившись, он принял вдруг самый плачевный вид.

– Дмитрий Петрович, да что же я такое сделал? – забормотал он.

Штейнгарт повернулся к нему спиной.

– Я тебе, Грибский, вот что скажу, – заговорил тогда Чирок, – Митрий Петрович и Иван Миколаич не любят этих самых слов. Не выносит, значит, душа, да и все тут! А ты такое, брат, мелешь, что уж чего мой пермяцкий язык срамословить любит, а и мне, скажу тебе, подчас муторно становится…

– Дурак ты эдакий, – вступился и Сохатый не то серьезно, не то, по обыкновению, иронизируя, – ты должен понимать, в какую тюрьму попал и с какими людьми обращение теперь имеешь. Ты думал, здесь каторга, а на деле тут – ниверситет, и ты студентом должон понимать себя, вот что!
<< 1 ... 12 13 14 15 16 17 18 19 20 ... 60 >>
На страницу:
16 из 60