И дядя Коля заостренной щепкой вогнал конец силка в бревно, в сделанную им расщелинку, легко постучал полешком по торцу щепки, ловко качательными движениями отломил щепку от того, что осталось в бревне, и звонко прикрикнул:
– Гаттов-в-вая!
Из бревна ровнехонько и красиво торчал белесый силок, сделанный из волоса, до недавнего времени украшавшего хвост колхозного коня Поратка.
Николай Семенович сделал из двух пальцев фигурку, напоминающую чьи-то ножки, и эти «ножки» стремительно, ничего не подозревая, побежали по бревнышку прямо в раззявленную смертельную пасть петли. Перед этой жуткой пастью они остановились, вместо двух «ножек» образовался вдруг один торчащий указательный палец дяди Коли, и вот он-то, бесшабашный, рванулся в коварную ловушку.
– Этть, ёштвоюлять! – крикнул опять с детским восторгом дядя Коля, и его палец затрепыхался, завертелся в коварной петле в бесполезных попытках из нее выдернуться.
– Доставай пунашка, Пашка! Гат-товвая! – взвизгнул опять Николай Семенович и порвал силок согнутым пальцем. Потом он достал последнюю папиросу, закурил, несколько раз переменил сидячую свою позу и сказал мне очень важную вещь: – Знашь ли ты, Паша, отчего у которых-то деревенских обормотов пунашки имеются и рыба клюет, а у которых-то и нет совсем?
Я хлопал глазами, я не знал. По сути дела, это была тайна из тайн. Ключ к охотничьему и рыбацкому успеху. Добычливых людей в народе уважают, над неудачливыми посмеиваются. А мужики с удачей есть! Есть такие мужики.
Вон, возьми хоть, например, Николая Васильевича Пунанцева, по кличке Копачка. Он даже если на свой огород рюжу поставит, ему навага весь кут зальет. А на нерпу ему и в море ходить не надо – напротив дома, с берега, сколько хошь настреляет. Вот добытчик, так добытчик! Добрая за ним слава водится.
Я хотел быть таким же удачливым и иметь такую же славу. Поэтому я хотел наловить много пунашек.
Николай Семенович замолчал. Он пыхтел скукоженной папироской и, сильно сощурившись, глядел в сторону теплого солнышка, катившегося к окончанию дня. Наверно, там, в далекой-далекой сторонушке, выглядел он и разглядывал теперь в эту минутку ту самую тайну мужицкого успеха. А та, словно вертлявая бабенка, поворачивалась то одним, то другим заманчивым своим боком. Красовалась перед симпатичным дядей Колей.
Я, сидя перед ним на бревнышке, весь извертелся. Очень уж хотелось мне узнать то, чего не знаю я, а дядя Коля знает. Но задавать вопросы и канючить «скажи да скажи!» было нельзя. В деревне не любят тех, кто много болтает, уважают тех, кто много делает. Я старался расти степенным, сдержанным, как, допустим, мой отец. Если уже что сказал, так сказал, как железный столб на километр в землю загнал, – трактором не выдернешь.
Дядя Коля, видя, что папиросина догорает, сделал последние быстрые глубокие затяжки, положил ее на большой палец и ногтем указательного пальца стрельнул папиросу резко и умело. Та улетела метров на пять в голубую даль.
Он поднялся на ноги и встал передо мной во весь немаленький свой рост. От этого стал для меня еще внушительнее и загадочнее. От него пахло лошадьми и сеном – конюшней – и нашей деревней. Вдруг он полунаклонился ко мне и, приложив ладонь стенкой ко рту, проговорил вполголоса, как бы украдкой, так, чтобы никто больше не слышал:
– Воротча пройти надо, Паша, воротча. А без этого пунашков ты не поймашь. От стариков это идет, никому этого не переломить…
И заоглядывался по сторонам, мол, не сболтнул ли чего, заторопился, заторопился. Напоследок потряс мою руку, поправил «горбушку» и быстро шагнул к конюшне. Уже от дверей вернулся, наклонился опять ко мне, и страшно воняя табачиной, шепотом пропыхтел мне на ухо:
– Только ты, ето, сосед, никому, ёштвоюлять, про это не сказывай. А то, ежели, ёштвоюлять, все будут знать про ето, – всех пунашек переловят, тебе и не оставят. Понимашь аль нет?
Я не знал, что и сказать, глядел на него ошалело, только кивнул в знак понимания. Хотя не соображал ничего.
Дядя Коля опять быстро шагнул пару раз к конюшне и опять вернулся.
У него было не дыхание, а выхлопная труба плохо переработанной табачины, труба крематория, в которой не до конца небрежно сжигают табачные отбросы. И опять на лице выражение человека, выдающего государственные секреты.
– Ты вот что, сосед, понимать должон: не у всех наших старух воротча подходяшши. Таки заразины водятся, ёштвоюлять. Ты у ней воротча пройдёшь, а тебе, ёштвоюлять, ещё хуже пунашки запопадают. Выбери, каку надо, Паша, спроси у батьки, он знат.
Он позыркал по сторонам своими зелеными, будто в великой опаске сощуренными глазами и прошептал мне стратегическую информацию:
– Вопше, ты знашь, Паша, у родни твоей, у Сусаньи Петровны, воротча самолучши. Я сам какой-то год проходил у нее. Пунашки попадали, спасу нету Верна бабаня.
И ушел за дверь. На этот раз насовсем.
А я еще долгонько сидел на бревнышке и никак не мог сообразить: что это за штуковина такая – эти воротча? Почему их надо проходить у деревенских старух? Потом побежал домой делать плашки.
За ужином я извертелся весь. Хотелось у отца спросить про эти самые воротча, но сомневался, с какого боку подойти, чувствовал: есть какой-то подвох в этом вопросе.
– Ты пошто худо ешь, Пашко? – поинтересовался батя, загребая ложкой свежую уху.
Ну, случай подвернулся, надо спрашивать:
– Папа, а у кого мне воротча пройти? У какой бабки?
Отец только-только откусил от хлебного ломтя, ему надо было жевать, но жевать он не начал. Какое-то время сидел с набитым ртом и с вытаращенными глазами. Мама уже было поднесла ложку ко рту, но вдруг положила ее обратно в тарелку, задрала голову да как начала хохотать.
Отец стал оторопело на меня глядеть и быстро жевать. Потом сосредоточенно уставился в одну точку на столе. Подносил ложку ко рту, скулы его ходили ходуном.
Он ошалело глядел в эту самую точку и, видно, думал какую-то думу, и молчал. Был очень серьезен. Все же и он не выдержал момента и, глядя на смеющуюся маму, вдруг прыснул, потом себя пересилил, посерьезнел и спросил меня вполне строго:
– Тебя, Пашко, кто ето научил воротча проходить?
Да знаю я эту напускную отцовскую суровость. Брови хмурит, а в глазах доброта…
– Сосед наш, Николай Семенович. Ты же сам меня к нему послал. Он сказал, что самолучшие воротча у родни нашей – у Сусаньи Петровны. Иначе пунашки ловиться не будут и рыба клевать.
Тут отец не выдержал, плечи его затряслись, и он побежал за дверь, на поветь. Я понял – чтобы просмеяться.
А мама хохотала во весь голос. Она положила руки на стол и уперлась в них лбом. Смеялась мама звонко.
И в самом деле, я не понимал: чего это мои родители так развеселились? Про воротча эти я давно уже слыхал, знал, что проходить их надо, хотя и не понимал, что это такое.
Но для меня было совершенно очевидно: штука это важная, даже необходимая в промысловом деле. Тогда почему родители к ней так несерьезно относятся?
Отец, как ни в чем не бывало, пришел с повети и уселся на свое место – в торце стола. Начал есть рыбу, пойманную еще зимой щуку. Мы ее много тогда привезли на санях с озера Никиткина. И мама сказала:
– К Сусанье Петровне нельзя идти, я с ней поругалась.
– Когда эт ты успела? – округлил глаза папа. – Ты все время с ней ладишь.
– Лажу, да не всегда, оказывается, – ответила резковато мама, подбоченилась, поглядела в окно и фыркнула.
Она всегда так фыркала, когда говорила о женщинах, с которыми была не в ладах.
– Ну и в чем же вы не сошлись, кумушки? – хмуро поинтересовался отец, снимая «мундир» с вареной картошины. Он страсть как любил вареную картошку с соленой рыбой. Я тоже.
– Она тебя шаляком назвала. Старушка сама, а все ей обзываться надо.
– Может, я шаляк и есть. Форменный. Может, так оно и есть. Родня – она родня и есть. Может и сказать. – Все же у отца в краю глаза мелькнула искорка обиды, и он тему продолжил. – Чего эт Сусанья Петровна меня костить стала? Вроде я ей ничего худого и не делал.
– Ты, Гриша, за что-то ругнул Павлу Гавриловну, вот бабушка и осердилась.
Павла Гавриловна была дочкой Сусаньи Петровны. Жила она с большим семейством в другой половине нашего дома, приходилась нам соседкой и близкой родней. Но, по правде говоря, всяко было в наших отношениях в разные времена…
– А чего она, деинка, овец своих на нашей половине держит? Огород разгородила. Нам самим травка нужна. У нас вон пять штук своих. Ягушка ходит суягня. Траву нашу изводит, деинка. Родня родней, а каша наша, а не ваша.
Отец посмотрел на меня с видом человека, докопавшегося после долгих поисков до истины, и с треском хлопнул ладонями по коленям: