Я сидел на корточках перед дырой погреба.
Лицо Сусаньи Петровны, окантованное серым теплым платком, не по-старушечьи зарумяненное весенней работой, оказалось передо мной.
– О, Пашко! Здравствуй-ко! Ты откуда тут, окаянной?!
Видно, что она была рада мне. Она не ждала от меня нехороших вестей.
Да и мне было радостно видеть ее. Бабушка Сусанья всегда меня привечала.
– Папа и мама приглашают тебя к нам в гости. Чаю пить.
Сусанья Петровна поднялась до конца по ступенькам, кряхтя, на карачках вылезла из амбарчика на улицу, встала во весь рост, отряхнула с одежды погребной мусор и села на порожек. Меня она усадила напротив, на чурочку, и, щурясь от весеннего солнышка, сказала:
– Чевой это, Паша, твои батько с маткой меня приглашать удумали? Я им разве нравлюсь? Я же собачусь с имя.
– Не-е, бабушка, они тебя любят.
Сусанья Петровна повернула лицо к морю и задумалась. Старые глаза ее глядели на плавающие по синей воде белые льдинки.
Она о чем-то думала, развязывала узелки памяти. Потом, будто выбросив из дома старые, уже залежалые вещи, сбросила с лица следы отжившей печали и сказала мне с широкой улыбкой:
– Вот родня, так родня! Одно названье! Чаю попить зовут! А я, может, и не согласна совсем. Кто так мирово устраиват?
– А как надо, бабушка? – я в самом деле не понимал, что это удумала Сусанья Петровна. А ведь что-то удумала!
А она поднялась с порожка, встала во весь свой высокий рост, кулаки в бока, и, хитро и едко улыбаясь, сказала мне твердо:
– Ты, Пашко, скажи им, этим, родне моей, твоим батьке с маткой, пускай они дураков-то не строят из себя. Я чаю попить и у себя могу. А ежели они хотят мирно со мной жить, с бабушкой, родней своей, пусть госьбу устраивают. – Она потянулась вся, тряхнула бойко плечами, словно молодуха, и, считай, пропела: – Давненько я, Паша, на госьбах не плясывала.
Отец, выслушав мой отчет, вытаращил глаза:
– Кака ишше така госьба? Праздника-то вроде нет никакого. С какого такого матюга петь да плясать-то будем?
Было видно, что отец радовался такому повороту дела.
Он ведь крепко уважал Сусанью Петровну и страх как хотел с ней замириться, но собирание гостей, веселье с песнями да с плясками ни с какого боку в ситуацию не укладывалось. И он стал звать на совет маму. Та, услышав такую новость, поначалу застыла в недоумении. Потом села на крылечко и стала хохотать.
– Ну, бабушка Сусанья, вот так бабушка! Ведь все в свою сторону поворотит, – выговаривала мама сквозь смех.
Потом она сказала нам:
– Садись, Гриша, рядом, и ты, Паша, садись. Будем думать, чего тут делать.
Мы посидели, подождали маминого решения.
– Вот, мужички, чего я вам скажу. Денег, конечно, нету, а делать нечего, надо в какой-то вечер людей позвать, посидеть, песен попеть. Давно песен не пели… (Эх, мама любила песни петь!) А бабушка Сусанья – человек всяко не чужой, близка родня. Помрет, не приведи Господи, и помириться не успеем. Не-ет, чего уж тут, надо посидеть, надо госьбу делать.
Папа к госьбе был готов всегда. Видно, что он обрадовался такому повороту дела.
– А в кадке и браги ишшо изрядно осталось, – бодро подхватил он начатую тему и осекся.
Зря, конечно, он про брагу и про кадку ввернул, не ко времени. Мама поморщилась и отвернулась. Для нее это был больной вопрос: брага в кадушке на печке все время почему-то неведомым образом убывала…
– Ладно, – сказала мама, – думай-не думай, все тут одно – надо обряжать госьбу. Давай, Гриша, решать, кого звать будем.
Госьба получилась знатная.
Изрядно попив винца да бражки, гости сидели на лавках, на стульях и задушевно распевали песни. И «Виноградье» исполнили, и «Хасбулат удалой», и «Называют меня некрасивою», и много чего другого.
В промежутках между песнями велись шумные разговоры, пились очередные чарочки.
И уж всегда после песни, перед очередным разлитием бражки, какая-нибудь разрумянившаяся женочка обязательно задорно-задиристо выпевала: «Песню спели до конца, кабы по рюмочке винца. А кто не пел, дак никакой, а нам налейте по другой!»
Мама сидела рядышком с Сусаньей Петровной, вместе с ней пела, о чем-то с ней ворковала.
Вдруг громко-громко, чтобы слышно было всем, мама обратилась к ней и попросила:
– Бабушка Сусанья, ну-ко, спой-ко свою любимую.
Сусанья Петровна, будто не понимая, о чем идет речь, для порядка стушевавшись, поинтересовалась:
– Каку ишшо таку?
– Да про уставшего-то солдатика, который на войне да домой хочет.
– Ой, да я и слова-то забыла все, – всплеснула руками бабушка, – да и голосу-то нету никакого уже, старуха ведь я…
Все понимали: эта скромность для порядка, так на госьбах положено маленько кобениться.
– Спой, давай уж, спой! – запричитала госьба.
Сусанья Петровна покорно потупилась, глубоко вздохнула, набрала в грудь воздуха и, глядя на какую-то точку над столом, над гостями, затянула густо-грудным, совсем не старческим голосом:
Ой, туманы вы, да разноцветные,
Пораскинулись вы предо мной!..
Что же вы застите мою заветную
Да путь-дороженьку да в дом родной?..
И так у нее душевно-трогательно, так нарядно получилось спеть и про то, что у солдатика кругом война и враги, что он тоскует по родителям и по любимой красной девушке, и про то, как сильно устал он воевать…
Гости долго ей хлопали, а бабушка сидела вся и впрямь растроганная, раскрасневшаяся, и на лбу ее светились мелкие-мелкие бусинки пота. Давно, видно, она не выступала так на людях, давно…
Госьба, задуманная ею, получилась знатная.
Надо было завершать мирово с моим отцом, который явно для нее расстарался. Сусанья Петровна хорошо это понимала.
Она встала, вышла из-за стола и подошла к нему, сидевшему в обнимку с гармонистом Автономом Кирилловичем, старым своим другом, тоже бывшим «военмором», и задушевно певшему с ним про то, как «дрались по-геройски, по-русски два друга в пехоте морской…».