– Не знаю, чего уж он ей мог сказать такого… Он ведь деинку Павлу очень уважат. А че меж соседями не быват? Так ведь, бабушка Сусанья?
А потом я выстрелил из пушки в дальнюю-дальнюю десятку и попал:
– Кажинный вечер, когда ужинать садимся, папа спрашиват нас: чего это Сусанья Петровна, наша самолучшая родня, к нам в гости не захаживат? Вот бы с ней опять в «пе-тушка-та» сыграть.
Половина деревни знала бесконечную бабушкину страсть: очень уж она любила картежного «петушка» и была в этой игре всегдашним чемпионом. Мой аргумент Сусанью Петровну ошеломил. Она вздернула кверху так и не выпавшие с годами длинные ресницы бывшей первой деревенской красавицы и дрогнувшим помягчелым голосом спросила:
– Че, в самом деле меня вспоминал, дурак этакой?
– Вспоминал, бабушка, вспоминат. Да все добрым словом. Куда, говорит, родня самолучша пропала? А бабушка Агафья ему подпеват. Да и мама тоже.
Сусанья Петровна приоткрыла рот, грузно села на ступеньку и уставилась в одну точку.
– Вот окаянный, и надо ему было дочку мою ругать, – сказала она задумчиво, но уже как-то вполне умиротворенно.
– А может, и не ругал он ее совсем? Может, и она не в духе была? Мало ли чего ей показалось.
Бабушка Сусанья поглядела на меня вполне весело:
– Вот ишшо, заступник нашелся. Ждут там меня, поди ты как, нате-ко. Ладно, хорошо, што сказал. – И стала меня прогонять: – Ты, Пашко, или в дом заходи, чаи будем гонять, или побегай с Богом – пунашек ловить. У меня воротча ладны, много поймашь.
И я помчался по своим делам. На душе лежала радость от удачно проведенного разговора.
За ужином я опять весь извертелся. Сколько ведь было событий за сегодняшний день, а отца с матерью как будто ничего не интересовало.
Отец старательно хлебал уху из соленой вымоченной щуки, доставал ложкой рыбу и внимательно разглядывал приличные куски, с разных сторон их обкусывал, обсасывал кости. Они с мамой вели бесконечный разговор о хозяйстве, о том о сём, о корове, которая вот-вот отелится, о том, что, скорее всего, будет не бычок, а телушка, и ее надо будет выгуливать до следующей зимы.
Я похмыкивал и разглядывал родителей с крепкой досадой: ну о чем они толкуют? О каких-то пустяках. Тут вон какие события состоялись…
– Ты, Пашко, чего как на шиле сидишь? – наконец-то заинтересовался отец.
– Дак у него же сегодны воротча были, – хмыкнула мама и заулыбалась.
– А у кого же ты их проходил? – спросил отец, как будто первый раз об этом услышал.
– Дак у Сусаньи же Петровны. Ты же сам меня к ней направил.
Я не понял сразу, чего это отец стал таким забывчивым.
– К этой карге старой? Не мог я тебя к ней послать. Греховодница она, кокорина. Меня обзыват, страхи божьи как.
Ну и характер у моего батяни! Он ругался показушно, это было видно невооруженным глазом. Видно, что любит родню свою, Сусанью Петровну, жалеет о размолвке с ней, а норов свой выказать все равно надо. И самое главное – не знает, как снова наладить с ней отношения. Сам ведь не пойдёшь в ножки падать: прости, мол, меня, шаляка, дорогая тетя! А где гордость мужицкая? Да-а, нехорошо получилось, неладно. Отец взглядывал на меня, и в глазах его явно читалась надежда: не принес ли я какую-нибудь добрую весточку?
– Не выгнала она тебя, греховодница, родню свою? А может, и в дом не пустила?
Подробно я рассказал о том, как бригада местной шантрапы проходила воротча. Мама опять хохотала, а отец держал суровое лицо, но как-то вздрагивал и подавался вперед. Ему тоже, видно, хотелось посмеяться, но он всеми силами давил этот смех, ведь речь шла о Сусанье Петровне, а он был сейчас с ней не в ладах.
Но когда я стал рассказывать о разговоре с ней, состоявшемся на ее огороде, отец начал вращать глазами, поменял выражение лица на недоуменное и, отхлебывая из граненого стакана чай, стал таращиться на меня и спрашивать:
– Чего, так и сказала, что больше на меня не сердита? Че, так и сказала?
Сусанья Петровна так не говорила, но мне очень хотелось внести в семью лад. Почему-то мне казалось, что от этого всем будет хорошо.
И я весь изошелся в своем вранье.
– Нагольну правду сказываю. Так мне и сказала. Грит, батько твой – шаляк, но мужик он все-таки справной.
Папа вытаращил глаза на маму. Лицо его выражало растерянность от такого вот нахальства и глубоко спрятанную радость одновременно.
Какое-то время он сидел молча с полуобвисшей нижней губой, наконец пробормотал:
– Ну, не знай, что тут и делать, не знай…
– А что делать? Мириться тебе надо с ней, Гриша, – решительно высказалась мама.
– А как? – спросил после раздумья отец.
Не допив чай, он вдруг вскочил, подошел к печке, схватил быстрым движением пачку «Звездочки», что лежала на просушке на теплом надпечнике, и убежал на крыльцо. Теперь сидел там, часто кашлял и проворачивал, наверно, в голове так и этак, взад-вперед, всякие думы о внезапно изменившейся ситуации.
Потом, пропахнувший табачиной, он вернулся, плюхнулся на свой стул, стал допивать чай. Мы с мамой внимательно его разглядывали, ведь папа, наверно, что-то решил и сейчас нам объявит свое решение. И отец наконец сказал:
– Ты, Паша, если такое дело, сходил бы к бабушке Сусанье. Пусть она придет к нам в гости.
Пока он это говорил, глядел в одну точку – на маму. Говорил мне, а глядел на маму.
Он всегда так делал, когда не был вполне уверен в своей правоте. Мама была главным оценщиком его слов и решений. На этот раз решение принять было трудно, но он так рассудил, и мама ему не возразила.
Эх, как же возрадовалась тогда авантюрная моя душа! Не зря, значит, замутил я весь этот концерт.
Родители шли уверенной поступью в заданном мной направлении.
– Сейчас-то поздновато уже, пап. Может, завтра схожу?
– Кака тут спешка может быть? Кака? Пошто суету разводить? Сразу торопиться не надо. Тоже надо фасон выдержать. А то скажет Сусанья: не успела пригласить, а они уже под окошками шастают. Прискакали… Не-е, до завтра надо выждать.
Глаза у отца светились тайным светом радости: спадала с плеч тягость глупой, никчемной ссоры. В тот вечер он еще несколько раз выходил на крылечко.
Там курил и курил, и кашлял, но уже как-то весело. Так переживал он пришедшую на сердце радость.
А я на другой день после школы пришел к Сусанье Петровне. Изба ее была не на запоре, но хозяйки в ней не оказалось. Я заглянул во входную дверь, постучал прислоненным к углу батожком, покричал. Нет, ни слуху ни духу. Обошел вокруг весь дом – пусто. Куда-то убрела старушка. Пришлось применять какие-никакие охотничьи навыки. Стал изучать следы.
Около крыльца натоптано было много чего – к бабушке народец похаживает, да и я в том числе. Но метрах в трех от крылечка вроде бы обнаружился и ее след. Вот они, ее резиновые чуни, направились куда-то по огороду. Да вон куда убрели старые ножки – в дальний угол, туда, где находился погребок с картошкой да с другими прошлогодними припасами. Погребок был укрыт в чреве старенького амбарчика, приплюснутого временем и тяжелыми зимними снегами. Выстроенный лет двести назад «в лапу», с торчащими теперь в углах по сторонам неровными гнилыми бревнами, покрытый рваным от старости древним тесом, амбарчик походил на взъерошенную ворону, на которую сверху что-то упало и маленько придавило.
Сусанья Петровна в самом деле была в погребе. Она шебаршила на дне его всякими деревяшками да ведрами, чего-то там перекладывала. Кряхтела при этом и тихонько напевала какую-то старую-престарую песню.
– Здравствуй, бабушка Сусанья! – крикнул я сверху вниз.
– Ох, темнеченько, хто ето там? – заойкала бабушка и полезла по лесенке вверх.