– Есть силенки? – спросил отец через какое-то время.
– Есть, папа, есть! – радостно ответил ему Егорко.
– Ну, теперь опять давай-ко на грудь вертайся. Плыви, пока снова не опристанешь.
Егорко снова поплыл по-собачьи. Так он отдыхал и плыл, отдыхал и плыл. Отец все время был рядом, подсказывал.
Вот и берег. Егорко выполз на песок и оглянулся, чтобы встретиться взглядом с отцом, заговорить с ним опять. Отца с ним больше не было.
Потом он долго лежал на берегу, потому что сильно устал. Наконец поднялся на колени, сел на траву и, уткнув лицо в колени, заплакал.
Ему было бесконечно жаль, что отец, бесконечно любимый им человек, опять куда-то пропал, снова исчез из его жизни.
* * *
Он пошел в сенокосную избу, где в бригаде заготовителей сена жила в эти дни Агафья, его мама. Никого там не было.
На полу лежал березовый голик – кто-то не успел подмести пол. На столе грудой лежали непомытые кружки, миски и ложки, посередке стола – большая кастрюля и железный чайник, черный, обгоревший, служащий этой избе верой и правдой многие годы.
Егорко сполоснул железную кружку и налил в нее из чайника холодный, настоявшийся на брусничном листе чай. Жадно его выглотал: очень ему хотелось пить. Посидел, подумал: что же дальше-то делать? Никого пока нет, но он-то здесь! Он пришел сюда, в избушку, в которой царит кавардак. Он должен быть вместе со всеми, должен помогать!
И Егорко начал помогать.
Собрал он со стола в висевший на гвозде в сенях веревочный куток всю грязную посуду и отнес к озеру. Там песком и травой всю ее отшоркал, сполоснул озерной водой и отнес чистенькую в избу. Оттер стол мокрой тряпкой и уложил посуду рядком по самому его краешку. Получилось красиво – стол заблестел и как бы обновился.
Потом Егорко взялся за пол. Сначала подмел его голиком, затем взял из угла половую тряпку, чохнул на пол два ведра озерной воды. Кое-как оттер замызганные доски. Еще раз пролил на пол чистую водицу и вытер тряпкой насухо.
Мамина и бабушкина школа мытья полов не пропала даром.
Устал Егорушко. Прилег на нары на минутку – так он решил – и проспал крепким сном, наверно, долго: намаявшийся маленький его организм нуждался в отдыхе.
Разбудила его хлопнувшая входная дверь и женский возглас:
– О, дак хто ето тутогде полеживат? Какой-такой мужичок?
В тускловатом предвечернем свете, посреди лесной избушки стояла какая-то молодуха. В старенькой, драной вылинявшей кофте, в неопределенного цвета такой же драной юбчонке, в скособоченно повязанном платочке. Спросонок Егорко не узнал ее.
– Ты ли ето, Гошка? – спросила женочка.
– Угу, – отвечал он, – я ето и есь.
– Ак ты откуль взялсе-то, шально место?
– Из деревни, откуль ешшо.
Егорко уселся на краешек нар и начал протирать сонные глаза.
– Ак, сам ште ли прибежал?
– Ну.
Женочка присела на лавку и изумленно раскрыла рот:
– Са-а-ам! Как не забоялсе-то? Страшно ведь одному-то, страшно ведь!
– А чего, у мня дробовка вон…
– Малой ведь ты совсем, Гошка. Одному через лес…
Егорко понурил голову и сказал:
– К мамы я хочу. Вот и пошел…
– Ак, меня-та не признал ште ли, паренек?
Егорко уставил на женочку глаза и видел только одно – что-то родное, деревенское.
– Не, тета, не признал.
– Дак я ведь Татьяна, Олеши Новоселова, дружка твово матка.
Она вдруг остановилась посреди пола, растопырила по сторонам руки:
– А матерь-то твоя, Агафьюшка-та, жде-ет тебя, жде-ет! Быват, ште и поревит, как ждет…
Тут Егорко вспомнил ее. Она еще чаем его угощала, когда он приходил к Лешке в гости по какому-то рыбацкому поводу.
Хорошая она, Татьяна, и добрая. Поведала она ему, что в сенокосной артели имеется у нее еще одна «роботушка» – быть поварихой. Вот она и пришла пораньше, до того, как косари да гребеи закончат сегодняшнюю работу. Надо сготовить ужин.
– Ох темнеченько-то, радось-то мне кака! Ты-то, голубеюшко, спомог-от мне как! Вон уж, подиткосе, полдела за меня сробил! – причитала она и громко радовалась. – Ну, придут, дак всем расскажу про тебя, про роботничка!
Вместе они развели костер. Егорко бегал за водой к озеру и обратно, снова за водой, ходил в прилесок за сушняком, рубил сучья топором, подтаскивал к кострищу, помогал чистить и варить картошку… Оксенья пошумливала, похохатывала, разворачивалась бойко и ухватисто. Звонкий ее голос улетал в озерные и лесные дали, звенел в пространстве.
– Экка бяда-а, крупы маловатенько осталось, не хватит на все дни… Зато картошечка-та есь у нас! А мы с ей-то и проживем сенокосье. С голодухи-то всяко уж не помрем! Проживе-е-м, Гошка!
Когда прозрачный июльский вечер размыл своей легкой акварелью очертания деревьев, когда наплывающая белая ночь накинула на озеро, на лес и на людей воздушное серебряное покрывало, лес вдруг заполнился звуками. То были голоса косарей, возвращающихся со страды. Вот разноцветная толпа замелькала в прореженных просветах деревьев.
Вот на опушку вышли люди.
Егорко матери сразу не увидел, но побежал к ним. Мать разглядела его первой, выбежала к нему из толпы. Опередила всех.
– Егорушко, сыночок! Ты откуль тут?
Она обняла его, прижала к себе и встала перед ним на колени. От нахлынувшего волнения, от радости, захлестнувшей грудь, она не могла стоять. А Егорко прижался к маме, обхватил шею, заплакал навзрыд и только и смог сказать:
– Я, мама, соскучилсе по тебе! Страхи Божьи как…
И люди все ему обрадовались. Подошли, окружили, назадавали вопросов: