– Вы его знаете?
– Как не знать? Он выдает свою жену за мою прямую наследницу. Весьма сожалею, молодой человек, что вы вдались в этот… обман… Не занимал ли он у вас?
– Бог миловал!
Они оба рассмеялись.
– Именно… У меня была тут целая история. Это – отпетый человек. И такими-то теперь полна Москва. Прожились, изолгались, того гляди очутятся в этих… как их теперь называют?
– В червонных валетах, – подсказал Палтусов.
– Так, так… в червонных валетах… Вы понимаете… с вами можно говорить… Ну куда, ну куда, – прикрикнул старик на одну из собачек, которая лезла к нему на грудь и хотела лизнуть его прямо в лицо. – Тут, Жолька, лежи… Вот, – обратился он к гостю, – какая ласковая у меня собачурка. Из Испании сам вывез, здесь нет такой чистой породы. С собаками и умирать буду. Был такой немецкий философ… как бишь его?.. Вы должны знать… на фамилии плох стал… Я французские извлечения читал из его мыслей. Он смотрел на жизнь здраво. С нами ведь природа шутки шутит. Мы своей воли не имеем… бьемся, любим… любовь к женщине… это природа приказывает… воля… la volontе… Он это по-своему объясняет…
– Не Шопенгауэр ли? – спросил Палтусов.
– Именно! Он, он! И биография его. Вот как я же… холостяком жил… У меня и книжки есть… хотите взглянуть?.. Вот он и сказал, что умирать надо с собаками. Я вам покажу… Не хотите ли перейти в кабинет?.. Здесь свежо…
Он встал, спустил на пол собачек и растворил дверку, приглашая рукой гостя.
XXIX
Вторая комната таких же размеров, с белыми обоями, заставленная двумя шкапами красного дерева и старинным бюро с металлическими инкрустациями, смотрела гораздо скучнее. Направо, на камине, часы и канделябры желтой меди сейчас же бросились в глаза Палтусову своей изящной работой. Кроме нескольких стульев и кресел и двух гравюр в деревянных рамах, в кабинете ничего не было.
– Вот в этой книжке…
Хозяин отыскал на бюро том в желтой обертке и подал Палтусову.
– Статья о Шопенгауэре…
– Да, умный немец… И своих колбасников честил… Писать не умеют… говорил. Это совершенно верно, глагол под конец страницы. Есть ли смысл человеческий?.. Что ж вы не сядете, чем могу?
„Память-то отшибло у него“, – подумал Палтусов и поглядел еще раз на часть стены, ничем не занятую.
Его зоркий глаз отличил от обоев закрашенную полосу, дырочку для ключа и темные полоски с трех сторон. Это был вделанный в стену несгораемый шкап. Он отвел глаза, чтобы старик не заметил.
– Я не стану вас беспокоить, – заговорил он весело и почтительно. – На генерала Долгушина я смотрю, как он этого заслуживает. Но он мой родственник. Очень уж пристал ко мне… и все обижается, когда ему скажешь, что лучше бы он выпросил себе место акцизного надзирателя на табачной фабрике.
– Что, что такое? Надзирателя? Он и на это не способен.
– Ваша правда!
Они опять посмеялись. Старику нравился гость.
„А ведь ты ростовщик?“ – вдруг спросил про себя Палтусов и поглядел попристальнее на рот и зеленоватые тусклые глаза гвардии корнета.
„Ростовщик на десятки тысяч“, – прибавил он.
Знакомству с ним он порадовался на всякий случай.
– Никаких у меня наследников здесь нет, – начал Куломзов. – очень приятно было познакомиться. Молодых людей… как вы… люблю. Но генерал напрасно беспокоится. Впрочем – бедность не свой брат.
Он вздохнул.
– Жаль не его, – сказал Палтусов, – жена без ног, в параличе… старуху тещу он обобрал… дочь – милая… девица.
– Чего жалеть? Сами виноваты… У меня здесь есть немало старух… моих невест… хе, хе! охают, жалуются… клянут теперешнее время… „Дуры вы, – я им говорю, когда к ним заеду, – вы – дуры, а время хорошее…“ Земля та же, ее не отняли. До эмансипации, – он произносил это слово в нос, – десятина в моих местах пятьдесят рублей была, а теперь она сто и сто десять. Аренда… вдвое выше… Я ничего не потерял! Ни одного вершка. А доходы больше. Хозяйство я бросил… Зато рента стала вдвое, втрое. И кто же виноват? Скажите на милость. Транжирят, транжирят… и все на вздор. Жалости подобно. Только я не жалею никого… Не стоит, молодой человек, не стоит. Чего же удивляться, что дворянство теперь – нуль… так что-то… неодушевленное… ха, ха! Вот мрет много народу. Это производит эффект… Едешь так по Поварской, по бульвару… Тут в этом доме все вымерли, в другом, в третьем… Целые переулки есть выморочные. Никого из моих-то сверстников. Тоскливо бывает… хоть и знаешь… что пора ложиться… туда… А все неприятно… Только этого и жаль. А что все прожились… и пускай! Не то что в надзиратели, будут и в городовых, в извозчиках, в трубочистах, а то в жуликах… в этих… валетах… Хе, хе!..
Он долго смеялся. Пора было Палтусову и откланяться.
– Жалею, – сказал он, поднимаясь, – что не мог полюбоваться вашими коллекциями.
– Забито… в ящиках… И деревеньку выбрал глухую. Воровство большое. И от жидков отбою не было… все это они знают и точно в лавочку какую бегали. Очень рад… С племянником сослуживца… Я всегда по утрам… милости прошу…
Собачки и желтый пес проводили Палтусова до лестницы.
„Что же это, – кольнуло его, – а за Тасю-то бедную хоть бы слово сказал потеплее. Ну, да все равно ничего бы не дал. А если он врет и генеральша – наследница, нечего беспокоиться“.
В течение зимы он завернет еще к этому подрумяненному читателю Шопенгауэра.
„Шопенгауэр куда залетел! Москва! Другой нет!“
Палтусов был доволен этим визитом, хотя и назвал его „отменно глупым“.
Слуге в галунном картузе он дал почему-то рубль.
XXX
Завтракать заехал Палтусов к Тестову; есть ему все еще не хотелось со вчерашней еды и питья. Он наскоро закусил. Сходя с крыльца, он прищурился на свет и хотел уже садиться в сани.
– Куда вы? – крикнули ему сзади.
– Пирожков!
Иван Алексеевич, в неизменной высокой шляпе и аккуратно застегнутом мерлушковом пальто, улыбался во весь рот. Очки его блестели на солнце. Мягкие белые щеки розовели от приятного морозца.
– Со мной! Не пущу, – заговорил он и взял Палтусова по привычке за пуговицу.
– Куда?
– Несчастный! Как куда! Да какой сегодня день?
– Не знаю, право, – заторопился Палтусов, обрадованный, впрочем, этой встречей.
– Хорош любитель просвещения. Татьянин день, батюшка! Двенадцатое!
– Совсем забыл.
Палтусов даже смутился.