Суслов тотчас и извлек из своей папочки сложенный вчетверо разворот статьи, встряхнул, расправил, передавая Брежневу, и тому в глаза сразу бросились многочисленные пометки и подчеркивания, густо расставленные вопросительные и восклицательные знаки.
– Серьезно поработал, – пробормотал Леонид Ильич, то ли с одобрением, то ли наоборот, углубляясь в чтение; подозрительно покосившись на главу государства, Суслов помедлил и тоже стал просматривать очередные бумаги, скрепленные в один блок, стал привычно и быстро их перелистывать. «Притворяется или в самом деле в руках не держал? – подумал он, продолжая изредка поглядывать в сторону Брежнева. – Все мы, конечно, не молодеем и приходится думать о своем здоровье, но уж Леня всем нам пример, бережет себя образцово. Неужели и впрямь не читал? Такой выдержке можно только позавидовать!»
Тут он слегка пожал плечами, в жизни ничему удивляться не стоило. Старый и проверенный соратник, ступив на самую вершину власти, не мог не высветиться своими ранее скрытыми и глубоко запрятанными до поры до времени тайнами характера – по другому в таком головокружительном взлете и быть не могло. Здесь нет никакой катастрофы, никаких загадок, никаких проблем – жизнелюб, все кругом гремит и мечется, а у него, пожалуй, баба на уме… Феномен! Неужели ему еще так важны бабы? Не так давно и Андропов намекнул, правда, со свойственной ему, когда дело касалось таких высот, чрезвычайной осторожностью, что та самая знаменитая примадонна из Академического дурно влияет на генсека, и доверительно поведал о ее родословной, о какой то древнейшей дворянской фамилии, о том, что она сейчас одинока, хотя и имела двух мужей, и вокруг нее много темного и загадочного, почти фантастического, и вроде бы имеются сведения, что она поддерживает и финансирует тайное общество русских фанатиков националистов, что у них есть свой печатный орган – на днях ему должны были положить на стол все номера их самиздатовского журнала. Любопытно бы взглянуть, как далеко и в самом деле зашел процесс, подумал Суслов, и на его бесстрастное лицо набежала легкая тень. А может, и прав академик Игнатов, человек, впрочем, независимый и симпатичный, хотя порой и труднопереносимый, и пора подводить черту? Или – или? Ну уж дудки! При своей жизни он этого не допустит, несмотря на разных мерзавцев, многожды купленных и проданных Солженицыных, Сахаровых и всякую мелочь, несмотря на их зарубежных покровителей, на всю масонскую свору. Пожалуй, не многим пока известно, что осуществляется один хорошо продуманный план разрушения новой прогрессивной цивилизации, единственно способный спасти будущее человечество от вырождения и гибели. Возвращение монархии? Ха ха! Монархия продула все подчистую в вечной гибельной игре Востока и Запада, бросила величайшую державу мира на разграбление, и только коммунисты смогли остановить этот почти необратимый процесс. Никакая наука не впрок, Запад вновь вынянчил и бросил на прорыв еще одну бешеную свору своих псов, всяческих Солженицыных и Яковлевых, притом действуя предельно согласованно, действуя тайно и изнутри самой партии, как бы заботясь о ее чистоте, а порой, – пользуясь обстоятельствами, смягчением политического климата, – открыто враждебно, подобно всяческим русскоязычным бумагомарателям, – развелось их на святой Руси видимо невидимо, дави – не передавишь. Значит, нужно согласиться с тем же академиком Игнатовым в порочности самой идеологии коммунизма, основанной якобы в России прежде всего на подавлении и вечном духовном рабстве русского народа, на вольном или невольном геноциде русской нации. Конечно, академик прав в одном – русский вопрос когда нибудь обязательно встанет во весь свой рост, и уже нельзя будет отмахнуться, тут уж высветится и так называемый еврейский вопрос – один из самых деморализующих прогресс в двадцатом столетии, вопрос, высосанный сионскими мудрецами из своего пальца. Заинтересованным в хаосе мировым силам ничего не стоит связать этот пресловутый вопрос с самым естественным проявлением национального достоинства у любого народа мира, начиная от аборигенов Аляски и кончая каким нибудь карликовым племенем в африканских тропиках, и тотчас завопить на весь мир об антисемитизме. Попробуй потанцуй не в их стиле, тотчас обвинят в юдофобии. А что касается русских, переплетенных историей с иудаистской идеологией еще с хазарских времен, то тут и говорить нечего, здесь уже что то вроде кровной любви и ненависти, малейшее движение в одном организме тотчас вызывает бурю в другом, но только попробуй сказать об этом тому же милейшему Леониду Ильичу или хотя бы товарищу Андропову… Можно представить их реакцию, здесь уже налицо эффект лошади и всадника, не только ведь Солженицыны и Сахаровы норовят вскочить на хребет тяжеловесу ломовику – русскому народу, охотников хоть отбавляй. Вот и стараются внедрить в сознание народа мысль о его неполноценности и никчемности, неспособности к государственному историческому строительству – для подобной цели тут как тут целая свора самых разномастных писак и в самой стране, и за ее обширными рубежами…
Поймав себя чуть ли не на откровенном плагиате, заимствовании сумбурно сомнительных мыслей того же академика Игнатова, он постарался предельно сосредоточиться – по роду своей деятельности он и должен был как бы аккумулировать настроение множества самых разных людей в обществе и в государстве, – большого греха он за собой не чувствовал.
6
Глухо и недовольно прокашлявшись, Брежнев подчеркнуто аккуратно сложил и отодвинул от себя газету, отхлебнул коньяку, привычно пошлепал большими мягкими губами и, продумывая положение, некоторое время молчал; как бы забыв о присутствии рядом постороннего, он рассеянно посматривал по сторонам, по стенам и книжным шкафам, продолжая тихо покашливать.
– Закручено весьма и весьма затейливо, – сказал он неопределенно и в то же время довольно уверенно. – Шельма! Каков молодчик, а? Придется разориться и выкурить еще одну…
– Стоит ли из за всякого идиотизма? Да твое здоровье…
– Ладно, ладно, Миша, – оборвал Леонид Ильич, переходя совсем на домашний тон, как с ним нередко случалось, если решение уже было найдено, и Суслов, с ничего не выражающей улыбкой, быстро взглянул ему в глаза. – Интересно, кто ему сочинял?
– Говорят, сам…
– Что он, Ленин, что ли? – с некоторой иронией спросил Брежнев, вызывая одобрение собеседника, и сунул в пепельницу очередной окурок. – Открывал бы хоть что нибудь новое, а то черт знает какие азы, послереволюционная архаика. Время то давно ушло вперед, тоже мне теоретик! При чем здесь кулацкая идеология, лапти, онучи и все прочее? – Он взглянул на пачку сигарет, помедлил, с усмешкой глянул на собеседника, придвинул поближе. – И вообще, скажи, какого черта этот твой ярославский Яковлев полез в литературу? Своих дел мало? Славы захотел?
– Если хочешь знать мое мнение, Леонид Ильич, то мы столкнулись с началом еще одного вполне осознанного наступления на наши национальные устои, – быстро сказал Суслов. – Здесь много серьезнее, чем кажется на первый, поверхностный взгляд, серьезнее, чем вся солженицынщина, вместе взятая! Здесь от лица партии в русское общество, в нашу советскую интеллигенцию, нарождающуюся после войны, как бы к этому ни относиться, именно в нарождающуюся национальную и культурную элиту брошено огульное обвинение в ее кондовой косности. Попросту говоря, здесь оскорбление национального чувства целого народа. Только только у нас в острейшем национальном вопросе стало многое сглаживаться и притираться, как тотчас же уловили. И удар наотмашь, из самого неожиданного места. Если хочешь, здесь налицо попытка испытать крепость самой партии. Если не предпринять решительных и конкретных мер, начало ее кризиса…
– Ну, Миша, не горячись, – попросил Брежнев, глядя как то особо пристально и пусто. – Конечно, ты человек страстный, но чересчур уж круто заворачиваешь. Ты не серчай, нужно иметь весьма богатую фантазию – придумать такое… а?
– Почему же? – внешне спокойно и суховато спросил Суслов. – Основу, костяк, подавляющую физическую массу партии составляют именно русские, данного факта отрицать никто не сможет, да и не станет. И вот именно они, русские, все больше осознают, что являются донорами не только для всех остальных народов Союза, но еще и для многих стран мира, а их за это еще и презирают. Да, да, Леонид Ильич, изумляться здесь не приходится, война многое изменила в народной психологии, люди начинают испытывать потребность в осмыслении происходящего с ними. Слепая вера кончается. Почему, например, у русских нет своего национального правительства, а у той же карликовой Латвии, Эстонии, никогда на исторической карте не существовавших до революции, есть и свой ЦК, и многое другое…
– Прости, дорогой учитель, при чем здесь статья какого то заумного выскочки из ярославской глуши? – спросил Брежнев, начиная испытывать просыпающийся интерес к разговору, к самому собеседнику и несколько оживляясь. – Там, в его писанине, вроде бы все со строгих марксистско ленинских позиций…
– В том и секрет! – подхватил Суслов с еще большим вдохновением, и в глазах у него появился беспокойный блеск. – Статья с двойным дном! Бьет вроде бы по тенденциям воспевания архаических, отживших свое социальных отношений в нашем обществе, а наиболее сильный удар приходится по начинающим оживать русским патриотическим течениям, прежде всего в литературе и философии. Я уже говорил, что сей процесс стихиен и неподконтролен никаким властям, никаким верхам, просто в него необходимо умело внедряться и направлять его в нужное русло. А не так вот – обухом по башке, искры из глаз! На такой удар, рано или поздно, последует ответный, мы даже не в силах спрогнозировать, когда и откуда он грянет…
Заметив догоревшую до мундштука очередную дымящуюся сигарету, Брежнев удивился, почему то почти по детски обиделся, решительно достал еще одну и вновь прикурил.
– Следовало ожидать именно подобной, бурной реакции русской патриотической общественности, она последовала мгновенно, – продолжал гнуть свое Суслов, отмахиваясь от плывущего в его сторону кудрявого облачка дыма и стараясь не замечать явные признаки нетерпения у главы государства. – Здесь тебе, Леонид Ильич, придется брать ту или иную сторону. Разумеется, в защиту автора статьи тотчас выступили самые космополитические, разрушительные силы. Решать тебе, Леонид Ильич, я лишь должен со всей определенностью высказать свое мнение. Поссорить партию с русской патриотической интеллигенцией, развести их по разные стороны баррикады нельзя – смертельный номер.
– Решать будем вместе, – неожиданно резко и даже как то враждебно возразил Брежнев. – Не ищи, Михаил Андреевич, дураков. Наворотили скопом, а кряхтеть одному? Дудки! У меня забот и без того хватает, да еще нацепить на себя разные дрязги? В них сам черт ногу сломит. Пожалуй, и тебе на шею здесь все полностью вешать не следует. Надо собраться и коллективно подумать, послушать других, очень уж ты мрачно все преподносишь, многое я впервые слышу… Какой же здесь порядок? Правда, мне кое кто уже пытался втолковать нечто подобное, но высказываются и противоположные мнения, заметь себе, совершенно противоположные. Нужно, очевидно, выработать примирительную политику в таком важном вопросе, так?
– Нужно прежде всего лишить нашего ярославского пройдоху возможности вбить клин еще глубже, – решительно сказал Суслов, как нечто давно и окончательно им продуманное. – Отправить его куда нибудь в область, а то, пожалуй, и в район, пусть вначале поварится в сельсоветах, колхозах, что ли, практики наберется, докажет свои способности, а молоть всякую чушь и без него найдутся.
– Ну, ты уж, Миша, пожалуй, чересчур, – задумчиво заметил Брежнев, и у него в голосе вновь появилась трудноуловимая размытость. – А вот Андропов другого мнения – очень высоко ценит этого писателя. Характеристика у него иная – мол, очень способный, только увлекающийся человек, проверенный коммунист. Он совсем под другим углом зрения подает…
Собирая и складывая бумаги, Суслов коротко взглянул, фыркнул, потянулся за газетой со скандальной статьей, развернул ее и сложил заново, по своему, и упрятал туда же, в свою папочку, аккуратно привычно застегнул ее; он как бы еще больше подсох и как то словно отодвинулся далеко в сторону, хотя и продолжал оставаться на прежнем месте.
– Андропов и обязан по своей работе знать многое, нам, простым смертным, неизвестное, – быстро сказал он. – Только знать слишком мало в данной ситуации, а его конкретное предложение, реальный вклад?
– Он уже вроде переговорил кое с кем, – сказал неохотно Брежнев. – Мол, человек проверенный, отправим его послом в Канаду от греха подальше и дело с концом. Язык знает, сразу перестанет дурью маяться, с Белинским соперничать. Как ты относишься к такому варианту?
– Я пока, Леонид Ильич, об этом не думаю, – сухо, показывая свое несогласие, отозвался Суслов. – Человек из моего аппарата, а меня даже никто не спрашивает, так? А если уж до конца, то не слишком ли далековато, тем более без присмотра? Если он здесь, у всех под носом, сумел наворотить бурелому, то как же там? Конечно, у Андропова руки длинные, но ведь – посол! Суверенная единица! Не слишком ли жирно?
– Гляди ка, – обрадовался Брежнев. – Я почти то же самое сказал Андропову, не слишком ли отдаленно, мол, не жалко ли? Человек с кулацкими пережитками борется, а его в самое пекло капитализма и частнособственнической психологии, не взвоет ли, бедняга, от тоски? Ну что вы, говорит, товарищ генеральный, пусть набирается мудрости, совершенствуется в нашей тяжкой борьбе… Ну, как тут не задумаешься?
– Мне можно идти, Леонид Ильич?
– Ты ничего не ответил… Обиделся, что ли? Брось, ты же знаешь, без твоего одобрения ничего не проходит…
– А что я могу ответить? – спросил Суслов с застывшим и неприятным лицом, похожим на слепое отражение в зеркале. Он уже уловил нехитрую двойную игру главы государства, и провести или обмануть его в подобных делах было просто невозможно. – Да ради Бога, пусть забирает этого умника к себе хоть бы и Громыко, подарочек в его внешнюю политику отменный. Но вот Шолохова я бы, Леонид Ильич, посоветовал принять, надо с ним поласковее поговорить. И тянуть не следует, многие бы притихли, успокоились.
– Шолохов, Шолохов, – проворчал Брежнев. – С одной стороны Шолохов, с другой Симонов или Евтушенко, и все гении, не слишком ли много их у нас развелось? Ткнешь пальцем, непременно попадешь в гения, а? А может, послать их всех подальше?
– Нельзя, Леонид Ильич, гении же, как же без них? – удивился искренней досаде хозяина Суслов, явно отчего то повеселев, – у него в этот момент в голове окончательно выстроилась картина происходящего на самом высшем уровне, вырисовывались две взаимоисключающие силы, тяготеющие к разным полюсам, зримо сгруппировались наконец то, в конкретных личностях, и Громыко с Андроповым и Гришиным окончательно определились, но своими мыслями и выводами он не поделился бы ни с одним человеком в мире. И еще он подумал о необходимости каким либо тонким способом уведомить генсека о неощутимой, нежнейшей паутине, сплетенной людьми Андропова вокруг прославленного Академического театра и его ведущей актрисы – Ксении Васильевны Дубовицкой. А может быть, этого и не стоит делать, тут же засомневался он, ведь самая выигрышная, неуязвимая позиция – просто ничего не знать и исподтишка наблюдать за всем происходящим со стороны, не упускать из поля зрения ни одной детали, ни одной мелочи и держать нити подлинной власти в своих руках. Всепроникающий Андропов весьма недоволен сближением главы государства и партии с этой выдающейся актрисой, он считает ее русской шовинисткой. Особенно же зол на нее за материальную поддержку какого то вновь появившегося русофильского кружка – как всякий просвещенный еврей, пописывающий душеспасательные стишки, мнящий себя солью и пупом земли, он вольно или невольно, но всегда безошибочно определяет и поддерживает только своих, он и любую опасность ощущает тысячелетним инстинктом, тотчас начинает рассматривать ее как непосредственную угрозу для себя, старается выявить и подавить ее носителей в самом зародыше. В странно непривычной ситуации с актрисой из Академического тоже следует ожидать весьма неординарной развязки. Ведь ходят поистине фантастические слухи о сказочных изумрудах и бриллиантах у актрисы, доставшихся ей от какой то отдаленной родственницы, бывшей фрейлины при российском императорском дворе, подаренных той то ли одним из великих князей, то ли самим императором…
Здесь у Суслова, пытавшегося утихомирить некстати разбушевавшееся воображение, прорисовалось перед внутренним взором некое видение. Вместо хорошо знакомого, всегда спокойного, флегматичного и предсказуемого Леонида Ильича (как можно было осуждать его за такую зажигательную женщину, как Дубовицкая!), глубоко и искренне страдающего за своих непутевых детей, прорисовался некто абсолютно неизвестный, надменный и неприступный, с сатанинским пронизывающим взглядом, как бы бросающий вызов всему сущему. Суслов даже несколько изменился в лице, почувствовал легкую оторопь, слегка тряхнул головой, и воздух перед ним прояснился.
7
Весь остальной день прошел у Михаила Андреевича в довольно странном и отрешенном состоянии, он никак не мог перебороть себя и включиться в конкретную работу, и он то и дело возвращался в мыслях к разговору с академиком Игнатовым и во многом начинал соглашаться с ним. Почти каждый, выбившийся на самую высшую ступень в партии и государстве, полагал, что истинная власть заключена прежде всего в нем самом; более осторожные и прозорливые (их было не так много) считали, что властью являлись стоявшие на служебной лестнице выше над ними и что власть некий определенный мистический центр, прежде всего сам генсек.
Вновь пялясь в темный потолок, Михаил Андреевич саркастически оскалился, что должно было изображать насмешливую улыбку. Их, удостоенных и отмеченных высшей судьбой, было совсем немного, их можно было пересчитать на пальцах одной руки, начиная с самого первого, гениального революционера и разрушителя старого мира, величайшего, по сути, циника, лицемера и демагога, холодного прагматичного мужа и нежнейшего, даже сентиментального сына, почему то всегда считавшего, что других матерей, кроме его собственной, на свете не существует или, в крайнем случае, им безразлично, когда их детей калечат, уродуют и даже убивают, что они просто родильные автоматы, созданные природой для удовлетворения сжигающих его бесплодных страстей и амбиций. Он не знал русской жизни, ненавидел Россию и русских еще похлеще Троцкого, а вот сколько лет продолжает оставаться защитником, радетелем и освободителем народа, русского крестьянина. Как говорится, неисповедимы пути Господни…
Пришедший ему на смену грузинский полуграмотный семинарист привнес в систему высших властных норм и взглядов особую восточную мудрость – необходимость методического выравнивания людской нивы путем усекновения побегов, переросших общий, узаконенный господствующей на данный момент идеологией, уровень, он постиг наново давно забытую старую мудрость и стал выполнять подобную специфическую работу чужими руками, как правило, руками своих потенциальных соперников. Сменяясь, волна шла за волной, а он, кормчий и пророк, умело регулируя и направляя круговые властные движения, придавал им необратимый характер стихийности, но в отличие от своего предшественника он заложил в основу пиршества жизни идею собирания и укрепления империи, преданной и разрушенной его бесноватым учителем, вознамерившимся с кучкой безродных бродяг и политических проходимцев, тоже ненавидящих Россию с патологической лютостью, обрести собственное бессмертие. И ведь недаром сам Адольф Гитлер, попытавшийся уничтожить Россию и стереть с лица земли русский народ, присвоил Троцкому, одному из самых доверенных соратников Ленина, титул почетного арийца и звание штандартенфюрера СС. Поразительно, сколько еще тайн скрывается во мраке прошлого… Да, второй, незабвенный Иосиф Виссарионович, с восточной мудростью в крови, оказался куда умнее, постарался вернуться на круги своя, и в процессе уже необратимого разрушения генетических кодов сотен народов, выверенных тысячелетиями, сработал восточный инстинкт незыблемости в сменяемости вина и крови, всякий раз увеличивающих своим осадком материнскую твердь, на которой становилось все привольнее и безопасней исполнять танец лихого джигита, танец подравнивания неспокойной человеческой нивы. Но и первый, и второй твердо и бесповоротно уверовали, что власть прежде всего они сами, их воля, их разум, их особая, по сравнению с безликим сонмом других, природа и гениальность. И оба жестоко поплатились за свою нелепую самонадеянность и нравственное уродство и слепоту, оба были остановлены и уничтожены в самом расцвете своих маниакально глобальных устремлений, – смерть ведь всегда останавливает разрушение и является целительницей жизни и созидания, – и то, что все ими возведенное на лжи и пороке самоослепления в собственной непогрешимости и исключительности тотчас было разрушено, осмеяно и оплевано, – безошибочный признак отсутствия в содеянном божественного промысла.
И третий, унаследовавший от них верховную власть, некто Никита Сергеевич Хрущев, в не столь отдаленных предках просто Хрущ, в переводе с малоросского на великорусский – майский жук, генетически, если идти от партийного корня, воспринял идею некоей божественной исключительности своей поистине топорной личности, вот только историческое время уже закономерно уплотнилось.
Он был остановлен и отстранен на обочину гораздо быстрее и бескровнее – после императорского трона кресло генсека становилось еще одной самой популярной и престижной вершиной, и к нему всей предыдущей эпохой уже была выстроена длиннющая очередь жаждущих. Претенденты, смертельно ненавидя друг друга, с натугой, по старчески кашляя и чихая, жарко дышали друг другу в затылок. Всех никак невозможно было пропустить даже через сию усовершенствованную жертвенную машину, и, как всегда, трагедия заканчивалась фарсом. Высокая идея подвига в преобразовании мира выливалась в биологический процесс, в проблему обеспечения работы пищеварительного тракта у очередного генсека, обыкновенные и естественные проявления довольно посредственной мыслительной деятельности рассматривались и изучались многочисленными учеными и философами как нечто гениальное, воспевались поэтами и художниками, классифицировались, увековечивались и закладывались в почти неприступные хранилища – любая мысль, любое слово, исходящее от самого непогрешимого, не подлежали сомнению. Народ бросал на обслуживание и поддержание бешеной активности все разраставшейся властной пирамиды все свои силы, давно уже подорванные непрерывными встрясками и немыслимыми перегрузками.
Нет никакого сомнения, как утверждал ученый академик, что и четвертый, очередной генсек нес в крови все ту же направленность и чувство божественности и непререкаемости своей власти, и, однако, самые чуткие сразу же ощутили после очередной смены некое непривычное дрожание надкремлевской атмосферы. И в самой четкой и безжалостной партийно государственной машине все ощутимее стали слышаться посторонние, непривычные, почти не свойственные даже хрущевским временам скрипы и шорохи, странное игривое попискивание и потрескивание самого природного электричества, накопившегося Бог весть как в партийном организме и теперь искавшего естественного выхода. Одним словом, все оставалось как было, и в то же время все уже пребывало в другом качестве и измерении, в непривычном и нехорошем предчувствии неизвестных перемен, – вот это и являлось самым настораживающим.
Перебросившись на другой бок, Михаил Андреевич постарался заснуть и опять не смог, прислушался к тишине вокруг и тоскливо зевнул.
Да, да, сказал он себе, многое становится непривычным, приходится приспосабливаться. Сам очередной генсек, впервые в советской истории сменивший своего предшественника насильно, оставил его, его близких и родных живыми и здоровыми, и, что было для многих весьма подозрительным, оставил их относительно свободными в своих поступках и действиях, и тут уж волей неволей лезло в головы, что сам очередной генсек совмещал в себе как бы две разные личности, взаимоисключающие друг друга. Да, видимо, так уж распорядилась в его организме сама природа, разделив его на две половины, на два разных лица. В одном качестве он был четкий, высшего ранга чиновник, безукоризненно выполняющий свои высокие обязанности, в другом же, в свободное от работы время, превращался в простого смертного, обуреваемого не только неудержимой страстью охотника, любовью к быстрой езде (непременно сам за рулем!), даже и после рюмки другой, что приводило охрану в отчаяние, но и не чуждавшегося побывать в гостях у старых знакомых на крестинах или именинах. А то и вообще мог на денек другой исчезнуть, и тогда о его местопребывании знали лишь самые доверенные из помощников.
И никто подобного поведения первого лица в государстве не осуждал и не мог осуждать, дело было житейское, есть возможность – можно и повольничать, годы не ждали, часы тикали себе да тикали, срывались в провальную бездну, почему было не взять от жизни того, что завтра ни при каких титулах и привилегиях нельзя будет получить… Так уж устроено, в главном жизнь не подчинялась никаким партийным решениям, никаким карательным службам. Пришла пора – будь ласков, закрывай глаза и ложись в передний угол, но кто осудит живого, пусть и грешного? Пусть, мол, негромко говорили и думали самые сердобольные, наверстает упущенное в простой и теплой человеческой жизни, не надо здесь никаких надуманных конфузов, ведь наблюдается и другая сторона. Очередной глава государства примерный, по крайней мере внешне, семьянин, заботливый и страдающий отец, возглавляет и опекает клан многочисленных родственников и по своей линии, и со стороны жены, заботливо всех их направляет и поддерживает.
Одним словом, единой, знаменитой прямой линии, постоянного подвига, когда жизнь полностью, даже в самых интимнейших ее проявлениях, принадлежит делу и борьбе партии и зависит только от служения великой идее, здесь не получилось, – много раз выверенная и отлаженная система почему то дала сбой. И самое главное, досадный вывих был тотчас отмечен и зафиксирован, по утверждению академика Игнатова, опять таки пока неосознанно, на самом чутком в мире барометре общественного подсознания – в стихийном хранилище непредсказуемых толчков, взрывов и перемен в мире, неподвластных никаким теориям ученых и философов. И Михаил Андреевич вторично за последние сутки почувствовал на себе чей то пронзительный насмешливый взгляд, от неожиданности вздрогнул и сел на своем ложе, ощущая частое сердцебиение.
«Кажется, я все таки задремал», – подумал он с некоторым облегчением, вновь осторожно опускаясь на подушку.
8
Генсек страдал бессонницей и боялся ее, – волей неволей приходили ненужные и вредные для здоровья мысли, пугающими призраками вставали вопросы, не имеющие ответа, – каждый раз они были беспощадны и нелепы. Он глядел в теплую тьму перед собой и впервые чувствовал давящее, беспредельное одиночество, хотя совсем рядом посапывала жена, давняя и верная спутница жизни, ей он был благодарен за ее женскую мудрость и терпение. Но и ее сейчас не существовало, росло чувство одиночества, и впервые с пронзительной ясностью он сказал себе, что жизнь прошла. И даже не сказал или подумал сам – истину с холодной бесстрастностью возвестил ему некто посторонний, в нем постоянно присутствующий и исчезающий лишь в самые безрассудные моменты.
«А почему, собственно, прошла?» – спросил он себя, цепляясь за смутный и робкий призрак надежды, и тут же, слегка пожав плечами, заметил себе, что зря мучается одним из самых глупейших вопросов. Прошла, потому что проходит все, и изменить ничего нельзя. Вечной остается лишь одна власть, и потому так трудно расставаться с жизнью, но опять таки – кто же может сказать, что такое власть и у кого она в самом деле в руках? Опять нелепый вопрос, теперь уже с издевочкой над собой усмехнулся он, власть есть власть, и она везде и во всем – обыкновенный порядок жизни, установленный ею самой для собственного продолжения и безопасности. Конечно, слишком общо, неопределенно, наивно, однако что же делать? У кого, например, подлинная верховная власть в нашей гигантской, пугающей весь мир своей непредсказуемостью, загадочной стране? У него самого, бывшего землемера Лени Брежнева? Тогда что вынесло его к вершинам власти и кто тому способствовал? Не нашлось более талантливых, более способных? Как бы не так! А значит, настоящая власть у того или у тех, кто ее распределяет. И последний российский император, и сам Владимир Ильич, и товарищ Сталин, да и тот же Наполеон, всегда думали, что власть они сами, и всегда ошибались. Жизнь тут же доказывала обратное. У каждого из них была своя беспредельная власть над жизнью и смертью тысяч и миллионов других людей, но как только он исполнял ему предначертанное, его тут же убирали, и власть передавалась другому – в этом соблюдался неукоснительный, безукоризненный порядок. И так будет всегда, так определено неподвластными человеку силами. Есть, очевидно, и некий центр, неподконтрольный людям, его свойства и параметры определить невозможно. Может быть, просто разыгралась фантазия от бессонницы, но что мы знаем о потустороннем, недоступном живым мире, хотя не исключена и некая тайная мировая организация вроде тайного мирового правительства, не имеющего конкретного облика и постоянного адреса…
Подобные смутные мысли одолевали его и раньше, особенно в послеполуночную пору, он отбивался от них как мог, но сегодня все приобрело гипертрофические размеры, разговор с Сусловым даром не прошел, Миша хоть кого допечет.
И Леонид Ильич, накурившись и наглотавшись снотворного до одури, сейчас отчаянно жалел себя, мысли рвались, путались, он говорил себе, что не может больше выносить таких тисков, ведь невозможно было сделать ни шага в сторону, все только по регламенту «от» и «до», а ведь он еще мужчина, в нем до сих пор буйствует плоть и ее никакими бассейнами и охотами на заповедную дичь не усмирить, и если бы не Стас, обладающий просто фантастическими способностями претворять в реальную действительность самое невозможное, жизнь стала бы и вовсе бессмысленной – читать коллективно отредактированные чужие тексты можно выучить и попугая. Пусть и Стас по службе подчинялся своему строгому начальству, обязан был в каждой мелочи отчитываться, главное в другом – уж в людях он редко ошибается. Со Стасом они нашли общий язык, он предан, умен, тактичен, умеет держать язык за зубами. Здесь, если уж на то пойдет, можно товарищу Андропову и намекнуть слегка, что незаменимых не бывает и нечего совать нос в чужие дела, даже если он считает своей неукоснительной обязанностью все на свете знать, видеть и даже корректировать. Какое ему, скажем, дело до интимной жизни генсека, что за дурацкая подозрительность! Ну, актриса Академического, что дальше? Приглянулась именно она, а не другая, разве возможно понять причину?
Само собой, продолжал накачивать себя окончательно разволновавшийся Леонид Ильич, от недреманного церберского ока ничего не укроется, черт с ним, такова должность, но только пусть попробует сунуться не в свое дело, посвоевольничать, заложить запасец на всякий случай, очень и очень просчитается, надо будет ему, не мешкая долго, указать, что и за ним тоже не все гладко, вот и со Щелоковым на ножах, чего, спрашивается, не поделили? Здесь давать верха ему нельзя, слишком жирно, возомнит сверх всякой меры. И хорошо, что завтра пятница, важных дел не предвидится, пока затишье стоит, можно отправить всех сразу в Завидово, а самому со Стасом и сделать небольшой крюк, завтра его дежурство, и надо его с утра еще раз предупредить.