– Вот, ребятушки, и насмотрелась я, полковник там один… красавец мужчина! Борода чёрная, лицо матовое, французским языком владеет, на моём пианино играл, танцует…
Было видно её увлечение. Она сообщила:
– Белая армия движется на Борисоглебск, а сам полковник собирается в отпуск к семье, к детям.
Моё рисование было прервано, Гражданскую войну я считал досадным осложнением на моём пути к искусству. Вскоре начались февральские метели, заносы, школа возобновила занятия. С невероятной трудностью добирались мы в школу по сугробам. В поле встретилась подвода, гроб, накрытый дерюгой, торчал в санях, на нём согнувшись сидел казак, за спиной винтовка, башлык, лошадь бежала трусцой, и скоро всё исчезло, растаяло, как дым… А в школе Шура рассказала нам о гибели этого красавца полковника, собиравшегося в отпуск к семье. Он был убит под Борисоглебском.
В село возвратилась советская власть, а вместе с ней хромой председатель комбеда. Он чувствовал себя героем, сидя в трактире, буйствовал пуще прежнего. Обстановка в селе заметно преобразилась, мирные беседы мужичков на хозяйственные темы сменились политикой и раздорами. Между тем морозы прекратились, весна вступала в свои права.
История искусств Гнедича с её желобками и каннелюрами египетских колонн была убрана на дно чемодана, на нашем столике появилась тощая книжонка немецкого философа-пессимиста Артура Шопенгауэра, она увлекла нас не на шутку, послужив практическим руководством в наших отношениях с учительницами. Узнав из предисловия, что Шопенгауэр был ненавистником женщин, мы оба решили последовать советам философа. Когда один из нас уставал читать, любопытная книжка переходила в руки другого. Георгий, цитируя Шопенгауэра, изрекал голосом оракула:
– Ещё менее они способны удивить мир учёным творением. Женщина во всех отношениях – второй, более слабый, пол.
Ну, хватит: теперь нам всё было ясно. Сообща решили прекратить разговоры с учительницами, объявить им, так сказать, молчаливый бойкот. Наутро в учительской нас душил смех, но мы старались выполнять задуманное. Георгий, открыв шкап с учебными пособиями, сосредоточенно вертел, рассматривая, геометрические тела. Сердито насупившись, с указкой в руках я молчаливо путешествовал по Африке. Учительницам оба отвечали неопределённым мычанием. Ещё не понимая нашего поведения, они осыпали нас вопросами, но, почувствовав, наконец, себя оскорблёнными, оставили нас в покое. Эта комедия не могла продолжаться долго, она вредила занятиям и скоро наскучила. Мы решили обнародовать учительницам мнение философа на их счёт. Мир восстановился быстро, мы всё свалили на голову Шопенгауэра. Этот день в учительской был, кажется, самым шумным и весёлым. Впервые все учителя из школы в село возвращались вместе. Всю дорогу острили, дурачились, на разные лады высмеивая «великого пессимиста». Удивила нас Шура, под конец она воскликнула:
– А что, ребятушки, пожалуй, Шопенгауэр-то был прав. Я вполне с ним согласна!
Верочка, возмущённая философом, обозвав его дураком, всё ещё ерепенилась, утверждая, что этот противный старый холостяк подрался однажды на кухне со своей кухаркой, вот отсюда и вся его философия. С этого дня нашему затворничеству пришёл конец. В тот же вечер, прихватив с собой книжонку Шопенгауэра, мы собрались у Верочки, но читать, к общему удовольствию, нам не пришлось – в лампе монашек выгорел керосин, при свете лампадки пили чай из монастырского сервиза. Теперь наша дверь в трактире совсем не закрывалась, мы пустились в другую крайность – отбросив затворничество, стали гулять по всей ночи, возвращаясь под утро в свой трактир поодиночке. Вместе с этим нарушилось и привычное расписание дня. Аппетиты наши росли, а меню и порции хозяйкой заметно сокращались, не совпадали и прогулки наши перед сном на подсобную территорию. Собака в эти дни совсем лишилась голоса.
На свадьбу Григория мы были приглашены шаферами. Нам пришлось обрядиться в белые перчатки и на потеху всему селу нести венцы над головами новобрачных от самой церкви до дома жениха. За пиршественным столом все гости, кроме учителей, управлялись руками, обходясь без ножей и вилок. Самогонку по всему селу гнали свободно. Нам впервые пришлось принять «боевое крещение». Под утро мы отправились со своими учительницами в школьный сад. Ночь была необыкновенная. Таинственные тени деревьев, серп луны, тишина. Каким-то образом очутился наедине с Верочкой. Сидя на каких-то брёвнах, мы, обнявшись, слушали песни девок на селе, но чувствовал я себя глупцом. Меня охладил первый поцелуй с привкусом махорки. Роман с Верочкой не состоялся.
Леонидыч, страстный любитель общества и театра, радостно приветствовал нашу новую политику открытых дверей. Он затеял любительский спектакль, была выбрана пьеса «Шельменко-денщик», осталось распределить роли. Георгию дали роль дядюшки-холостяка – военного в отставке; роль молодого повесы, его племянника, досталась мне. У Леонидыча главная роль денщика, он был неподражаем и подлинно талантлив! В первом действии чудаковатый дядюшка рассказывает о днях своей молодости, хвастаясь, он крутит ус, игриво звякает шпорами и, топнув каблуком, вдруг кричит, хватаясь за больную ногу: «Ах, проклятая старость!» Молодёжь хохочет, и громче других я – «ветреный беспечный его племянник».
Среди невинных развлечений неожиданно, как снег на голову, на учителей сваливается военная повестка – вызов в мобилизационный отдел города Новохопёрска. Начались сборы в дорогу. Возле нас сразу объединились все женские сердца. Был, конечно, привлечён и Леонидыч, который, руководствуясь опытом своей жизни, вручил нам адрес военного врача, советуя действовать энергично, добиваясь полного освобождения. Девчата, со своей стороны, собрали приличную сумму денег керенками. Нашу телегу буквально завалили продуктами. И вот настал день проводов.
Выехали в сумерки. Карачанские сады были в полном цвету, пьянила своим ароматом черёмуха. Тёплая влажная ночь привела в действие все свои чары. Невидимые нашим глазам певцы-соловьи, как безумные, рассыпали трели. У придорожных гнилых пней в лесу, под самыми колёсами, в лунной тени, мерцали огоньками светлячки. Фосфором светились сырые гнилушки. Девчата во главе с Леонидычем шли за подводой вслед, потом телега, жалобно скрипнув колесами, остановилась. Совершился поцелуйный обряд, нам с Георгием повесили на шею амулеты, что-то вроде маленьких иконок из перламутра. До сих пор хранится у меня эта реликвия, кажущаяся теперь охлаждённому сердцу простой пуговицей. Необъяснимая торжественная грусть снизошла на нас в ту минуту. Но вот, клячонка, отведав кнута, понеслась вскачь. Теряя всякую благопристойность, мы сидели молча, прильнув друг к другу, слушая прощальную песню девчат – она звенела на вдогонку, хватая за сердце. Мы были молоды, и, еле сдерживая стыдливые слёзы, вконец утомлённые, крепко заснули.
Враг
А я стою один меж них
В ужасном пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других…
Максимилиан Волошин
Тысяча девятьсот девятнадцатый год, Гражданская война в разгаре. Наш город Борисоглебск уже который раз переходил из рук в руки. Победа красных и белых одинаково сопровождалась эвакуацией, разрухой и голодом. Перемена власти совершалась мгновенно. Утром жители видели на улицах добродушных красноармейцев, занятых походной кухней, а к вечеру натыкались уже на чубатых бородачей, бродивших с нагайками в поисках евреев и коммунистов. Раздираемое междоусобицей мирное население невольно вовлекалось в эту жестокую борьбу, нередко одна семья являлась представительницей двух враждебных лагерей. Немало было и таких, которые со страхом отсиживались в погребах, а ворота держали на запоре. Власть красных, как только она возвращалась в город, проявлялась деловито: вначале объявлялась регистрация гражданского населения, затем налаживалась работа транспорта и советских учреждений. Вводились хлебные и продуктовые карточки, открывались библиотека, школы, больница и, в последнюю очередь, зрелищные предприятия, сопровождаемые митингами, проверкой документов. Господство обаятельных белых начиналось расстрелами евреев и партийных работников, не успевших скрыться. Их трупы свозились в обширные дворы больницы и городской каланчи. Видимая через забор с улицы гора пострадавших росла с каждым днём, приводя в ужас прохожих. Вместе с этим на базаре оживала свободная торговля, а в городском саду открывалось гуляние с музыкой до позднего часа, создавалась видимость общего благополучия. Офицерство белых своим внешним блеском привлекало молодёжь, успешно вербуя её в свои ряды.
По городу белые размещали раненых, главным образом, офицерство. В нашем зальчике тоже лежал раненый офицер, мой тёзка, Пётр Иванович, ещё достаточно молодой человек с красивым мужественным лицом в поэтической шевелюре. Вначале он был убеждённым врагом советской власти и боролся в рядах Деникинской армии вполне сознательно. Происходил он из зажиточной семьи, неглупый. Пётр Иванович впоследствии понял свою ошибку. Его прямая, честная натура с примесью романтизма на каждом шагу сталкивалась с откровенным шкурничеством среди офицерства и полным безразличием к судьбе родины. Петра Ивановича разочарование не заставило сразу отказаться от дальнейшей борьбы, он будто сознательно устремлялся навстречу своей неизбежной гибели. Ранение его было тяжёлым, пуля, задев горло и дыхательные органы, вышла между лопаток. Почти потеряв голос, раненый хрипел, задыхался, ему был необходим полный покой.
В эти дни к нам в дом частенько заходил мой двоюродный брат Александр, совсем ещё молодой человек, добрый, но довольно легкомысленный, лишённый каких бы то ни было убеждений. Эта встреча оказалась для Александра роковой. Прельщённый золотыми погонами офицера, он записался добровольцем в белую армию Деникина. Между тем, белые под напором Красной Армии готовились к новой эвакуации.
Та августовская ночь была черным-черна, под городом уже слышались подозрительные раскаты грома. Встав через силу, раненый офицер ещё с вечера ушёл в штаб белых вместе с новоиспечённым добровольцем. Среди ночи меня разбудило рыдание матери моего двоюродного брата Александра, она просила сопровождать её в поисках сына.
Вынужденная эвакуация белых взбудоражила весь город, в мещанских домиках возникали робкие огоньки, по улице слышалось нервное хлопанье калиток и злобная перекличка разбуженных собак. Пробираясь к центру города, мы с тёткой Сашей шли почти ощупью. Штаб белых помещался в красивом особняке. Его распахнутые теперь настежь окна и двери были зловеще залиты ярким светом электричества. Повсюду торопливо сновали военные, слышалась ругань и непрерывные звонки телефона, во всей обстановке чувствовалась паника. Не решаясь проникнуть внутрь здания, мы расположились против входной двери в канаве. Зорко всматриваясь в фигуры военных, мы ждали появления Петра Ивановича и Александра, готовые броситься навстречу. Прождав довольно долго, мы, наконец, увидели нашего раненого. Хриплым голосом, жестами и мимикой он торопливо объяснил нам, что Александр давно на станции, а сам тут же исчез. Зарево над лесом разгоралось всё сильней, оттуда уже слышалась беспорядочная стрельба. По дороге к станции гуськом тянулись подводы, мы с тёткой Сашей отправились вслед. В канавах сбоку дороги стонали тяжелораненые, слышались их громкие крики и жалобы. В толпе среди подвод мы вдруг услышали знакомый хриплый голос Петра Ивановича. Выхватив из кобуры свой револьвер, он размахивал им, требуя немедленно освободить подводу для раненых. В телеге сидели молодые женщины, видимо, жёны офицеров. Восхищённому действиями Петра Ивановича, мне не хотелось терять его из виду, но тётка Саша, вцепившись в меня, тянула вперёд к станции. Там мы узнали, что офицерский вагон отправлен в Поворино, а на путях у станции стоял товарняк с тяжело раненными солдатами. Отверстия открытых вагонов чернели ямами, там копошилось, стонало какое-то месиво…
Оставив тётку Сашу на перроне, я заглянул в один из вагонов. Увидев меня, раненый солдат попытался оторвать голову от пола, но его огромная железная каска перевесила, он рухнул навзничь. В эту минуту издали послышался свисток, вагоны, качнувшись, заскрипели, лязгая буферами, колёса лениво покатились вперед. Торопливо спрыгнув на платформу, я увидел тётку Сашу, она судорожно хваталась за скобы вагонов, стараясь не отставать, всё ещё надеясь разыскать сына. Состав, постепенно набрав скорость, свалил её с ног и потащил. У самого края платформы, еле разжав руки, она рухнула, видимо, потеряв сознание. Станция опустела, я стоял в растерянности, зная, что нам нужно было уходить как можно скорее. Наконец, поднявшись с моей помощью, тётка Саша тоскливо осмотрелась и покорно поплелась вслед за мной. Учитывая обстановку, мы обходили людные улицы. Вокруг царила жуткая тишина. В предрассветном небе, бледнея, гасли звёзды. Всё предвещало хорошую ясную погоду.
С уходом белых нормальная жизнь в городе налаживалась. Втайне, с великой осторожностью, возвращались в свои семьи молодые люди, по-глупости вступившие в ряды добровольцев. Слухи об Александре, давно оплаканном тёткой Сашей, каким-то образом доходили к ней: сын её умер неподалёку от Борисоглебска в военном лагере. Мы в своей семье, конечно, не раз вспоминали нашего раненого офицера, и вот, совсем неожиданно, заявилась к нам молодая женщина, отрекомендовавшаяся вдовой Петра Ивановича, от неё мы узнали следующее. Встретились они и сошлись в Ростове-на-Дону. Решив, наконец, покинуть ряды белой армии, Пётр Иванович скрывался у неё до тех пор, пока не услышал, что комендатура красных расстреливает пленных, его бывших товарищей офицеров. Ночью Пётр Иванович ушёл из дома в комендатуру и там объявился – его расстреляли. Такова печальная судьба этого честного, рыцарски благородного человека.
Комсомолка
Город Борисоглебск, весна 1920 года. В свои 19 лет я беспартийный, «шкраб» (работаю в советской школе учителем рисования). В стране разруха, голод, гражданская война. Только что подавлено унтер-офицерское восстание, в окрестностях орудуют остатки банды Антонова. Государственные мероприятия продразвёрстки бросают крестьян в объятия авантюристов. Исполком спешно организует отряды комсомольцев, создаёт агитбригады, направляя в район. По распределению школьного совета командируюсь и я, как наиболее молодой в коллективе. С этой новостью являюсь домой, родители в отчаянии, отец ворчит:
– Нужно было сразу отказаться, а он ещё и радуется, дуралей!
Плачет мать, собирая в дорогу. Пряча от родителей довольную улыбку, молча готовлю в дорогу краски, альбом, еду в качестве художника-декоратора. В нашей группе пять подвод, комсомольцы-агитаторы, любители-артисты обоего пола, соответствующая литература, оружие для охраны и скудное продовольствие. Маршрут Чегорак – Богана – Малая Грибановка. Конечный пункт – село Уварово, центр борьбы, бандитских налётов и всяческих неожиданностей. Мой приятель Борис Карасик, худенький, небольшого роста еврей, едет в качестве суфлёра и дублёра на все несложные роли.
В дороге Борис, сидя в телеге рядом со мной, неприязненно наблюдает за огненно-рыжим парикмахером, недавно сменившим свою профессию на роль кайзера Вильгельма, в которой он незаменим. С резким, неприятным голосом веснушчатый «джентльмен» (любимое слово парикмахера) в настоящую минуту выступал в своей обычной жизненной роли крайнего нахала и волокиты. Две девицы благосклонно внимали вновь испечённому артисту. Пышная блондинка Нина Финкельштейн, дочь бывших буржуев города, и миниатюрная пухленькая красавица Роза Флексер, еврейка, имевшая милый голосок и тьму поклонников среди бывших гимназистов города. Третья девушка, чрезвычайно строгого вида, совершенно незнакомая, подчёркнуто держалась особняком. Высокая, коротко стриженная, с красным платочком на голове, в военной гимнастерке защитного цвета и вдобавок в мужских сапогах – видимо, комсомолка. Не обращая внимания на болтовню парикмахера, она по временам энергично соскакивала с телеги и шла рядом. Тогда, вопреки всем несуразностям её костюма, обнаруживалась прямая стройная фигура. С нами ехал ещё один, уже пожилой, человек, бывший певчий, по виду тихий, скромный, обладатель лирического тенора и серых бархатных глаз. По его печальному виду и частым вздохам можно было догадаться, что он завидует молодости и удачливости парикмахера. В самом деле! К певчему девушки были совершенно равнодушны.
Подводы растряслись по дороге, то исчезая в облаках пыли, то вновь сближаясь. Скоро на горизонте появился легендарный Чегорак, близкий мне с детства по рассказам и до сих пор неизвестный. Я, было, оживился, принимаясь за свой альбом, но наш возница как нарочно хлестнул лошадёнку, и она понеслась вдоль деревни, минуя крохотную церковку, плохонькое, но крытое железом здание сельсовета, возглавляемое красным флагом, и амбар потребиловки с повалившейся на сторону вывеской. Организаторы торопились, путь от Чегорака к Богане был уже небезопасен.
Вечерело, когда мы въехали в лес. Пыль улеглась, появилась прохлада. Все были утомлены, молчали, не унывал лишь наш рыжий «джентльмен». Желая блеснуть актёрским талантом перед девицами, он повторял вслух свою роль кайзера, смешно выкрикивая слова, от сильной тряски горохом рассыпавшиеся по дороге.
– Я собрал вас, господа, – на мотив оперетты всем известного «Ивана Павлова», – я собрал вас всех сюда, всех сюда, сюда!
При этом он, рискуя совершить нежелательный полёт, ловил пальцами то кончики воображаемых усов, то край телеги, гримасничая и страшно вращая глазами.
В Богану въехали поздно, нас встретил одинокий лай собаки, кое-где по селу ещё мелькали тусклые огоньки. Остановив лошадей среди площади, организаторы отправились разыскивать сельсовет. Разместили нас по избам подводами, как ехали. Сонная хозяйка зажгла лампу, устлала пол соломой, бросила овчины под голову и удалилась, предоставив непрошенным гостям располагаться как им угодно. Словоохотливый парикмахер стал, было, во всеуслышание отпускать остроты с намёками на общее «колхозное одеяло», комсомолка умно и зло одёрнула его, тогда он шёпотом стал рассказывать анекдоты девицам, в ответ слышались их кокетливые смешки. Я невольно проникся уважением к нашей суровой спутнице комсомолке и втайне любовался ею, но она, по-прежнему не обращая на нашу компанию внимания, держалась особняком. Борис Карасик, свернувшись калачиком, спал. Сокрушённо вздыхая, улёгся и бывший певчий.
День, проведённый в новой обстановке, обилие впечатлений действовали возбуждающе, не спалось! Когда лампа погасла, за окном тут же возник таинственный лунный свет.
– «Ха!» – сказала графиня, – острил неугомонный парикмахер, отравляя воздух на редкость вонючей махоркой. – Леди и джентльмены, прошу прощения.
Борис Карасик, перевёртываясь на другой бок, сонным голосом деловито пробурчал:
– Уважаемый! Пора закрывать парикмахерскую.
Девушки дружно хихикали, певчий хмыкнул, и скоро все успокоились. Комсомолка, устроившаяся отдельно у печки, бесшумно белым пятном поднялась из мрака, освобождаясь от верхней одежды. На фоне холодного окна лишь на миг мелькнул её призрачный силуэт, и тут же всё растаяло. Засыпая, я испытывал какую-то непонятную радость, будто увиденное только что в окне имело отдалённое отношение ко мне. Наутро всё обнажилось, разгоняя романтику, проснувшиеся товарищи застенчиво приводили себя в порядок. Наскоро перекусив, мы снова тронулись в путь.
Дорога была уже не та, что накануне, всё говорило здесь о недавних событиях. Трупы лошадей, гниение вызывали тревогу. Брошенные повозки, ямы приходилось объезжать. Обгорелые пни, одинокие случайные выстрелы в стороне настораживали. Ехали неторопливо, от прежней беспечности не осталось и следа. В воскресенье прибыли в Уварово, население встретило холодно. Смущали их разговоры о бандитских налётах, о расправе с агитаторами. Выбрав место у церкви на площади, стали сооружать помост. Предстоял митинг и выступление агитационной бригады. Кроме любопытных деревенских ребятишек никто не показывался. Это было плохим признаком. Комсомольцы в целях привлечения населения разбрелись по селу. Агитационная бригада готовилась к выступлению. Разведя яркий анилин, я принялся за афиши. Время шло незаметно. Из-за малого количества собравшихся задержался митинг. Молодёжь и та подходила неторопливо, с опаской. Под общий гогот какой-то подгулявший мужичок, забравшись на наш помост, заорал вдруг истошным голосом, открывая самодеятельность:
– Ленин Троцкому сказал: «Пойдём, Лёва, на базар, купим лошадь карию, накормим пролетарию».
Мужичок после каждого куплета плясал вприсядку, награждая себя аплодисментами. Комсомольцы еле уняли куплетиста. На шум стал, наконец, собираться народ. Торжественный свет керосиновых ламп, мои яркие плакаты, музыка победили косность. Молодёжь заняла всё пространство перед сценой, появились и пожилые со своими скамьями, табуретками, женщины с детьми на руках. Комсомолка не выходила у меня из головы; стоя в толпе, неподалеку от сцены, я тщетно отыскивал её глазами. Заканчивался митинг, последний оратор бросал в толпу заключительные слова:
– Да здравствует наша партия, товарищи!
Перед самым носом докладчика снова появился пьяный мужичок.
– Дура она твоя партия! – кричал он оратору.
Под общий смех его уводят спать. Митинг окончился, стоя спели Интернационал, поднялся занавес. Керосиновые лампы, установленные в ряд, наподобие софита, ярко горели, освещая сцену и отбрасывая вглубь чудовищные тени. Три карикатурные фигуры на трёх высоких ящиках с чёткими надписями: «Интервенты!». Посредине немецкий кайзер Вильгельм в бутафорском костюме, на голове каска пожарного с блестящим золотым орлом из бумаги, сапоги с высокими голенищами, шпоры, белые перчатки до локтей и огромные рыжие усы, направленные концами вверх, к носу. Парикмахер был неподражаем, глаза его, сильно подведённые гримом, лезли из орбит. Справа от этой фигуры сидел, сгорбившись, император Австрии Франц-Иосиф, дряхлый, с непрерывно трясущимися руками и лысой головой в огромных бакенбардах. По другую сторону от кайзера – маленький, тощий и вертлявый французский генерал, в этой фигуре легко можно было узнать Бориса Карасика, но пожилого певчего я обнаружил лишь после того, как Франц-Иосиф в ответ на реплику пропел свою фразу приятным тенорком. Возвышаясь на ящике громадой, расставив локти и колени, по-волчьи сверкая белками глаз, кайзер, широко раскрыв пасть, чётко, с расстановкой пел, обращаясь то к одному партнёру, то к другому:
– Я собрал вас, господа, чтоб Россию погубить, чтоб Советы задушить… да!