Эти насмешки никогда меня не обижали, а только веселили. Мы во всём дополняли друг друга. Бывало так, что, увлечённый разговором, я, забываясь, налетал на случайные препятствия, теснил его плечом, Леонтий останавливал:
– Послушай, Пётр, ну что ты толкаешься? Смотри, мы с тобой очутились уже на другой стороне улицы.
Петром он называл меня редко, придумывая разные имена: Пека, Петрысь, Петрынь – но всё это одинаково звучало у него ласково. По дороге он, вооружившись камешком, отыскивал мишень, чаше всего это был фарфоровый стаканчик телеграфного столба, или, завидя в чужом окне среди цветов дремлющую кошку, обязательно щёлкал её по носу, что-то падало, приходилось бежать – Леонтий наредкость был метким. Играя с ребятами в казанки, он одной свинчаткой разбивал целые коны. Мне, лишённому такой способности, оставалось только собирать трофеи в общий мешок.
Большинство мальчишек нашей улицы по окончании трёхклассной школы шли в железнодорожные мастерские зарабатывать на хлеб. Ходили вечно оборванные, с разбойничьими лицами. У работавших в типографии за голенищами сапог торчала кость, необходимая в производстве – ею разрезали бумагу. Эта кость служила и оружием в уличных драках. Одно время Леонтий работал в типографии, он участвовал вместе с товарищами в ночном налёте на сады дачников. Полубеспризорный образ жизни подростков толкал их на опасные приключения.
По временам у ребят возникала вражда и по отношению к нам. Леонтий изобрёл огнестрельное оружие. К ложу, выточенному из орехового дерева, он приделал лук из обруча – тетивой; стрелой служила камышинка, начинённая порохом, со спичкой на конце. Как только спускался курок, стрела летела до встречи с препятствием, тогда порох взрывался: огонь, клубы дыма, гром до звона в ушах – всё наводило панику. Изобретение было своевременно, орава ребят становилась опасной, они подстерегали каждый наш шаг, и мы решили пустить в дело ружьё. Был риск, взрыва могло не получиться, и тогда нас ждала зверская расправа. Прихватив ружьё, мы отправились навстречу врагу. Как водится, вначале шла перебранка, угрозы, насмешки – нас старались вывести из себя. Рассчитав расстояние, Леонтий прицелился, ребята остановились. Камышинка сорвалась, и через мгновение нашим глазам представилась картина разгрома. Оглушённые взрывом, одни стояли с растерянными глупыми лицами, другие бросились бежать. Леонтий, побледнев от внутреннего волнения, взял у меня из рук вторую стрелу, но неприятель был уже побеждён. Их вожак – Коська Мекляев, дружески улыбаясь, шёл нам навстречу. Вскоре мы с Леонтием были втянуты в озорство, к счастью, окончившееся благополучно.
Вместе со всей оравой «кавказских» ребят, забрав ружьё, отправились к каменным складам. Хотелось испытать силу взрыва с большим количеством пороха. В этот летний тёплый вечер жители, отдыхая, сидели возле своих домов на лавочках. Здание полиции примыкало к городскому саду, там вечерами играл духовой оркестр. Мы не учли близости полиции. Когда последовал оглушительный взрыв, все испуганно бросились врассыпную. Вдогонку раздались крики: «Держи их!», свистки… Мы с Леонтием, в страхе перемахнув через высокий забор, очутились в городском саду, где как раз шло представление чеховского «Юбилея», играли любители. А театром мы увлекались, особенно драмой. В коммунистическом клубе мы смотрели пьесу Семёна Юшкевича «О детстве». По выходе из театра Леонтий разрыдался.
Раньше родители Леонтия жили в посёлке, в так называемой Воровой деревне. Рассказывая о себе, он делал намёки на то, о чём стыдно было говорить. Старшие моей семьи неодобрительно смотрели на нашу дружбу, он всегда это чувствовал. Его отец работал механиком на заводе, запивая, бросал семью, и тогда Леонтий с матерью перебирался к бабке и деду на Горную улицу. Своего дома у них не было: когда отец работал, они ютились в скромной квартирке об одной комнате. Деревянная двуспальная кровать занимала почти всю площадь, она была покрыта лоскутным одеялом, по-деревенски свешивался с потолка ситцевый полог. Быт наших семей в корне отличался. Чай, обед и ужин у нас собирали за столом всю семью, нарушение этого правила не мыслилось: где бы я ни был в эти часы, я торопился домой. Леонтий возмущался:
– Чёрт, Петрысь, ты что? Так уже голоден?
Сам он питался кое-как. Мать в обеденный час, бывало, скажет:
– Сынок, мне некогда, ты бы съел чего-нибудь.
Он питался всухомятку.
Мне, подростку, мать Леонтия казалась ещё молодой женщиной, я звал её тётей. Незаурядной личностью была бабка Леонтия – Аграфена Степановна, ей было в то время лет семьдесят. Несмотря на возраст, очень живая, остроумная, она была участницей всех наших замыслов. Вечно с цыгаркой во рту, босая, она деспотически управляла глухим дедом, столяром по профессии. По приказу бабки по нашим чертежам дед сделал нам по этюднику – мой цел и поныне, он побывал вместе со мной в Иране, поднимался там на минареты тегеранских мечетей, в войну мчался вместе со мной по военным дорогам Белоруссии, Польши, Восточной Пруссии, теперь, вконец одряхлевший, лежит на покое.
Мы с Леонтием подростками очень любили стихи. Большим успехом пользовались у нас произведения моего старшего брата Анатолия:
Я ушёл далёко от людей,
Затворил свои двери на крюк,
И в тиши одиночества ждал
Милых сердцу гостей, милый стук…
Особенно нам с Леонтием нравилась заключительные строки: «Отросла лишь одна борода, / Остальное угасло без пищи…»
Сближала нас общая любовь к рисованию. Мы одновременно приобрели масляные краски, ещё в школе упорно рисовали с натуры. Вырезав из журнала снимок в красках с картины художника Семирадского «Христос у Марфы и Марии», мы решились копировать его на полотне. Я ненавидел любительство и потому принялся за это дело неторопливо. Снимок оставил Леонтию. Каково было моё удивление и огорчение, когда через два-три дня Леонтий показал мне сделанную им копию. Я был поражён быстротой как фокусом. Мне была обидна до слёз такая легкомысленность. Всё у Леонтия было приблизительным, даже самый оригинал, разбитый на клеточки, потерял в моих глазах прелесть новизны. Я готов был отказаться от замысла, и только самолюбие заставило меня взяться за эту копию, мне удалось ею увлечься.
В те дни в обувном магазине Петрова на главной улице города мы случайно познакомились со старшим приказчиком – любителем живописи, он копировал главным образом пейзажи передвижников. Договорились с ним о встрече в воскресный день. С трепетом подходили к скромному домику любителя. Он встретил нас радушно, чистенький зальчик сплошь был увешан произведениями собственной кисти хозяина. Огромные рамы вначале огорошили нас, но мы с Леонтием скоро разобрались, что имеем дело с любителем чистой воды. Аккуратные, робкие труды, несмотря на очевидную любовь к искусству, не имели хорошего вкуса. В волнении автора копий всё же было много трогательного. Показав нам галерею своих копий, он, угостив чаем, усадил нас за альбом с открытками. Почти все открытки были разграфлены. Особенно он любил «Рожь» Ивана Ивановича Шишкина. Левитан с его свободой мазка отпугивал! Хозяин предложил и нам скопировать что-нибудь. Я остановился на «Осени» художника Васильева – избушка, крытая соломой с берёзками. Леонтий взял зимний пейзаж. Провожая нас, приказчик почему-то заговорил о скульптуре и никак не мог справиться с незнакомым ему словом. Получалось одно смешнее другого, что-то вроде «скупыльтора». Мы, вспоминая этого человека, говорили: «Ну, этот скусальтер!», чувствуя своё превосходство.
Справившись с копиями, мы отправились к нему вторично. Я прихватил с собой и свою копию. Восторгам любителя не было конца. Он впервые увидел работу мазками и предсказывал мне большие успехи в искусстве. Помню, как это меня окрылило. Между прочим, эта юношеская работа до сих пор цела и хранится у меня.
Два визита к этому человеку вполне исчерпали наш интерес.
В ту же пору встретился нам ещё один художник. Его высокая шляпа, длинные волосы, блуза без пояса и этюдник делали в наших глазах эту фигуру значительной. Особенно поражал нас огромный парусиновый зонт.
Искусство живописи увлекало нас всё более. Леонтию первому удаётся осуществить мечту – учиться, он едет в Пензенскую художественную школу. У нас возникает деятельная переписка. «То, что я вижу здесь ежедневно, – пишет Леонтий, – ты и представить себе не можешь. Мраморная лестница, и возле неё гипсы в натуральную величину». Он называет мне имена известных художников: Горюкина-Сорокопудова, академика Петрова. Но скоро действительность отрезвляет Леонтия, он жалуется на холод в мастерских училища, общий неуют общежития, голод и тупость товарищей. Несмотря на всё это, я продолжаю ему завидовать, готовый на все муки ради любимого искусства. Леонтий шлёт мне рецепты грунтовок полотна, советует расстаться с копиями, а заодно и мелкими кисточками. Призывает работать только с натуры. Столько было нового во всём этом!
Наконец, Леонтий даёт мне возможность очень важного для меня знакомства с художником, нашим борисоглебским земляком, Ефимовым Александром Петровичем, в то время только что окончившим Пензенскую художественную школу. С младшим братом Ефимова, Анатолием, Леонтий учится и живёт на одной квартире. Моё посещение Ефимова, знакомство и его работы приводят меня в восторг. Два небольших лесных этюда и особенно женская голова, выполненная одним тоном, врезалась в память на всю жизнь. Вскоре у нас в городе открылась художественная студия. Она собрала в свои стены множество энтузиастов, жизнь била ключом. Руководителем стал Александр Петрович Ефимов.
Холод и голод тех лет заставили Леонтия покинуть Пензу, он уехал к родителям в уютную и сытную Абрамовку, лишь изредка бывая в Борисоглебске. Останавливался Леонтий по-прежнему у деда с бабкой на «Кавказе». В эти годы на почве искусства я близко сошёлся с двоюродным братом Леонтия, Ваней Стариловым, мы чувствовали опустошённость Леонтия, утрату цели. С гитарой в руках своими грустными песенками он ещё возвращал мне прежнее тепло, но его вступление в комсомол, вынужденные эвакуации окончательно отрывают Леонтия от искусства и от нашей среды. В Абрамовке в окружении новых товарищей он, порвав с комсомолом, пьёт самогонку, распутничает и приходит в тупик. До меня доходят слова Леонтия. В письме Ване Старилову он пишет: «Вспомнишь всю свою жизнь сначала, и нет в ней ни одного отрадного пятнышка, всё только скитания по чужим углам, всё чужие куски из чужих рук и в наследство проклятый слабый характер – неврастения». Я получил письмо от Леонтия и на своё имя, он по-прежнему ласково обращается ко мне: «Здравствуй, мой славный друг Пётр, прошу тебя, приезжай к нам в Абрамовку, ты мне нужен. Сейчас мне требуется рука друга, которая возьмёт как беспомощного котёнка за шиворот и вытащит из грязи на солнышко… Пойми… приезжай!»
И вот я в Абрамовке, родители Леонтия приняли меня как родного. Внешне в их семье царит благополучие, отец бросил пить, у них наконец-то свой домик, во дворе корова, пчёлы. Леонтий мастер на все руки, со всего посёлка несут ему в починку примусы, керосинки, ходики. Показывая мне исправленный им будильник соседки, Леонтий с гордостью рассказывает его историю. Ему ласково вторит мать: «Совсем леший сопьётся». Леонтий изредка вспоминает и искусство, берётся за рисование, но скоро бросает, родители не подозревают ничего, они не видят в сыне внутреннего разлада. А мои дни в Абрамовке проходят в отдыхе, голода нет, по вечерам прогулки.
Уходим в рабочий клуб, где по вечерам собирается местная интеллигенция. В посёлке пусто, лишь кое-где мелькают огоньки. Перед появлением луны стоит непроглядная тьма. Я бреду вслед за Леонтием, по временам он берёт меня за руку, теплота его по-женски тонких пальцев пробуждает во мне нашу прежнюю дружбу. Клуб пуст, здание запущено, ни запоров, ни электричества. В огромные окна задувает, по полу бегут облака пыли. На любительской сцене висит мятый занавес. Суфлёрская будка схожа с конурой. В углу перед сценой во мраке чернеет рояль. Обстановка кажется фантастической.
– Ну вот, Петрысь! Мы и пришли, – по-прежнему ласково говорит Леонтий, отбрасывая крышку рояля, усаживаясь.
Ощупью, исследуя тёмные углы, натыкаюсь на стол, испытывая чувство новизны, располагаюсь. Леонтий, робко касаясь клавиш расстроенного рояля, пробует петь: «Тянутся по небу, по небу… тучи тяжёлые… тучи тяжёлые…» Нервно перебирая клавиши, Леонтий повторяет, пытаясь наладить аккомпанемент вконец расстроенного рояля. Голос у него несильный, он поёт в нос, гундосится, но с большим чувством. Некоторое время молчит, как бы вспоминая, затем поёт уверенно:
Тянутся по небу тучи тяжёлые,
Мрачно танцуют вокруг.
С грустью деревья качаются голые…
Не просыпайся, мой друг.
Жалобным гулом замерли звуки потревоженных клавиш… Мне жёстко лежать на голых досках стола, но я замер, лежу без движения, готовый слушать бесконечно эти грустные песенки – но вот снова ожил рояль, песни Леонтия, тягуче-грустные, следуют одна за другой: «Отойди, не гляди, скройся с глаз ты моих…» Тут весь репертуар Леонтия. Он снова поёт: «Мой милый френч… придёт пора, ты выйдешь на арену, мой старый френч, я вновь тебя надену!..» Мне хочется подняться со стола, отыскать в темноте друга, чтобы высказать ему всё, всё… ласковое… хорошее. Напомнить о нашей юности и об искусстве, и вдруг слышу озорно, неожиданно забарабанили клавиши рояля. «Зашла я в склад игрушек, где много безделушек, вечернею порою как-то раз», – бесшабашный, игривый мотив, и крышка рояля, падая, хлопнула отрезвляюще громко.
– Так вот они какие пирожки, Петрынь! Ты что, спишь?
Постель нам ещё с вечера приготовила тётя на огороде, среди душистой полыни и пчёл. От росы всё влажно, августовская ночь свежа. Луна, поднявшись ввысь, свирепствовала с необыкновенной силой. В ярком, но мертвенном свете мы казались друг другу привидениями. Предутренняя прохлада заставила нас основательнее укутаться в одеяла и плотнее прижаться друг к другу. Сердца наши были переполнены, но мы оба молчали, пока здоровый сон не разлучил нас.
На всё время моего пребывания в Абрамовке Леонтий оставил своё общество, мы проводили время вдвоём, по вечерам уходя далеко от посёлка. На озере на наших глазах была подстрелена цапля – забившись в осоку, она жалобно кричала, умирая под равнодушное бахвальство праздного охотника, как оказалось, здешнего приятеля Леонтия. Неторопливо шаг за шагом распутывал передо мной Леонтий клубок приключений, не щадя себя, раскрывая без утайки свою пока что неудавшуюся жизнь. В общем, он был вовлечён в компанию таких же неудачников, оторванных от дела, скучающих, пьющих самогонку, что и привело их к преступной мысли ограбления поселкового кассира потребиловки. Всё окончилось довольно глупо, кое-кого арестовали, теперь велось следствие, снимались допросы – нелепая обстановка! Хотя прямого участия Леонтий не принимал, мой совет ему сводился к тому, чтобы окончательно порвать связь с этими друзьями, уехать отсюда как можно скорее. Наутро мы собрались покинуть Абрамовку. Леонтий ехал в нерешительности, то ли он провожает меня, то ли едет устраиваться на работу в город Новохопёрск. Так на полдороге мы с ним и расстались, встретившись снова в Москве через много лет.
На хуторе
Одно лето в каникулы я гостил у родственников в селе Пески Воронежской области. Мой сверстник Георгий – нам было лет по четырнадцать – предложил мне отправиться с ним на хутор, где жили дед его и бабка. Мы деятельно стали готовиться. У них был старый, очень тяжёлый велосипед, но по тем временам и эта машина была редкостью. Предстоящие тридцать-сорок километров казались нам, подросткам, бог весть какой далью и усиливали интерес предстоящего путешествия. В дорогу нами всё было предусмотрено, для меня у велосипеда было устроено добавочное место позади Георгия у заднего колеса, предполагался мешок с яблоками впереди у руля. Выехать решено было как можно раньше, чтобы избежать встреч с собаками, которых в селе было множество.
После ужина, когда стемнело, занялись яблоками. У родителей Георгия был свой сад, гораздо лучше соседского, но нам хотелось чего-то необычного, приключений, а потому, обнаружив во дворе длинную полую трубу, пристроили её одним концом в самую гущу соседской территории, таким образом, как по современному конвейеру, быстро наполнили мешок яблоками. Добытые таким оригинальным способом, они казались нам вкуснее.
Улеглись мы здесь же, на открытом воздухе, и пробудились одновременно, едва видимые в темноте, дрожим от холода, все наши вещи влажны от росы. Мы таинственно шепчемся, стараясь как можно скорее бесшумно очутиться за воротами. Выбираемся на середину дороги, держась подальше от изб и изгородей. Слышится ранняя перекличка петухов, теплятся предрассветные краски летнего неба. Ужасная пыль, в ней утопают ноги и машина, дорога в глубоких колеях. Минуя пирамидальные тополя крайней усадьбы, ещё не решаемся садиться на велосипед. Впереди кладбище, со злобным урчанием покидает дорогу страшный лохматый пёс, разбуженный нами.
– Пётр! Вурдалаки! – иронически восклицает Георгий, и я понимающе улыбаюсь, ведь мы уже третьеклассники.
И всё же, минуя многочисленные кресты, оба облегчённо вздыхаем. Теперь только бы мчаться вперёд, но основная дорога предстала вдруг множеством поворотов во все стороны. Совещаемся, выбрав самую наезженную колею, и в дальнейшем следуем этому правилу. Громыхая, как телега, наш велосипед пока что едет на нас, по очереди ведём его за руль. Своим приглушённым, но приятным голосом Георгий запевает бодрую песню, я безголосо вторю.
В поле перед нашими глазами открывается эффектный восход солнца, огненный шар быстро поднимается над горизонтом, уменьшаясь в объёме, теряет краски, решаемся ехать. Георгий за рулём, я занимаю своё место, и вот мы мчимся, поднимая чудовищный столб пыли. Узел с яблоками громко стучит о раму велосипеда, превращая его в подобие мотоцикла. Постепенно резкий запах бензина и жжёной резины хватает за горло. Машиной уничтожена вся поэзия дороги, она в рытвинах. Чтобы избежать аварии, требуется внимательность. Сбоку появляются гурты овец, нам навстречу, высунув языки, несутся страшные овчарки – особая порода собак, о которой мы наслышались неприятных вещей. Георгий, втянув голову в плечи, усиленно жмёт на педали, а я весь съёживаюсь. Открытые пасти собак совсем рядом, но техника спасёт! После гонки и пережитого страха нам жарко, оба мокрые от пота. Вспомнив о яблоках, делаем остановку. Солнце уже высоко, у ног голубеют короткие тени, мы меняемся местами. В моих руках нет твёрдости, от малейшего препятствия на дороге руль поворачивается, мешок с яблоками, уменьшенный наполовину, бьёт по коленям, мотается во все стороны, да и мой пассажир, нарочно вихляясь, создаёт каверзы, так что в результате, растеряв педали, валюсь на сторону.
Езда у нас чередуется с пешим хождением, песни сменяются молчанием. Столб пыли впереди, затем вырисовывается арба с впряжёнными в неё волами, на возу, разомлев от жары, дремлют два хохла. Наш велосипед, запрыгав по кочкам, задребезжал, волы испуганно бросились в сторону от дороги, в рожь. Седоки, вскочив на ноги, кричат своё: «Цоб цабе!» – и, размахивая длиннейшим бичом, пребольно ожигают меня сзади. Подскочив, я сильно толкаю Георгия, и мой опытный шофёр еле удерживает равновесие. Скрытые пылью, стремительно исчезаем из глаз изумлённых хохлов.
Поля арбузов, гороха, подсолнухов заставляют нас делать остановки, хочется всего отведать. Вокруг ни души, наслаждаемся полной свободой. Но вот и человек у шалаша, старичок, весь такой светлый, ласковый. Он занят производством деревянных изделий: посуда, ложки, лапти из лыка. На костерке полевая каша, он щедро угощает нас сотовым мёдом.
– Дедушка! Далеко ли река Кардаил? Хутора? – спрашивает Георгий.
– Хутора-то сынок недалеча, да вот вода в Кардаиле больно студёная.
Оказалось, старичок и лет своих не помнит.
– В городу никогда не бывал, а тут вот у меня и родня вся… Царство им Небесное! – перекрестившись, он указал в сторону, где в прохладной тени торчали верхушки крестов.
С высоты нашей учёности удивляемся этому человеку, нам, начитавшимся книг о путешествиях, кажется неправдоподобной такая осёдлость. Старик долго смотрел нам вслед, пока мы не исчезли за поворотом дороги, а она пошла под уклон, чувствовалось, что мы близки уже к цели.
Скоро перед нами размалёванной картой открылись цветущая долина, одинокие хутора в огородах, садах. По всему пространству, петляя тут и там, сверкал на солнце Кардаил. Милая, студёная речушка! Сколько детской радости, забав и маленьких огорчений унесла она в своих быстрых водах. Уничтожая остатки яблок, мы любовались долиной.