Но вдруг Эвтибида со стоном ужаса вскочила с ложа и прерывистым, плачущим голосом закричала:
– Нет… Спартак, не я тебя убиваю!.. Это она… Ты не умрешь!
Вся охваченная одной мыслью, Эвтибида во время этого короткого забытья была потрясена каким-то сновидением; ее сознанию, вероятно, предстал образ Спартака, умирающего и молящего о сострадании.
Вскочив с постели, накинув широкий белый плащ и вызвав Аспазию, она приказала тотчас же разбудить Метробия.
Мы не станем описывать, чего ей стоило убедить комедианта в необходимости немедленно выехать, догнать Демофила и помешать тому, чтобы письмо, написанное ею три часа назад, попало в руки Суллы.
Метробий был утомлен поездкой, разоспался от выпитого в большом количестве вина, согрелся пуховыми одеялами, и потребовалось искусство и чары Эвтибиды, чтобы он спустя два часа был в состоянии поехать.
– Демофил, – сказала девушка комедианту, – теперь впереди тебя на пять часов, ты должен не ехать, а лететь на своем коне…
– Да, если бы он был Пегасом, я бы, пожалуй, заставил его лететь…
– В конце концов, это будет лучше и для тебя…
Несколько минут спустя топот лошади, скакавшей бешеным галопом, разбудил некоторых из сыновей Квирина. Прислушавшись к топоту, они снова закутывались в одеяла, наслаждаясь теплом, и чувствовали себя хорошо при мысли о том, что в этот час много несчастных находится в поле, в пути, под открытым небом, испытывая на себе яростные порывы пронзительно завывавшего ветра.
Глава VII
Как смерть опередила Демофила и Метробия
Кто выезжал из Рима через Капуанские ворота и по Аппиевой дороге, доехав до Капуи, сворачивал к Кумам, тот мог наблюдать изумительную по своей чарующей прелести картину. Его взор обнимал холмы, покрытые цветущими оливковыми и апельсиновыми рощами, фруктовыми садами и виноградниками, плодородные желтеющие нивы и нежно-зеленые луга, где паслись многочисленные стада овец и быков. А за этими благоухающими пажитями тянулось побережье, на котором, как бы по волшебству, вырастали на небольшом расстоянии друг от друга Литернум, Мизенум, Кумы, Байи, Путеолы, Неаполь, Геркуланум и Помпея, великолепные храмы и виллы, восхитительные термы, чудесные рощи, многочисленные деревни, озера. А дальше – море, тихое, голубое, нежащееся меж берегов, как бы влюбленно обнимающих его. И наконец, вдали – в море – целый венок прелестных островков, покрытых термами, дворцами и пышной растительностью, – Исхия, Прохита, Незис и Капреи. Всю эту чудесную панораму освещало сияющее солнце и ласкали дуновения мягкого теплого ветерка.
И неудивительно, что это чарующее зрелище породило в те дни утверждение, что именно здесь ждал со своей лодкой Харон, перевозивший умерших из этого мира в елисейские поля.
Кумы, богатый, многолюдный город, расположенный частью на крутой обрывистой горе, частью на ее пологом склоне и на равнине у моря, были одним из наиболее посещаемых мест. В сезон купания здесь можно было встретить множество римских патрициев. Кто из них имел на берегу свои виллы, тот охотно проводил здесь часть осени и весны.
Поэтому Кумы располагали всеми удобствами и уютом, которые могли позволить себе в то время богачи и знать в самом Риме. В Кумах были и портики, и базилики, и форумы, и цирки, и грандиозный амфитеатр (развалины которого сохранились и доныне), а в Акрополе, на горе, – великолепный храм, посвященный богу Аполлону, один из наиболее красивых и роскошных в Италии.
Невдалеке от Кум, на красивом холме, с которого открывался вид на побережье и залив, была расположена величественная, роскошная вилла Луция Корнелия Суллы.
Все, что тщеславный ум, оригинальный и богатый фантазией, каким был ум Суллы, мог придумать, было сосредоточено на этой вилле. Она простиралась до самого моря, где Сулла приказал сделать специальный бассейн для прирученных рыб, за которым тщательно ухаживали.
Сам дом мог бы считаться роскошным даже в Риме.
В нем была ванная комната вся из мрамора, с пятидесятью отделениями для горячих, теплых и холодных ванн. На даче были оранжереи с цветами и птицами и рощи, окруженные изгородью. В них водились олени, косули, лисицы и всякого рода дичь.
В это-то очаровательное место за два месяца до описываемых событий удалился страшный и всемогущий экс-диктатор Рима, пожелавший вести уединенную жизнь частного человека.
Здесь он проводил дни, обдумывая и составляя свои «Комментарии», которые он посвятил великому и богатейшему Луцию Лицинию Лукуллу, мужественно сражавшемуся в это время с Митридатом. Память о Лукулле дошла до самых отдаленных потомков, хотя Лукулл был прославлен не столько за доблесть и победы, сколько за свои неисчислимые богатства и ту утонченную роскошь, которой он себя окружал.
Ночи в своей вилле Сулла проводил в шумных и непристойных оргиях, солнце заставало его лежащим на обеденном ложе, пьяным и сонным, среди толпы мимов, шутов и комедиантов – обычных его товарищей по кутежам.
Три дня спустя после событий, описанных в конце предыдущей главы, Сулла приказал устроить ужин в триклинии Аполлона Дельфийского, наиболее обширном и великолепном из четырех триклиниев этого огромного мраморного дворца.
И здесь, среди блеска сверкающих в каждом углу факелов, среди благоухания цветов, среди сладострастных улыбок и дразнящей полуобнаженности танцовщиц, среди веселых звуков флейт, лир и цитр, ужин очень скоро превратился в самую разнузданную оргию.
Девять обеденных лож были расположены в этой огромной зале, и двадцать шесть пирующих сидели за столом. Одно место оставалось свободным – место отсутствующего любимца Суллы – Метробия.
Экс-диктатор в белоснежной застольной одежде, увенчанный розами, занимал место на среднем ложе среднего стола, возле своего лучшего друга – актера Квинта Росция, который был царем этого пира. Судя по веселому смеху Суллы, по частым его речам и еще более частым возлияниям, можно было бы заключить, что экс-диктатор вполне искренне развлекается и что никакая забота не отравляет его души.
Но при более внимательном наблюдении за ним можно было легко заметить, что он за четыре месяца постарел, исхудал и стал еще страшнее. Кровоточивые нарывы, покрывавшие лицо, разрослись; волосы стали уже совсем белыми; выражение уныния, слабости и страдания, замечавшееся во всей его внешности, было результатом постоянной бессонницы, на которую он был обречен страшным, мучившим его недугом.
Несмотря на все это, в его проницательных голубовато-серых глазах все еще сверкали сила и энергия. Усилиями воли он хотел скрыть от других свои нестерпимые муки. И он добивался того, что иногда, особенно во время оргии, казалось, и сам забывал о своей болезни.
– Ну, расскажи, расскажи, Понциан, – обратился Сулла к одному патрицию из Кум, – расскажи, что сказал Граний.
– Но я не слышал его слов, – ответил патриций, внезапно побледнев и путаясь в ответе.
– У меня тонкий слух, ты знаешь, Понциан, – произнес Сулла спокойно, но грозно нахмурив брови, – и я слышал, что ты сказал Элию Луперку.
– Да нет, – возразил в смущении Понциан, – поверь мне… счастливый и всемогущий диктатор.
– Ты произнес следующие слова: «Граний, теперешний эдил в Кумах, когда с него требовали уплаты штрафа, наложенного на него Суллой, отказался, говоря…» И здесь ты поднял глаза на меня и, заметив, что я слышал твою речь, прервал ее. Теперь я предлагаю тебе сказать мне точно, одно за другим слова Грания, как он их произнес.
– Но позволь мне, о Сулла, величайший среди римлян…
– Мне не нужны твои похвалы! – воскликнул Сулла, поднявшись на ложе и сильно стукнув кулаком по столу. – Подлый льстец! Похвалы себе я сам начертал своими подвигами и триумфами в консульских записях, и мне не нужно, чтобы ты их повторял, болтливая сорока! Слова Грания – вот что я хочу знать, и ты их должен мне передать, или, клянусь арфой божественного Аполлона, моего покровителя, клянусь Луцием Корнелием Суллой, ты своим трупом унавозишь мои огороды.
Произнося имя Аполлона, которого Сулла уже много лет назад избрал своим особым покровителем, он коснулся правой рукой золотой статуэтки этого бога, вывезенной им из Дельфийского храма. Он почти всегда носил эту статуэтку на шее – на золотой цепочке драгоценной работы.
При этой клятве все присутствующие, близко знакомые с Суллой, побледнели, растерянно поглядывая друг на друга; прекратились музыка и танцы, и гробовое молчание сменило царившие до того шум и говор.
Несчастный Понциан, заикаясь от страха, сейчас же ответил:
– Граний сказал: «Теперь я не уплачу: Сулла скоро умрет, и я буду освобожден от уплаты».
– А!.. – закричал Сулла, возбужденное и красное лицо которого стало сразу бледным от гнева. – А!.. Граний с нетерпением ожидает моей смерти?.. Браво, Граний!.. Он рассчитал, он рассчитал… – Сулла дрожал, скрывая гнев, сверкавший в его глазах. – Он предусмотрителен!.. Он все предвидит!..
И Сулла прервал себя на миг, а затем, щелкнув пальцами, позвал:
– Хризогон!
И прибавил страшным голосом:
– Посмотрим, не промахнется ли он в своих расчетах.
Хризогон, его отпущенник и наперсник, подошел к экс-диктатору, и тот тихим голосом отдал ему приказание. Хризогон ответил наклонением головы, а затем направился к двери. Сулла крикнул ему вслед:
– Завтра!
Затем, с веселым лицом повернувшись к гостям, воскликнул, подняв чашу, наполненную фалернским вином:
– Ну!.. Что с вами? Что это вы стали такие немые и сонные?.. Клянусь всеми богами Олимпа, вы, кажется, думаете, трусливые овцы, что присутствуете на моем поминальном пире?
– Пусть боги избавят тебя от мысли об этом!