Меня продали. Тяжко быть на этом месте! Заставить молчать в себе ум и чувство, быть деревяшкой!..
Ожидая перемены в своей жизни, я в последний раз беседовал со своим товарищем-солдатом в его сакле. Перед обедом слышу – кричат:
– Судар! Ва Судар!
Они думали, что я в лесу. Мы оба вышли посмотреть – перед нами стояли два гайдука. Я засмеялся и подтвердил товарищу свои предположения.
– Который из вас мой хозяин?
Купивший отозвался. Я простился с солдатом и пошел в свою землянку. Цацу ласково говорила:
– Ну, Судар, ты пойдешь к Аккирею; сними же с себя мешок.
«Ври, ври, моя голубушка; не понимаю я ничего!» – подумал я про себя. Вынул деревянную шпильку, которая держала на мне мешок, как всегдашний мой зимний покров, и скинул с себя эту рыцарскую тогу. Свернув его, положил вежливо, готовый снять с себя до нитки, скорбно простился с хозяйкой и вышел к новому хозяину, который ждал меня перед землянкой.
Змеи кипели в груди моей. Мне хотелось прижаться к чьему-нибудь сердцу.
Родных никого нет, русских тоже, кроме виновного солдата! А в это время горько вспомянуть о своих и вместе отрадно, когда представишь свои обычаи при прощаньях! Я велел пришедшим подождать и побежал опять к товарищу; но хозяин, боясь потерять меня из виду, шел за мной следом. Я простился еще; мы оба плакали… Все в хуторе стояли тогда на своих землянках и любовались нашей приятельской разлукой.
Со слезами на глазах я оставил своего собеседника и пошел впереди своих проводников. Это было в начале февраля; день был холодный; я шел скоро, чтобы согреться, не говоря с провожатыми ни слова. Хозяин мой снял с себя бурку и башлык и начал укутывать меня, как мать маленького ребенка. Холодно, досадно и вместе грустно было мне тогда: я стоял перед ним, как кукла. Я сердился на Абазата и его вероломство, и вместе прощал и ему, как дикарю, и был покорен своей судьбе.
Абазат сторговался заочно и, чувствуя свою вину, не показывал глаз.
Мы шли молча; хозяин мой первый нарушил молчание: он стал спрашивать по-русски, что я умею делать.
– Увидишь, когда я буду жить у тебя, – отвечал ему я сухо.
– «Увидишь!» Значит, ты не хочешь жить? Ну, Судар, если уйдешь и поймаем – голову долой!
«Поймаешь либо нет, – думал я, – а убьешь – мне не страшно умереть».
Новый хозяин, видя неразговорчивость мою, опередил меня и пошел скоро, повесив голову; другой гайдук шел позади меня: я был под караулом. Оба они несли ружья под мышками, опустив стволы к земле; чехлы с ружей висели за спинами; я шел в бурке, как в богатой шубе с бобровым воротником, а из-под башлыка примечал дорогу, оглядываясь нередко назад, как бы прощаясь со своим хутором.
Нам встретились трое чеченцев, знакомые моему хозяину. Мы остановились; хозяин показывал им свою покупку; я злился, когда они оглядывали меня с головы до ног, и отвернулся в сторону, давая тем свободу делать им свои замечания обо мне. Не думали они, что я хорошо понимал их, и говорили вслух, даже божились, что я уйду непременно. Разменявшись приветствиями, мы пошли дальше. Видно было, что купивший недоволен был своей покупкой: все трое мы шли до аула молча.
Далеко было за полдень, когда мы пришли в аул, где должны были переночевать. Старик, знакомый моему хозяину, тотчас накормил нас; в благодарность за хлеб-соль мне велено было нарубить ему дров. Я рубил до поту.
Невдалеке на улице стояла толпа мужчин, а мой Абазат красовался перед ними на сером коне, которого взял было за меня. Я не приветствовал его издали; вдруг Абазат меня кликнул, вся толпа оборотилась; я бросил рубить, надел бурку, брошенную тогда на время работы, обернулся башлыком, не торопясь, подошел к толпе и никого не приветствовал. Абазат сошел с лошади и отдал ее прежнему владельцу; велел мне снять бурку и башлык и идти за собой.
Как я продан был за глаза, то, вероятно, в этом ауле торг должен был кончиться, а Абазат расстался с конем. Он шел передо мной молча, торопя меня, где и бежал; но я шел мерно, показывая тем на свою усталость после работы и снег; на бегу он сбросил с себя полушубок, я также молча поднял его и, надев, уже не отставал.
Абазат торопился отдать плеть, взятую им на время в недальнем ауле.
Скоро мы дошли до аула Галэ, где зимой жили его братья, Янда и Яндар-бей. Меня приняли, как гостя, оправдывали Абазата, который и не показался во всю ночь, просидев в другой сакле.
* * *
О неудаче Абазата тотчас же разнеслось по кутку нашему, и солдат, товарищ мой, ждал меня нетерпеливо. Поутру Янда проводил меня к Високаю; мать, сестры и брат Цацу собрались навестить больную и взглянуть на новорожденного. Все мы поехали на санях.
Цацу обрадовалась родным, со мной поздоровалась сухо. Я ушел к солдату; встреча была радостная.
Утром пришел Абазат в саклю вдовы. Я рубил дрова. Поздоровавшись с хозяйкой, он вышел и, прислонясь к стене, стал говорить:
– Ты, Судар, сердишься на меня, что не хочешь и здороваться?
– Разумеется, сержусь, – говорил я, – ты не уздень – не верен своему слову!
Сознаваясь внутренне в своей вине, он не обиделся от такого ответа, лишь оправдывался, как и его братья; я молчал и продолжал рубить; он отошел прочь.
VI
Прошло две недели. Абазат предлагал мне идти в горы, в работники к эндийцам, как я просился.
– С тем только пойду, – говорил я, – если пришлют выкуп, ты должен меня забрать.
Он обещал. Поход отложен был на день. Абазат сходил между тем за Яндой, и мы отправились втроем; к ночи пришли в Галэ. Весь вечер я продумал, перевернул весь свет и досадовал, что согласился. Абазат спрашивал о моей задумчивости.
Я отвечал:
– Для чего ты скрываешь? Ведь ты ведешь меня продавать. Разве я уйду отсюда?
Долго он не признавался, потом стал извиняться, что ни у него, ни у жены, ни у меня самого нет ничего и работы тоже. Я просил продать порядочному человеку.
На мое счастье, утром приехал Ака. Обрадовавшись, я вышел ему навстречу.
– Марши-ауляга, Судар! А-хунду этци? (Выражение марши-ауляга слово в слово значит шествуй благополучно. А-хунду этци? – Для чего ты здесь? А-хунду – также приветственное слово, то есть ну что? или хун-дош? – что слово? То есть что скажешь? Что нового?)
– Абазат ведет меня в горы, – отвечал я.
– Яц, яц! – вскричал Ака. – Ма-ойля! Ма-ойля! (Нет, нет! Не думай! Не думай!)
Я не верил ничему.
День прошел в переговорах. Наутро Абазат, отозвав меня в другую землянку и заставляя клясться над своим талисманом, говорил:
– Ты знаешь, что я тебя любил; сколько раз за тебя доставалось от меня жене моей! Грешно будет тебе не дать мне слова. Мне жаль продать тебя в горы; я отдаю тебя Аке, несмотря, что в горах взял бы дороже. Ака берет с условием: он дает мне лошадь, а я в придачу к тебе – свое ружье; если ты проживешь до осени, то я пользуюсь лошадью; если же уйдешь, то лошадь я должен возвратить и ружье мое пропадет. Поживи хоть до осени, а там как хочешь. Я дал слово.
Условясь, мы вошли к Аке. Он встал и, взяв Абазата за руку, начал при свидетелях:
– Вот этот газак (газак – казак или русский вообще. Это название еще довольно ласковое, потому что они казаков любят, несмотря, что те не милуют их. Они говорят: «Газак дяшгит! Люля возур-вац! Нохчи-сенна! Ваша», то есть: «Казак молодец! Трубку не курит! Словно нохчиец, брат нам». Ваша собственно значит двоюродный брат. Правда, казаки не уступают горцам в джигитстве), этот топ (ружье) беру я, а отдаю лошадь…
Старик разнял руки, я бросился к Аке на шею, поцеловал Абазата, который тотчас же ушел на хутор к Аке за лошадью; все стали поздравлять меня и Аку. Я был весел, Ака – вне себя.
Ака приезжал просушивать кукурузу, сложенную на зиму в лесу, вблизи Гильдагана. Из большого плетневого ларя, стоявшего на тычинках, мы в один день перевешали пучки на деревья; на другой день простились с Яндой совсем, заехали к Дадак, которую я не видел полгода; муж ее, Моргуст, повеселил нас своей скрипкой.
Их скрипка состоит из чашки с квадратным вырезом на дне, обтянутой сырой кожей, с двумя круглыми прорезями; к ней приделан гриф, а вместо струн три шелковинки; смычок из конских волос. У многих есть балалайки (пандур).
* * *