Оценить:
 Рейтинг: 2.5

Моя революция. События 1917 года глазами русского офицера, художника, студентки, писателя, историка, сельской учительницы, служащего пароходства, революционера

Автор
Год написания книги
2018
Теги
<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 ... 19 >>
На страницу:
13 из 19
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Возвращался в трамвае с Луначарским. Рассказывал ему (не слишком ли уж откровенно?) о своем положении среди товарищей-художников, о «буржуазности» моей культуры, о моем отчаянии перед ее видимым упадком. Он в полном восторге от Петербурга, от его величия и красоты. Тоже очень не уверен в будущем революции, как-то даже на днях какому-то фронтовику, хлопотавшему о созыве Учредительного собрания, заявил: «А что же вы думаете, что к тому времени (через 5 месяцев) нас с вами не успеют три раза повесить?» Очень доволен сознательностью пролетариата и совсем не полагается на крестьян – как настоящих, так и переодетых в солдатские шинели. Тихонов

рассказывал о тех крайностях, до которых вчера договорился Ленин, взывавший к аресту капиталистов и к миру через братание. Он думает, что эти «бестактности» у него срываются в угаре трибуны. Наоборот, в жизни он-де несравненно благоразумнее. Аудитория дразнит его и толкает на дерзости. А затем он же среди своих кокетливо-виновато извиняется. Керенский вслед за Лениным произнес эффектную речь, после чего упал в неизменный обморок. <…>

<19 июня (6 июня) – 21 июня (8 июня)>

22 июня (9 июня). Пятница. Был в редакции. <…>

Дома оказалась дочь Атя, только что приехавшая из Харькова. Рассказывает ужасы про деревню, но, впрочем, не в том смысле, что там готовятся погромы (однако в соседнем «Весеннем» уже погромили). Просто ее поразила беспросветная общая темнота. Те крестьяне, с которыми ей приходилось говорить (особенно бабы-московки, приходившие позировать Зине Серебряковой), не знали, кто Николай Романов, не слышали даже про Распутина, не имели понятия о том, с кем и против кого воюем. По вопросу о земле замечается, главным образом, желание свести какие-то счеты между собой и, безусловно, намерение отстоять то, что уже кому-то принадлежит (значит, я был глубоко прав, когда с самого детства не верил во все восхваляемые бредни об общинном владении и о «русском народном социализме»). Моментами замечаются вспышки нахальства, но тут же все входит в стародавние взаимоотношения «господ» и «простых». С другой стороны, хозяйство у Серебряковых в полном упадке и, разумеется, никакого морального авторитета такие помещики иметь не могут (и еще «барыня Зина всякую срамоту снимает»). От всего того пышного обилия, которое я еще застал в 1885 г., нет и помину. Нет ни своих овощей, недостаточно скота, ни фруктов. Нет кукурузы – этой главной приманки детского аппетита. А война к тому же продолжает свое дело разорения: из последних пяти дойных коров реквизировали трех, которые, вероятно, где-нибудь подыхают с голоду, а мясо их сгниет в «теплых холодильниках». Махинации с хлебом продолжаются вовсю. Запасы есть, но они служат только для каких-то закулисных сделок, а на рынок не выплывают. Сахара совсем нет. Свекольные поля остались без посадок. Это меня больше всего пугает, ибо ведь я без сладкого не могу жить.

<…>

<23 июня (10 июня) – 25 июня (12 июня)>

26 июня (13 июня). Вторник. Статьи мои – против закона о невывозе художественных произведений – не появились. Уж не интригует ли сам Горький, который, по-видимому, против? Петров-Водкин рассказывал, что на субботнем заседании Совета Горький как раз предложил обсудить этот закон. И нет сомнения, что эти ослы его оставят и что он пройдет благодаря П. Макарову и ему подобным. <…>

<27 июня (14 июня) – 8 июля (25 июня)>

9 июля (26 июня). Понедельник. <…> Написал статью о священниках на фронте. Какие-то угрызения совести, что вот критикую действия людей, которые как-никак служат своим убеждениям и делают добро в своем тесном кругу. Поэтому добавил маленькое послесловие. Но эти сомнения являются лишним свидетельством деморализации, которой болеет весь мир. Все они служат тем убеждениям, которые сами из страха перед всевозможными репрессиями юридического и общественного порядка в себе воспитали, и все утешаются своим маленьким добром, которое, однако, лишь помогает огромному злу и делает его безысходным. <…> <10 июля 27 июня) – 13 июля (30 июня)>

14 июля (1 июля). Суббота. Вспомнят ли, что сегодня начало войны? Пока что из реформ «во времени» проведено лишь передвижение времени на час вперед. Это, по-моему, из области той «передовой ерунды», на которую падки наши «государственные Кулибины». Во всяком случае, лавки открылись сегодня в обычный час. Рано утром разбудили безумные визги и завывания сирены. Я уж подумал, что цеппелин, но потом все стихло. <…>

Начал акварелью Петергофский каскад – стариннейшая затея, которую я все время откладывал и к которой нынче почувствовал влечение, быть может, из-за ощущения «обреченности» Петергофа. К сожалению, сколько ни искал, не мог найти все нужные для того материалы, кроме летних этюдов.

В 12 ч. поехал в редакцию «Новой жизни» для совещания о новом сатирическом журнале. <…>

Вечером пришли ко мне Аргутинский, Стип, Шейхель. Рассматривали итальянские рисунки. Стип в экстазе от Смольного и очень встревожен слухами о готовящемся на него покушении со стороны каких-то гражданских инженеров, желающих Вдовий дом перестроить! на инвалидный. В понедельник решили туда ехать и затем начать хлопоты по устранению бед.

<15 июля (2 июля)>

16 июля (3 июля). Понедельник. Гнетущая, серая жара, без признаков грозы, которая могла бы ослабить атмосферу. <…>

Утром несколько раз принимался за каскад Петергофа. <… > В Петергоф с Аргутинским снова не собрался. Он кончил свою работу. Рассказывал про свои невзгоды в Тайцах, про то, как крестьяне уже без всякого стеснения цинично эксплуатируют дачников, набивая из-за конкуренции цены. И вот для меня каждый такой пустяк – сам по себе обывательский рассказ, поставленный в связь с миллионами подобных, – указывает на неминуемость катастрофы. И продуктов мало (во всяком случае, не столько, как это говорили славословы России), общая деморализация и все национальные черты: беспорядок, бессмысленные аппетиты и себялюбие. Характерная подробность – все лавки ломятся сейчас от земляники, но стоит она столько же, как и неделю назад – 2 р. 50 коп. и 2 р. 40 коп. за фунт. Сахару совсем почти нет. С карточками дичайший беспорядок, и всюду жалуются на домовых комиссаров. Наш г. Тауберг до сих пор не постарался выправить карточки, и мы третий день сидим без хлеба и сахара. Про него наша Катя[144 - Прислуга в семье А.Н. Бенуа] рассказывает, что он дров не покупает, а питается ими по уговору со старшим дворником за счет других квартирантов, и главным образом – нас.

У меня обедал Стип. К счастью, Кате удалось раздобыть довольно сочную тетерку, и мы даже вкусно покушали. Но вообще, кроме дичи и кур, я уже давно ничего не вижу.

Позже пришел Аллегри, который получил большой заказ от Щуко – роспись потолка в Таврическом дворце, приготовляемом под Учредительное собрание, – и потому немного приободрился. К 10 ч. подошел Шарбе (помощник для Аллегри) и Аргутинский. Последний сообщил, что с трамваев снимают пассажиров и что по улицам разъезжают автомобили, полные солдат с ружьями. Лозунг: «Долой Временное правительство!», «Долой десять министров». Павловцев пытались было заставить идти против Временного правительства, но они не пошли. Из наших окон, однако, улица выглядит совсем спокойной. Зато, когда я уже сидел один и просматривал в спальне дневник прошлого лета, вдали со стороны Невы раздалась очень сильная перестрелка с залпами пулеметов. Она началась без 14 минут в 12 час. и кончилась ровно в полночь. После этого два раза раздавалась военная музыка, второй раз без десяти час. Позже узнал, что это шел Финляндский полк. Было жутко слышать эти звуки.

<…>

17 июля (4 июля). Вторник. Та же духота и жара. Свидетелями вчерашней пальбы оказались четверо моих приятелей.

У Морской… массы солдат, в беспорядке направляющихся к Николаевскому вокзалу. Ехали и грузовики, полные вооруженных солдат и рабочих. Среди них немало пулеметчиков с их «запасами смерти» через плечо. Публика по тротуарам относилась скорее недоуменно и вопрошала: «Куда вы едете? И зачем?» Лишь изредка буркнет кто: «Вперед!» Или с автомобиля крикнут: «Ура!» Еще не кончилось шествие, как послышалась вдали трескотня и шлепание выстрелов. И тогда получилась мгновенная перемена картины. Все эти толпы – и публика, и демонстранты – повернули и стали улепетывать, толкаясь, давя друг друга, бросая винтовки, трости, зонтики.

Со слов… подслушанных на улице разговоров выясняется, что стрельба началась по Литейной (там даже убили какого-то полковника) и перебросилась по Невскому до Садовой, но кто стрелял, никто так и не умеют выяснить. Многие же удовлетворяются скорее голословными подозрениями, что стреляли «сверху, с крыши». Считается, что убито и ранено довольно много, но мои свидетели ни одной жертвы не видели. Всем им показалось, что стрельба длилась 3–4 минуты, хотя я, следя по часам, могу утверждать, что она продолжалась ровно 14 минут. Эта разница в показаниях вполне объясняется тем, что, находясь в гуще событий, среди криков, каждый начинает слышать лишь более близкие выстрелы.

<…>

Днем… мы были большой компанией <…> на осмотре Мраморного дворца. При этом я мог лично познакомиться с физиономией улиц. И хотя и был приготовлен «ничего не увидеть», все же меня поразила та обыденность и вялость, что царят всюду.

Утром в телефон я слышал самые странные вещи: «Нева запружена миноносками, на которых приехали кронштадтцы», «всюду идут манифестации с черными знаменами и подписями «Долой войну». <…> А на самом деле я увидел (это было 3 часа) довольно много серой публики, продвигавшейся, главным образом, в обратном к нам направлении, всего одно и то же возвращающееся красное знамя, которое нес под мышкой рабочий, несколько отрядов в 3–4 человека, вооруженных солдат, матросов и рабочих. Говорят, за несколько минут до нас на Миллионной стреляли. Швейцар Аргутинского утверждает, что с крыши насупротив их дома. Но мы застали улицу в ее обыденно-летнем виде, почти пустою, с кучками дворников и прочей челядью у ворот. Навстречу нам медленно передвигался отряд казаков. И вот когда они поравнялись с нами, то одна из кухарок подошла к ехавшим впереди и с искренним убеждением сказала им: «Вся надежда на вас!»

Из окон Мраморного дворца мы видели, как в довольно стройном порядке подвигалось по Троицкому мосту какое-то войско в направлении к Марсову полю. Лакеи и чиновники Министерства труда взирали на это, бледные от ужаса. Но для чего шло христолюбивое воинство, мы так и не узнали, и никаких выстрелов за весь день я не слышал. На возвратном пути мы видели, как из ворот казармы у Зимней канавки вышли несколько преображенцев, которые провели партию обезоруженных солдат и матросов к гауптвахте Зимнего дворца. <…>

На углу Зимнего дворца стояла кучка рабочих. Лица у всех встречавшихся матросов возбужденные, почти «вдохновенные»; видно, что они горят как-то «послужить делу». Напротив, у вооруженных рабочих вид озабоченный, обозленный и насторожившийся. Мне почему-то они напоминали тайных предсказателей, не то с недоумением, не то с остервенением дилетантов относящихся к своим новым задачам. Кучки из трехчетырех таких воинов попадались нам навстречу довольно часто, когда мы шли у Биржи. В это время было очень светло, прозрачно, празднично и жарко.

Аргутинский вечером рассказывал, что на набережной Мойки у Донона[145 - Ресторан в Петербурге.] лежит убитая лошадь ломового. Кто-то еще рассказывал о панике на Обводном ломовиков. От их скача, их битюгов и грома телег получалось впечатление античных ристалищ. Параллельно Певческому мосту от Министерства внутренних дел к Манежу сейчас выстроилась артиллерия. Может быть, вечером что-нибудь и произошло бы, но полил как из ведра ливень, и это, вероятно, послужило к отмене событий. Я лег совсем спокойный.

<…>

<18 июля (5 июля)>

19 июля (6 июля). Четверг. Радостная, не слишком жаркая погода. Несколько трамваев прошло утром по 1-й линии, но затем движение снова прекратилось. Улица снова спокойна. Лишь изредка погромыхивает автомобиль с военными, впрочем, уже «порядкового характера». Все утро сомневался, удастся ли мне уехать[на дачу], и оказалось, что удалось. Нашелся извозчик за 10 руб., и мы со Стипом, пришедшим к завтраку, отправились на вокзал. Город кажется обыденно оживленным. Мосты, кроме Дворцового, разведены, зато на последнем большое движение. Впрочем, все автолюбители задерживаются двумя (по одной на каждом въезде) солдатскими заставами, проверяющими пропуска. На Невском много заколоченных досками магазинов – это те, что были погромлены третьего дня. Жалкий вид представляют и наполовину брошенные приготовления к несостоявшемуся празднику Займа Свободы. Например, на углу Морской и Невского, у бывшего дома Тедески – трибуна в виде носа корабля. На Дворцовой пл. вообще пусто. (Приближаясь к ней, я ожидал увидеть ее запруженной войсками, защищавшими Генеральный штаб, на который вчера было произведено нападение, выставленное в качестве одной из козней германских агентов.) На стороне Манежа всего лишь несколько военных автомобилей. На Знаменской площади дулами к Невскому и как бы защищая Александра III внушительного вида броневик. У вокзала несравненно меньше народа, чем за все последнее время. В дверях вокзала патруль спрашивает паспорта. Я забыл свой дома, но благополучно прошмыгнул, что тоже весьма характерно. Билет оказалось возможным получить просто в кассе: хвост у кассы был самый куцый, всего три-четыре пассажира. Ехал отлично, втроем в купе 1 класса, причем один из спутников желдор-служащий. Я сразу расположился спать, подняв верхнюю полку. Второй пассажир был старый еврей, ехавший из Нарвы в Курск. Он с полускрываемой тревогой и с явными германскими симпатиями расспрашивал меня о событиях и о будущем, а в минуты перерывов разговора принимался трогательным образом читать школьный учебник ботаники. Вообще народу в поезде очень мало, и, говорят, так было все эти три-четыре дня.

…На станции Яблоновка, куда мы зашли за почтой, меня поразил один служащий – дюжий мужчина черносотенного типа, который на мое сообщение, вызванное вопросом одного еврейчика, о том, что Ленина собираются судить, громко и решительно заявил: «Повесить их надо, вот что!» – «Ну, как же без суда? Надо же сначала рассмотреть, виноваты ли они?» – «Что там судить? Повесить, и все тут». При последних словах он взглянул на меня с выражением: не их ли поля ягода? Пожалуй, этот тон сейчас доминирует в «Святой Руси», стране величайших возможностей и свобод. <…> Подлинная Россия начинает показывать свои медвежьи клыки и когти. И ведь весь тон… есть не что иное, как показатель сознания, что их враги бессильны, что их можно задушить. Если бы со стороны большевиков не было обнаружено столько дилетантства, такой ребяческой игры (детей с заряженными ружьями), а следовательно, и слабости (ну, какие мы люди власти!), то и не было бы вокруг них столько гвалта, шипения, не было бы и этих «провокаций». Реставрация неизбежна.

<20 июля (7 июля) – 22 июля (9 июля)>

23 июля (10 июля). Понедельник. К утреннему кофе получил субботний номер «Новой жизни», полный самых тревожных известий. Симптоматичен первый шаг к диктатуре: назначение Керенского министром-президентом, а Некрасова

, только что покинувшего пост министра путей сообщения, – торговли[146 - В действительности Николай Виссарионович Некрасов был назначен министром финансов.]. Еще более тревожный прорыв на фронте и обвинение в этом большевиков… Возобновление стрельбы в районе Николаевского вокзала, ордер об аресте лидера большевизма, своевольные аресты большевиков даже в трамваях. В одной из передовиц имеется пророчество об «императорском штандарте». Таким образом, бег катящейся под гору телеги ускоряется, и уже близок момент, когда она разлетится вдребезги. Соответственно с ощущением приближения катастрофы у меня вырабатывается желание от всего отказаться и все забыть. Общий лейтмотив – трусость и бездарность. Трусы те, кто затягивает войну, еще более страшась победы политических противников, с которыми они не умеют ладить. Трусы – вся обывательщина, кричащая о войне, о немецких миллионах, в панике визжащая перед сфинксом большевизма. Трус Керенский, в исступлении бросающий всему народу обвинение в трусости, сам же бесконечно более трусящий союзников и опасающийся утраты столь недавно завоеванной власти. <…> Трусами оказались и вожди большевизма, ибо в их руках одно время и даже два раза были все возможности, а они испугались и попятились, когда дошло дело да захвата державы.

Ну а о бездарности и распространяться не приходится… Ни даровитости в душевном смысле, ни даровитости в смысле понимания момента, ни даровитости в области практической политики. И когда бездарностью больна такая огромная страна, это грозит заразой и гибелью не только ей, но и всему миру. И получается так, что все надежды – на тех, кто за эти три года показали себя и более умными, и более дальновидящими, более крепкими и одаренными. Тут я оборачиваю свой фагот на себя. А что же я? Однако я не скрывал от себя, что я тоже трус. Все мои дерзания оттого и носят некоторый истерический оттенок, что в них я вынужден преодолевать «препоны какой-то внутренней паники». Знаю я и то, до какой степени я бездарен, то есть в какой степени моим намерениям и сознанию не соответствуют мои личные силы. И я все же не знаю, что во мне господствует одно над другим: трусость ли, бездарность ли или какая-то благоразумная честность, то есть какое-то «отсутствие сознания своего права».

<…>

Может, сейчас говорит не мое Я, а просто состояние всего нашего времени? В таком случае еще с большим любопытством, нежели по отношению к себе, меня нудит спросить: к чему же, в таком случае, все это клонит, в чем смысл этих вечных «приготовлений» и вечных «осечек»? и наконец, еще самый простой жизненный вопрос: как же это все разрешится, как снова найдет мир свое равновесие? Опаснее всего в создавшемся политическом положении то, что под воплями об измене совсем может смолкнуть клич единственного спасения: «мир». В панике начнется работа самоистребления, и даже люди, самые благоразумные и трезвые, могут утратить сознание хотя бы своей личной пользы. Тогда россияне по своей великой и не слишком обильной стране докатятся до Урала, что только и желательно умным варягам.

Утром и днем я без особой охоты занимался своими старыми композициями, захваченными с собой специально для того, чтобы заполнить томительные дачные досуги.

И тем не менее, несмотря на то, что я очень много успел за день и вечер (читал газету от столбца до столбца, «Кузена Понса», «Записки Леона»), все же осталось много времени, которое я не знал, как убить. И именно хочется его убить, ибо каждая минута без дела зудит своей тревогой, как комар. Пока что-нибудь делаешь – это выносимо, но как только перестал, так начинаешь думать, без особенного трагизма, и тем более надоедливого, о том, что нас ожидает, если верен слух, принесенный от управляющего, что Ревель[147 - Совр. Таллин.] взят, – ведь ближайшая очередь за Петербургом?! <…>

<24 июля (11 июля) – 25 июля (12 июля)>

26 июля (13 июля). Четверг. С утра очень холодно. Сидим без хлеба… А тем временем в Угловке уже третью неделю стоит вагон муки, доставленный для нашей округи, но ею, однако, по неисполнению каких-то формальностей, не дают воспользоваться. Вчера конторщик Мильман с австрийцами отправился брать его силой, но пока тоже ничего не добились. На беду, два хлебца, испеченные Тэклой[148 - Прислуга семьи А.Н. Бенуа.] из последних остатков бывшей дома муки – смеси ржаной с пшеничной и с толокном, – оказались совершенно сырыми. На исходе и сахар, а ведь «сахарного голода» я больше всего боюсь. Без сладкого мне хоть в гроб.

<…>

27 июля (14 июля). Пятница. Серый, холодный день. К кофе Дуня испекла олонецких «калиток» – ватрушек из толокна с творогом. Очень вкусны!

Из «Биржевки»[149 - «Биржевые ведомости» (1880–1917) – политико-экономическая газета умеренно-либерального направления.] узнал о сформировании правительства спасения, о крепнущем движении против большевиков, об аресте Каменева

и Хаустова

, о Керенском, вернувшемся с фронта и участвовавшем в экстренном заседании на самом вокзале, о том, что Тарнополь[150 - Совр. Тернополь.] снова занят нами, а отступление остановлено. С каждой неделей становится все темнее и безнадежнее. Хуже всего, что так «опрокинуто» отношение к войне, которую теперь, к великому утешению всех тех, кто пуще всего боится демобилизации, уже никак попросту не кончить…

Но уже совершенно несомненно, что слух про Ревель – утка. Об этом ни полслова.

<…>
<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 ... 19 >>
На страницу:
13 из 19