На фоне русских мемуаров, в которых описана жизнь польских ссыльных в Сибири, воспоминания Сергея Стахевича – полное исключение. Ни в одних других воспоминаниях этой проблеме не было посвящено столько места. И в этом нет ничего удивительного, поскольку первые четыре года в Сибири автор провел практически исключительно среди поляков. Поэтому мы решили опубликовать очень обширные отрывки из этого произведения, включая первую главу, в которой автор описывает обстоятельства, при которых он попал в Сибирь. Правда, из пяти опубликованных разделов только один касается исключительно пребыванию Стахевича на территории Западной Сибири, но познавательное значение воспоминаний Стахевича для исследований судеб ссыльных после Январского восстания и польско-российских взаимоотношений в Сибири настолько велико, что публикация фрагментов, описывающих его пребывание на территории Восточной Сибири, кажется, оправданной.
Рукописи мемуаров Сергея Стахевича хранятся в Российском государственном архиве литературы и искусства, в фонде «Коллекция воспоминаний и дневников» (фонд 1337). Неизвестно, как они попали в этот архив и из какого собрания были переданы именно в этот фонд.
Рукопись полна всевозможных приписок и зачеркиваний. Приписки нанес сам Стахевич, а зачеркивания (или, по крайней мере, их часть) сделал редактор, подготовив дневники к печати. Мы решили опубликовать текст, включая исправления и зачеркнутый текст. Поправки Стахевича выделены курсивом, зачеркнутые фрагменты текста помещены в квадратные скобки.
Публикация главным образом основана на рукописной версии дневника. Однако в связи с тем, что в рукописи отсутствовали части листов, для воссоздания текста использовались – когда это было возможно – печатные фрагменты дневника.
Глава 1
Петропавловская крепость
1
В январе 1863 года началось польское восстание. В феврале в Петербурге появился листок, выражавший отношение некоторой политической группы к этому восстанию. Приблизительное содержание листка было таково: «Льется польская кровь, льется русская кровь; для кого и для чего она льется? Владычествовать нравственно над Польшей мы не можем: ведь она не терпела уже и запаха рабства в то время, когда мы за честь для себя почитали именоваться рабами. Владычествовать исключительно насилием – это пагубно не только для них, но и для нас. Нашему войску, усмиряющему поляков, следует вместо того обратить оружие против самодержавного правительства, которое одинаково душит и их, и нас»[55 - Прокламация, изданная «Землей и волей» в первые недели Январского восстания. Автором обращения был А. Слепцов. См.: Деятели революционного движения в России… Т. 1. Ч. 2. Стб. 377. URL: http://xix-vek.ru/material/item/fOO/sOO/ z0000000/st074.shtml (дата обращения: 12.12.2017).]. Вот, так сказать, скелет листка; кости этого скелета были надлежаще облечены мускулами и кожею; рассматриваемый с литературной точки зрения, как коротенькая публицистическая статья, листок был не ниже обычного уровня наших газетных передовиц или журнальных обозрений, не только тогдашних, но и теперешних. Внешность листка приличная: порядочная бумага, отчетливая, ясная печать, безукоризненная корректура. На каждом из тех экземпляров, которые мне пришлось видеть, была оттиснута синею краскою печать: по средине печати изображены две руки, как бы пожимающие одна другую; кругом крупными буквами слово «Земля и Воля»[56 - «Земля и Воля» – раннесоциалистическая подпольная организация, происходившая из движения так называемых народников, действовавшая в России в 1861–1864 гг. Инициаторами ее основания были Александр Герцен и Николай Чернышевский. Целью организации была подготовка крестьянской революции и избрание демократической (неклассовой) власти. Революция должна была покончить с самодержавием и дать крестьянам землю. «Земля и воля» поддерживала контакты с польской партией «красных». 2 декабря 1862 г. ее руководители заключили договор с польским Центральным национальным комитетом о совместной акции против царизма. В 1863 г. организация, согласно своим планам, должна была организовать крестьянское восстание совместно с польскими революционерами. К сожалению, поляки подняли восстание уже в январе. Это сделало невозможным координацию действий, а когда царь в русских землях освободил крестьян от крепостного права, тем самым он сорвал планы поднять крестьянское восстание. Веря в продолжение реформ, начатых царем, от деятельности в организации отказались члены с более умеренными взглядами. Все эти обстоятельства привели к тому, что с началом 1864 г. первая «Земля и воля» прекратила свою деятельность.].
В то время я был студентом Медико-хирургической (теперешней Военно-медицинской) академии[57 - Высшая медицинская школа, созданная в Санкт-Петербурге в 1786 г., первоначально под названием Главного врачебного училища, с 1799 г. – Медико-хирургическая академия, с 1881 г. – Военно-медицинская академия, в настоящее время – Военно-медицинская академия им. С. М. Кирова.]. Начиная с осени 1861 года, подпольные листки время от времени появлялись в академии в довольно значительном количестве: «К молодому поколению»[58 - Прокламация Николая Шелгунова и Михаила Михайлова, напечатанная в Лондоне в 1861 г., призывала к ликвидации самодержавия, полиции и телесных наказаний, национализации земли и публичности судебных процессов. Авторы поощряли агитацию среди крестьян и в рядах армии.], «Великорусе»[59 - Скорее всего, речь идет о нелегальной газете «Великорус», три номера которой вышли осенью 1861 г., а последний – четвертый – в начале 1863 г. Все номера перепечатаны после в «Колоколе».], «К образованным классам»[60 - Прокламация напечатана в «Колоколе» 30 августа 1862 г. Её автором был Лонгин Пантелеев.], «Молодая Россия»[61 - Прокламация, распространенная среди студентов Петербургского университета в мае 1862 г.]. Многие студенты (я почти готов сказать: большинство; всех студентов было около семисот) побаивались этих листков, сторонились от них, чтобы не попасть в ответ. Из тех, которые не боялись взять листок в руки и прочитать, большинство относилось к прочитанному более или менее сочувственно, меньшинство – с некоторым любопытством, однако же ни к чему дальнейшему не обязывающим. Упомянутый выше листок, благожелательный полякам, я получил от одного из знакомых в количестве тридцати или сорока экземпляров; из них шесть экземпляров я передал студенту-юристу Петербургского университета Цветкову[62 - Андрей Александрович Цветков (ок. 1844-?) – происходил из Орловской губернии, изучал право в Санкт-Петербургском университете. В марте 1863 г. арестован вместе со Стахевичем. После следствия и суда приговорен к трем неделям содержания под стражей и 1,5 годам пребывания за пределами столицы под надзором полиции. Наказание отбывал в Вологодской губернии. См.: Деятели революционного движения в России… Г. 1. Ч. 2. Стб. 441.]. Эти шесть листков он положил в своей комнате на стол; в его отсутствие в комнату зашел его сосед по квартире, какой-то маленький чиновник; прочитал листок и немедленно донес, куда следует; у Цветкова был произведен обыск, и его арестовали. При обыске оказалась в числе прочих бумаг моя записка к Цветкову; хотя записка не содержала в себе ничего подозрительного, тем не менее жандармское ведомство сочло нужным арестовать и меня; это было в начале марта 1863 года.
Восемь дней я находился под арестом при полиции, кажется – при Казанской части; потом меня перевезли в Петропавловскую крепость[63 - Петропавловская крепость – крепость в Санкт-Петербурге, древнейшее сооружение в городе, основанное Петром I в 1703 г. на Заячьем острове. Долгие годы она служила тюрьмой для политических заключенных. В настоящее время – музей.]. Там, в крепости, имела свои заседания особая Следственная комиссия по политическим делам, состоявшая под председательством, если не ошибаюсь, князя Голицына[64 - Александр Фёдорович Голицын (1796–1864) – член Государственного совета, председатель созданной в мае 1862 г. комиссии по борьбе с «революционной пропагандой».]; в числе членов комиссии были Огарев[65 - Константин Ильич Огарёв (1816–1877) – генерал, в 1857–1861 гг. пермский губернатор, затем чиновник в Военном министерстве и Министерстве внутренних дел.], Дренякин[66 - Александр Максимович Дренякин (1812–1894) – с 1861 г. гродненский губернатор, известный своим антипольским отношением. В 1862 г. стал начальником 1-го Петербургского округа Корпуса жандармов. В 1863 г. был членом следственной комиссии.], Жданов[67 - Семён Романович Жданов (1803–1865) – чиновник Министерства внутренних дел, сенатор. С 1855 г. – директор департамента исполнительной полиции Министерства внутренних дел. Был членом многих комитетов и комиссий, в том числе комиссии Голицына. В 1863 г. возглавил следственную комиссию в Казани, расследующую дело так называемого казанского заговора.]; других фамилий не помню; делопроизводителем был Волянский; наиболее деятельным членом комиссии был, по-видимому, только что упомянутый мною Жданов, сенатор. В том же месяце марте я был вызван в комиссию два раза. Дело было пустяковое, несложное; поэтому и допросы были непродолжительные, каждый раз часа по два с небольшим. Комиссией было установлено, что именно я, а не кто-нибудь другой, передал Цветкову шесть экземпляров возмутительного воззвания; на вопрос комиссии: «Разделяю ли я убеждения, высказанные в этом воззвании?» я ответил утвердительно.
В августе 1863 г[ода] я был привезен из Петропавловской крепости в Сенат. Там в присутствии нескольких сенаторов были прочитаны все вопросы, предложенные мне Следственной комиссией, и данные мною ответы.
– Подтверждаете ли эти ответы?
– Подтверждаю.
– Не имеете ли чего прибавить в дополнение и разъяснение?
– Не имею.
– Не было ли вам учинено допросов с пристрастием?
По ходу дела и по связи мыслей я понял, что выражение «с пристрастием» следует понимать в данном случае, как технический термин нашего государства, означающий в переводе на обыкновенный разговорный язык: «с употреблением пытки». Во время допросов Следственной комиссии и вообще во время моего содержания в Петропавловской крепости я ни разу не подвергался воздействиям, имеющим хотя бы некоторое слабое сходство с тем, что мы разумеем под словом «пытка», и потому на этот вопрос Сената я ответил:
– Допросов с пристрастием не было.
13-го января 1864 г[ода] я был вторично привезен из Петропавловской крепости в Сенат. В присутствии сенаторов было прочитано изложение дела и приговор Сената, который по отношению ко мне гласил: «Такого-то за злоумышленное распространение возмутительного воззвания лишить всех лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ и сослать в каторжную работу в крепостях на шесть лет, поселив затем в Сибири навсегда; приговор Сената одобрен мнением Государственного совета; таковое мнение Государственного совета государь император в шестой день января сего 1864 года высочайше утвердить соизволил и повелел исполнить».
При объявлении приговора рядом со мною стояли Цветков и Беляев[68 - Иван Егорович Беляев (ок. 1840–1904) – происходил из Орловской губернии, учился в Медико-хирургической академии. Арестован в марте 1863 г. вместе со Стахевичем. Содержался в Петропавловской крепости, но сенатский суд освободил его от ответственности. В мае 1864 г. освобожден по поручительству. См.: Деятели революционного движения в России… Т. 1. Ч. 2. Стб. 34–35.]. По отношению к Цветкову приговор гласил: такого-то за имение у себя запрещенных сочинений без надлежащего на то разрешения – арестовать при гауптвахте на шесть недель и отдать под надзор полиции на полтора года.
Беляев был моим товарищем по орловской гимназии, впоследствии по Медико-хирургической академии; он жил в одной комнате со мною, и Следственная комиссия привлекла его к допросам, подозревая, что он присутствовал при передаче воззваний мною Цветкову. Это подозрение не было подтверждено ни показаниями подсудимых (т[о] е[сть] моими и Цветкова), ни прочими обстоятельствами дела, и потому Сенат постановил: считать Беляева к делу неприкосновенным.
Насколько мне известно, «судимость» Цветкова и Беляева не оказала вредного влияния на их дальнейшую карьеру.
2
Полицейская одиночная камера, в которой я пробыл первые восемь дней после ареста, имела шагов шесть в длину и шага четыре в ширину; от пола до потолка сажени полторы. Окно небольшое, расположенное очень высоко, в течение дня в камере было, однако же, настолько светло, что я мог читать книгу, не чувствуя напряжения глаз. Кровать, столик, табурет; все это грубовато, но чисто.
Тотчас по привозе в полицию мне было разрешено написать записку об истребовании с моей квартиры кое-каких книг, а также мелочей вроде полотенца, мыла, чая, сахара и т[ому] подобного]. Каждое утро какой-то человек приносил мне кормовые деньги, помнится – пятнадцать копеек; я прибавлял к этому из собственного кошелька столько же, и служитель приносил мне обед из какой-то гостиницы или кухмистерской, расположенной неподалеку. Утром и вечером он же приносил мне кипяток, посуду для чая и булку.
В первое же или во второе утро моего пребывания в полицейской камере меня навестил чиновник, по-видимому, совсем еще молодой, лет этак двадцати пяти или двадцати семи, назвавший себя стряпчим местной полицейской части; по теперешней терминологии это, мне кажется, соответствует товарищу прокурора окружного суда.
– Я – такой-то, стряпчий этого участка. Одна из моих обязанностей посещать содержащихся под стражею и охранять их от незаконных притеснений. Не имеете ли каких жалоб?
– Не имею.
– За что вы арестованы?
– Не знаю.
– При обыске у вас найдено ли что-нибудь противозаконное?
– Нет, ничего такого не найдено.
Он внимательно посмотрел на меня, оглянулся на дверь, которую, вошедши в камеру, притворил за собою; подошел ко мне вплотную и, заметно понизивши голос, сказал:
– Мой совет вам: при будущих допросах – знать не знаю, ведать не ведаю; это самая лучшая манера.
Потом обыкновенным, не пониженным голосом прибавил:
– Если пожелаете заявить мне жалобу, скажите ключнику, чтобы он доложил по начальству о вашем желании видеться со мной; я явлюсь немедленно.
Разговор и вся вообще манера этого человека были явно доброжелательны по отношению ко мне. Обстоятельства так сложились, что я не воспользовался его советом о наилучшей манере держать себя при допросах; тем не менее, я и до сих пор с удовольствием вспоминаю о чиновнике, который при виде юного студента (мне было двадцать лет), засаженного в кутузку, ощутил в себе прежде всего – человека, а не чиновника, и по мере сил дал студенту совет человеческий, а не чиновничий. Вследствие некоторых случайных обстоятельств я прекрасно заметил фамилию этого чиновника и помню ее до сих пор. Если бы я знал, что его уже нет в живых, я счел бы своею обязанностью назвать его и почтить его память несколькими словами благодарности. Но ведь возможно, что он здравствует и доныне; в этом случае разве я знаю, какое действие произвело бы на него мое публичное напоминание об этом маленьком эпизоде из первых лет его служебной карьеры? Может быть, это напоминание было бы для него безразлично или даже приятно; а может быть, показалось бы ему и очень неприятным. 1863-й год и 1908-й; в течение сорока пяти лет тяжелый житейский жернов может перемолоть человека до неузнаваемости; оказывается Федот, да не тот – от того Федота, от прежнего, осталось только имя…
3
12 марта 1863 г[ода] я был перевезен из полиции в Петропавловскую крепость. Сначала меня поместили в Трубецкой бастион[69 - Трубецкой бастион – один из двух бастионов западной части Петропавловской крепости. По существу, с начала существования крепости до 1924 г. использовался в качестве тюрьмы, в основном для политзаключенных. В настоящее время – музей.], но там я только переночевал; на следующее же утро меня перевели в Екатерининскую куртину[70 - Екатерининская куртина – стена, соединяющая Трубецкой и Нарышкин бастионы.].
В то время, о котором рассказываю, один только верхний этаж Екатерининской куртины был занят камерами для арестованных; в нижнем этаже помещались какие-то военные люди; мне говорили, что это солдаты, составляющие гарнизон крепости. Камеры для арестованных были расположены вдоль коридора по обоим сторонам его.
Та камера, в которой поместили меня, была гораздо просторнее полицейской: шагов двенадцать в длину, шагов девять в ширину; вышина не меньше полуторых сажень. Огромный оконный просвет находился почти прямо против двери. Он начинался от самого пола; я мог войти в него, наклонивши немного голову; ширина почти два аршина. На расстоянии полутора аршина от входа в просвет – оконная рама с довольно большими, хорошими стеклами и с форточкою, которую я мог открывать по своему усмотрению. За рамою на расстоянии двух или трех вершков от нее находилась железная решетка, состоявшая из трех или четырех вертикальных и двух или трех горизонтальных полос. Из окна была видна Нева в расстоянии шагов семидесяти или восьмидесяти; за Невою отчетливо обрисовывались набережная, Зимний дворец[71 - Зимний дворец – дворец в Петербурге, построенный в 1754–1762 гг. Зимняя резиденция правителей России. В настоящее время здание занимает музей «Эрмитаж».] и постройки, расположенные по течению Невы выше дворца. Несмотря на значительную длину оконного просвета (приблизительно сажень) и на перегораживающую его решетку, камера была довольно светлая. В ясные дни я обыкновенно читал книгу, сидя на табурете около столика, который стоял налево от входа, т[о] е[сть] совсем далеко от окна; в пасмурные дни ставил табурет около самого окна.
Налево от окна стояла большая деревянная кровать; на ней матрац, простыня, подушка и серое суконное одеяло. Налево от двери – столик и табурет. Направо от двери в той стене, которая отделяла камеру от коридора, было укреплено деревянное судно, которое я мог легко притянуть внутрь камеры и также легко отодвинуть наружу в коридор. Судно закрывалось крышкою совершенно плотно; за чистотою горшка служители наблюдали исправно; неприятного запаха в камере не бывало.
4
Как только офицер ввел меня в камеру, тотчас явился служитель со свертком казенной одежды и белья. Все свое я с себя снял, и все это было куда-то унесено. Впоследствии, в те дни, когда я должен был отправиться в Следственную комиссию или в Сенат, или на прогулку по крепостной площадке (об этих прогулках расскажу ниже) – в эти дни служитель приносил в камеру мой сверток и говорил: «Потрудитесь одеться». Из принадлежащих мне вещей при мне остались только книги (тома три или четыре), очки, гребенка и кусок мыла. Бывшие при мне деньги (рублей, помнится, пятнадцать или двадцать) были отобраны вместе с прочими вещами; эти деньги были где-то, в какой-то канцелярии, записаны; время от времени ко мне являлся человек, похожий по ухваткам на военного писаря, спрашивал, не требуется ли чего-нибудь купить; во время пребывания в крепости я получал от казны почти все, что мне было нужно, и потому заказов о покупках почти не делал; при отправлении в Сибирь мои пятнадцать (или двадцать) рублей оказались почти не тронутыми, были присоединены к тем деньгам, которые собрали для меня товарищи-студенты, и переданы двум жандармам, которые повезли меня в Тобольск.
В казенном свертке оказались следующие вещи: рубашка, кальсоны, нитяные носки, полотенце, халат из верблюжьего сукна и кожаные туфли; о носовых платках не могу припомнить: получал ли я их от казны или мне было разрешено оставить при себе несколько штук своих. Все казенное белье было приблизительно такого же качества, как употреблявшееся мною на свободе, до ареста; оно менялось каждую неделю, как и наволочка на подушке; простыня – через две или через три недели. Халат прослужил без перемены все десять слишком месяцев моего пребывания в крепости; туфли прослужили, помнится, полгода.
Водворивши меня в этом новом для меня жилище, офицер удалился; дверь была задвинута засовом и замкнута сверх того на ключ. В коридоре день и ночь находился часовой (но, помнится, без ружья), сменявшийся, если не ошибаюсь, через каждые три часа. Всех камер на этом коридоре было, кажется, двадцать шесть; часовых в коридоре двое или трое.
5
Обычный порядок дня установился такой: просыпался я обыкновенно в седьмом часу утра (как и на свободе); входили двое служителей, ставили на табурет таз и кувшин с водой; пока я умывался, они оба быстро подметали камеру, потом обтирали табурет и уходили. В первые два или три дня я спрашивал их: – Какова погода? – Получал ответ: – Не моту знать; – и, наконец, один из них сказал мне: Ваше благородие, нам не приказано разговаривать. – Дальше я уже не тревожил их.
Около восьми часов служитель приносил чай и булку. Чай был налит в фарфоровую кружку, довольно поместительную: думаю, что в ней было два с половиной стакана, а то, пожалуй, и все три; сахар подавался особо, помнится – куска четыре средней величины. К этому присоединялась чаще всего розочка, стоившая в тогдашнее время две, не то три копейки; иногда вместо нее половина французского хлеба; изредка что-нибудь необычное: крендель, подковка и т[ому] п[одобное].
В первом или во втором часу обед из двух кушаньев. Первое: щи из кислой капусты часто, из свежей – пореже; суп картофельный, рисовый, с перловой крупой, борщ, лапша. Второе: чаще всего – жаркое с картофелем, пореже – тушеное мясо, еще реже – рубленая котлета, совсем редко – каша. В воскресные и праздничные дни иногда прибавлялось: к горячему – пирожки: с мясом или рисом, ко второму – огурец, в заключение – что-нибудь сладкое вроде манной каши с сахаром, компота и т[ому] п[одобных]. Все это подавалось в достаточном количестве, так что я обыкновенно не доедал своего обеда. Вместе с обедом служитель приносил ложку, помнится – деревянную, но вилка и нож не допускались; мясо подавалось уже разрезанным на кусочки.