Когда я и помощник смотрителя вошли в камеры, в первой из них было поляков человек двадцать с чем-нибудь, во второй человек десять. Во второй камере та половина нар, которая обращена к глухой стене, была почти не занята; я там и расположился со своими вещами. Моя шуба стала для меня постелью, полушубок – изголовьем; халат, который во время переезда в Тобольск мы клали на дно кибитки как подстилку для ног, теперь получил более почетное назначение: днем он заменял мне пальто, ночью – одеяло. В числе студентов Медико-хирургической академии было много поляков, и мне случалось очень часто слышать их разговоры между собою в промежутках между лекциями, во время практических занятий анатомией, во время обедов в кухмистерских; никогда до поступления в академию не слышавши польского разговора, не видевши польской книги, я однако же оказался понимающим наполовину и даже, пожалуй, больше, чем наполовину, те разговоры поляков студентов между собою, которые услышал в академии. Здесь, в тобольской тюрьме, товарищи по камере задали мне на польском языке вопросы: как ваша фамилия? откуда вы родом? где арестованы? какой приговор вам объявлен? и т[ому] п[одобное]. Вопросы я понимал без затруднения, но отвечать на них мог только по-русски. Как только собеседники поняли, что я – русский, не поляк, они выделили из своей среды двух или трех человек, владевших русским языком очень сносно; толмачи задавали мне вопросы по-русски и кое-что из моих ответов, не совсем понятное для прочих поляков, разъясняли им по-польски. Тон нашего разговора был дружелюбный, товарищеский. Когда они услышали, что я приговорен к ссылке в каторжную работу в крепостях, они сказали мне, что у тобольских властей возникло недоумение такого рода: в приговорах о ссылках в каторжную работу всегда означается, к какому именно роду работ приговорен ссылаемый человек – к каторжной работе в заводах, или в крепостях, или в рудниках; казенные заводы в Сибири есть, казенные рудники – тоже, но крепостей нет; куда же посылать приговоренных к каторжным работам в крепостях? Об этом недоумении местные власти написали в Петербург; впредь до получения ответа из Петербурга, приговоренные к работе в крепостях приостанавливаются в тобольской тюрьме. «Вот этого приостановили и еще этого, и еще вот третьего; должно быть, и вас остановят». Так и вышло: мое пребывание в тобольской тюрьме продолжалось пять с половиною месяцев, до двадцатых чисел июля 1864 года.
Расспрашивая собственников о здешних хозяйственных распорядках, я в тот же день узнал следующее. Раз в неделю или в две недели казна выдает нам кормовые деньги (помнится – по семи копеек в сутки); припасы здесь дешевы, особенно рыба; но все-таки прожить исключительно на кормовые деньги очень трудно, необходимо добавлять из собственного кармана. Каждую неделю двое или трое из числа поляков получают разрешение пойти в город в сопровождении конвоира; им мы даем деньги и записки, чего надо купить; сколько именно, для кого именно. Питаемся, главным образом, холодными закусками: колбаса, ветчина, сыр, яйца; ну, разумеется, чай и сахар. По соседству с нами находится помещение в роде кухни; там можем получать кипяток безвозмездно с утра до ночи. [Если человек ошибся в соображениях и заказал идущим в город товарищам купить чего-нибудь]. Около тюремных ворот обыкновенно сидят несколько торговок с лотками и корзинами; у них можно купить чрез надзирателей разную снедь, попроще магазинной и подешевле: молоко, масло, пироги с разнобразною начинкой, кусок жареного мяса, копченую рыбу, яйца свежие и печеные.
При наших двух камерах находился назначенный тюремным начальством служитель из уголовных арестантов, старик лет за шестьдесят. Рано утром, когда мы еще спали, он приходил с уголовного двора; из большой бочки, стоявшей у нашего крыльца, натаскивал воду ведрами в ушат, помещавшийся в сенях; выливал помои из деревянной лохани, которая стояла около ушата и заменяла нам умывальный таз; подметал обе камеры. По мере того, как мы вставали и умывались, лохань наполнялась водою; старик раз за разом уносил ее куда-то к помойной яме, опоражнивал там, приносил обратно.
4
Около половины февраля население наших двух камер заметно увеличилось: привезли из Варшавы человек двадцать; их доставили на почтовых, с жандармами, т[о] е[сть] они совершили свой переезд приблизительно в таких же условиях, как и я. Одежда на всех собственная, вполне приличная; у каждого или твердый чемодан из черной кожи, или мягкий, щеголеватый дорожный мешок.
В последствии не один раз я видел партии поляков, привезенных из Варшавы в тобольскую тюрьму; и все эти партии производили на меня такое же впечатление зажиточности, благообразия и культурности. Совершенно другой вид имели поляки, прибывавшие в ту же тюрьму из Вильна и вообще из литовских губерний, т[о] е[сть] из так называемого официально «Северо-Западного края». Эти подходили к воротам тюрьмы в составе пеших арестантских партий, в арестантских халатах, в безобразных арестантских шапках, в сильно заношенном, грязном белье из грубого холста; на ногах грязные онучи и арестантские коты. Перед отправкою из Литвы у них отбирали все, что они имели из дому; давали арестантскую одежду и в таком виде препровождали по этапам в Тобольск. Случалось, что этапное помещение тесновато, а поляков в партии много; их заталкивали в камеру, втискивали туда же парашку и запирали дверь на замок. «Не только лечь негде, но и присесть нет возможности; стоим всю ночь на ногах; воздух портится до такой степени, что свеча не горит; мы разбивали оконные стекла, чтобы не задохнуться. На утро за разбитые стекла делался вычет из наших кормовых денег; но надо правду сказать: за самоуправное битье стекол к какой-либо дальнейшей ответственности, вроде, например, карцера – нас не привлекали». Мне приходилось слышать от нескольких поляков, прошедших этапами из Литвы в Тобольск, приблизительно следующее: «Если бы мне дали власть подвергнуть царя наказанию по моему усмотрению, хотя бы даже смертной казни – я приказал бы препроводить его из Вильна в Тобольск в составе пешей арестантской партии, отнюдь не делая ему каких-нибудь особых притеснений, а только трактуя его одинаково с прочими партионными арестантами. И в Тобольске я велел бы его освободить: иди, дружок, на все четыре стороны. И если бы мне сказали: а не послать ли его таким же порядком обратно из Тобольска в Вильно? – я сказал бы, ни-ни; повторение подобной дороги было бы жестокостью уже свыше всякой меры».
По прибытии в Тобольск литовские оборванцы довольно скоро приобретали более приличную внешность: одежда, белье, обувь – все это подчищалось, починивалось, перешивалось, отчасти заменялось новым. Среди поляков, привезенных из Варшавы, некоторые оказывались хорошими знакомыми, иные – родственниками единоплеменников, пригнанных из Вильна; понятно, пришельцы получали некоторую помощь от друзей и родственников. Мы говорили, что в числе тобольских жителей есть несколько польских семейств, постоянно поддерживающих дружеские отношения с поляками, находящимися в тюрьме. Эти городские семейства помогали нуждающимся соотечественникам, находящимся в тюрьме, и вещами, и деньгами. Расспрашивать поляков об этих городских семействах я считал совершенно неуместным, но все же из происходивших вокруг меня разговоров было ясно, что средства для помощи поступали отчасти от доброхотных дателей, живших в Тобольске, отчасти от соотечественников из Царства Польского и из Литвы. Все в один голос говорили, что помощь получается не особенно значительная, но ведь край разорен контрибуциями и всяческими поборами разных наименований, легальными и нелегальными; большое спасибо и за то немногое, что получается оттуда.
5
Почти каждую неделю в наших двух камерах появлялись новые жильцы, то приехавшие из Варшавы, то пришедшие этапами из Вильна. Через неделю или через две вновь прибывшие отправлялись дальше; задерживались только приговоренные к каторжным работам в крепостях, о чем я сказал выше. [Бывали случаи такого рода, что человеку, назначенному к дальнейшей отправке, хотелось остаться на некоторые время в Тобольске; иной поджидал из дому денег, другой поджидал].
Упомяну об общественном положении ссыльных поляков, которых сотни прошли пред моими глазами за пять с половиною месяцев моего пребывания в тобольской тюрьме. Разумеется, я помнил тогда и помню теперь, что судьба предоставила мне возможность видеть лишь некоторую часть ссыльных поляков.
Найболее видные деятели восстания были отчасти убиты в военных стычках, отчасти казнены по приговорам военносудных комиссий, отчасти успели эмигрировать; вот этих людей, занимавших найвысшие ступени повстанческой иерархии, я не видел, за исключением одного или двух, о которых скажу в последствии. С другой стороны, мне говорили, что многие тысячи поляков, состоявших у русского правительства более или менее на худом счету, были высланы административным порядком из Царства Польского (из Литвы мало) в разные города Европейской России, где они и находились более или менее продолжительное время, иные – несколько месяцев, иные – несколько лет; этих тысяч людей, скомпрометированных, а только не понравившихся за что-то местным властям – я тоже не видел. Значит в Тобольске я видел средний слой повстанцев.
Крестьян было очень немного; таких, которые принадлежали к польскому племени, т[о] е[сть] говорили на польском языке, я почти не могу припомнить; один, два – и обчелся. Была группа крестьян жмудинов, человек десять или пятнадцать, но эти, родом из Августовской или из Ковенской губернии, говорили своим особым языком, которого я совершенно не понимал, и из поляков понимали очень немногие. Это были люди на вид уже не первой молодости, лет сорока или около того; [волосы у некоторых светлого цвета, почти льняные, у других темные, но с заметною сединой; все как будто косматые, глаза смотрят несколько исподлобья]; руки мозолистые, движения угловатые. Держались они вместе, кучкой. Сидят починают одежду или обувь, что-то между собою говорят, но негромко, вполголоса; кончили работу – вынимают молитвенники, формата маленького, но довольно толстые; каждый читает молитвы сам по себе, и почти таким же пониженным голосом, каким они перед тем разговаривали; чтение молитв продолжалось полчаса, иногда час и даже больше; утром и вечером молились непременно, среди дня – случалось мне заметить не один раз. И не один раз я вспомнил – Лаврецкого[113 - Фёдор Иванович Лаврецкий – главный герой повести Ивана Сергеевича Тургенева «Дворянское гнездо», опубликованной впервые в журнале «Современник» в 1859 г.] («Дворянское гнездо» Тургенева), который увидел в церкви молящегося крестьянина, осведомился о постигшем его ударе судьбы («Сына забрили») и задал себе вопрос: что может заменить религию для этого человека?
Ремесленников всякого рода было довольно много: плотники, столяры, фортепьянщики; печники, каменщики, штукатуры, маляры; портные, сапожники, шорники. Чрез много лет мне привелось увидеть некоторых из них в Иркутске: они пользовались хорошей репутацией и имели много заказчиков. А в то время, в Тобольске, в газетах, проникавших в тюрьму довольно свободно, мы читали между прочим корреспонденции из Америки о войне северных штатов с южными из-за невольничества; в одной из корреспонденций описывалось как один из северных полков подъезжает в вагонах к такому месту железнодорожной насыпи, которое попорчено отступающими южанами; полковник командует своим северянам: землекопы, вперед! слесаря, вперед! кузнецы, вперед! Работа закипает, и в скором времени северные опять садятся в вагоны и продолжают свой путь. Ну, подумал я, читая эту корреспонденцию – если нам пришлось бы находиться в таком положении, мы тоже, кажется, не ударили бы лицом в грязь; нашлись бы между нами искусные люди по всякой части.
Преобладающий возраст ремесленников был от двадцати лет до тридцати; подростков было очень мало, стариков еще меньше. Иные с иголками в руках, починяя белье, пришивая пуговицы к чамаркам, другие без работы, придерживая рукою трубку с коротеньким чубуком и время от времени усердно насасывая чубук – они усаживались небольшими группами и любили покалякать: вспоминали об оставшихся дома родственниках, о делах хозяйственных и ремесленных, об обучении во время пребывания в отряде военному строю, ружейным приемам, правилам караульной службы, о стычках с русскими войсками, о взятии в плен, о военносудных комиссиях. Если членам этих комиссий казалось, что допрашиваемый упорно запирается, не сознается в таких преступлениях, которые он, по мнению комиссии, несомненно, совершил – они ругали его, били по лицу собственноручно; пощечины, синяки, разбитый до крови нос, выбитые зубы – все это бывало довольно часто. Изредка, когда у членов являлось подозрение, что допрашиваемый знает, но не хочет назвать других преступников, гораздо более важных, чем он сам (например, влиятельных членов организации) – они приказывали солдатам дать ему тридцать или сорок ударов розгами и допрашивали после этого снова; иногда подобный прием повторялся и на другой же день или через два, через три дня. Фамилия какого-то Тухолки [114 - Фёдор Львович Тухолка (Тухолко) (1807–1873) – участвовал в подавлении Ноябрьского восстания. В 1862 г. получил звание полковника и стал членом полевого аудиториата войск Варшавского военного округа. В 1863 г. назначен председателем Временной военно-следственной комиссии по политическим вопросам при наместнике Царства Польского. Курировал и часто лично вел расследования в Варшавской цитадели.] (капитана или майора, если память меня не обманывает) упоминалась особенно часто в рассказах о зуботычинах и сечениях. [Рассказов об утонченных истязаниях или о свирепых побоях с переломами ребер и т[ому] подобных] от лиц, осужденных военно-судными комиссиями в Царстве Польском и в Литве, я не слышал].
Собеседования ремесленников отнюдь не были запечатлены унынием, плаксивостью; разговор был пересыпан шутками, остротами, смехом; особенно отличались бойкостью и веселостью варшавяне. Над набожными жмудинами, о которых я упомянул выше, ремесленники не насмехались, и вообще, вольнодумства по отношению к религии я в них не заметил. Утром и вечером они большею частью молились, но при молитве не предавались многоглаголанию: человек становится около нар, наклоняет голову, складывает руки на груди, шевелит тубами; чрез минуту или через две принимает обычный вид и утром начинает свои обыденные хлопоты – вечером укладывается на постель.
Не проходило дня, чтобы в одной или в другой камере не собрались люди в кружок, человек от пяти до пятнадцати, чтобы поразвлечься родными песнями. У ремесленников одна из любимых песен была на тему, которая в первой же строфе выражалась приблизительно такими словами: «Завтра будет день рабочий, после завтра – еще более мозольный, так веселее пусть будет для нас день нынешний»[115 - Польск. – «Jutro znowu dzien roboczy I a pojutrze mozolniejszy / Wiec wesoly, wiec ochoczy / niech nam bedzie dzien dzisiejszy» – фрагмент песни, происходящей от виленской версии оперы Станислава Монюшко «Галька» (1848), II акт, 1 сцена, либретто Влодзимежа Вольского. См.: URL: http://trubadur.pl/ biblioteka-tru-badura/halka-wilenska (дата обращения: 20.03.2018).]. Эта песня, насколько могу припомнить, не имела политического или национального оттенка; если бы она была переведена стихами на русский язык, она была бы вполне подходящая и для русского рабочего. Но вот в другой песне, которую ремесленники распевали тоже довольно часто, политический и национальный смысл был ясно выражен в припеве: «Под наше цеховое знамя понесем жизнь, понесем голову». Еще резче был повстанческий характер песни, которой содержание я почти забыл, потому что и слышал ее не так часто, как две, названные только что; в ней упоминалось о Келиньском, который «был сапожник, взбунтовал Варшаву»[116 - Речь идет о фрагменте популярной песни «Бартош, Бартош, ой, не теряй надежды» (польск. – Bartoszu, Bartoszu, oj nie tracwa nadziei), известной также как «Краковяк Костюшки», одна из строф которой гласит: «Килинский был сапожником, / Ой, взбунтовал Варшаву, / устроил москалям / свадебку кровавую» (польск. – Kilinski byl szewcem, / Oj, podburzyl Warszawe, / wyprawil Moskalom/weselisko krwawe). Cm.: URL: https://bibliotekapio-senki.pl/strona/pliki/ files/teksty_i_nuty/035_krakowiak_kosciuszki_t.pdf (дата обращения: 21.03.2018).].
6
Из числа поляков, виденных мною в тобольской тюрьме, значительная часть принадлежала к классу ремесленников, но мне все-таки кажется, что в Тобольске не ремесленники составляли большинство ссыльных: людей интеллигентного труда было как будто больше, чем ремесленников. Доктора, учителя, архитекторы, землемеры, техники, приказчики, конторщики, писцы, бывшие чиновники правительственных учреждений (немного), бывшие служащие варшавского магистрата (т[о] е[сть] варшавского городского управления, этих было немало), ксендзы, бывшие студенты различных российских университетов – все это мелькало перед моими глазами. Мне казалось, что особенно многочисленную группу составляют так называемые у поляков «официалисты», т[о] е[сть] лица, служившие в помещичьих экономиях, управляющими, приказчиками и писцами. Помещиков почти не было; припоминаю только четверых; фамилии их помню по разным причинам, отчасти, может быть, и потому, что их было так мало; вот эти фамилии: Чапский[117 - Эдвард Гуттен-Чапский (1819–1888) – граф, владелец обширных владений в Литве. В июне 1863 г. арестован в Вильно. Должен был быть приговорен к смерти, но благодаря протекции влиятельных лиц (в том числе, по слухам, прусской королевы) смертную казнь ему заменили на 8 лет каторги с лишением прав состояния, а значит и конфискацией имущества. В 1871 г. освобожден из Сибири, жил сначала в Самаре, а затем в Либаве. В 1875 г. вернулся в Литву. Умер в Вильно. См.: НИАБ. Ф. 319. Оп. 1.Д. 479. Л. 33.]