– А вот, видите ли: когда я написал свое показание о лицах, от которых я получил листок «Предостережение», сенатор Жданов, самый дельный из членов комиссии (вы его, конечно, видели), стал убеждать меня, что гораздо выгоднее для меня, гораздо правдоподобнее для комиссии будет, если я укажу на Жуковского, близкого мне человека, который теперь в Англии, и которому, следовательно, мое показание повредить не может. Я спросил Жданова: откуда же известно, что Жуковский в Англии? – А я вам принесу, говорит, нумер «Колокола», и, действительно, принес, и там было вот это заявление Жуковского, которое и вы читали, когда были еще на свободе.
Но я усомнился: ведь нумер «Колокола» можно перепечатать и в Петербурге, выбросивши из настоящего нумера пятнадцать, двадцать строчек и заменивши их этим заявлением. Потому я счел за лучшее – стоять на своем показании, хотя оно, правду сказать, действительно, сбивается на роман с переодеваниями и с приключениями. А он-то, Жданов, долго уговаривал меня, старался победить мое недоверие. «Вы – говорил он мне – думаете про себя: с какой статьи сенатор Жданов станет заботиться о выгодах какого-то студента Баллода? Очень просто: наш государственный порядок не вечен; может быть, через несколько лет он будет разрушен и заменен другим; тогда может случиться, что мы с вами поменяемся местами; и я надеюсь получить от вас услугу вроде той, какую теперь желал бы оказать вам».
Баллод так и остался при своем показании. Во время обоих допросов, которые делались мне в Следственной комиссии, я видел Жданова; он читал задаваемые мне вопросные пункты, кое-где пояснял их, читал написанные мною ответы, кое-где спрашивал о подробностях; держал себя прилично, вежливо. Впоследствии, приблизительно через три или через четыре года, будучи уже в Сибири, я прочел в газете коротенькое известие о смерти сенатора Жданова: возвращаясь из Симбирска в Петербург, остановился в каком-то из попутных городов и умер в гостинице скоропостижно. От некоторых лиц я слышал, что в Симбирск Жданов был командирован для расследования обстоятельств бывшего там громадного пожара. Ходили слухи, что в тамошнем отделении государственного банка накануне пожара находилось государственных кредитных билетов и процентных бумаг на очень значительную сумму; что эти деньги и бумаги были разделены полюбовно между какими-то важными лицами чиновничьей иерархии; что пожар был произведен для сокрытия следов преступления. Верившие этим слухам прибавляли, что Жданов добрался до корней этого дела и вез с собою в Петербург важные документы, изобличавшие виновников и участников вышеизложенной махинации, но смерть последовала скоропостижно, а портфель с его бумагами куда-то исчез… От других лиц я слышал, что все эти россказни – совершенный вздор; что в симбирском отделении государственного банка не произошло при этом пожаре никаких убытков или почти никаких; что Жданову было почти семьдесят лет, и потому нет оснований видеть в его смерти что-то особенное, подозрительное. Сам я склоняюсь в пользу этой второй версии. О первой версии упомянул потому, что вздорные слухи, не имеющие сами по себе никакой ценности, тем не менее характеризуют в значительной степени общественную среду, т[о] е[сть] тех лиц, от которых подобные слухи исходят, а также и тех лиц, между которыми они распространяются; и сочинители, и распространители считают такое-то происшествие хотя необычным, но все-таки возможным; самый упрямый скептик принужден соглашаться с ними: необычно, неправдоподобно, но, к сожалению, у нас при наших порядках – возможно.
13
Камера, расположенная как раз против моей камеры по левой стороне коридора, т[о] е[сть] выходившая окном во двор – была занята упомянутым мною литератором Писаревым, главным сотрудником «Русского слова»[92 - «Русское слово» – ежемесячный журнал, издававшийся в Петербурге в 1859–1866 гг. В основном посвящен литературе и искусству, но на его страницах поднимались также актуальные политические и социальные проблемы. Закрыт по приказу царя после покушения Каракозова.], одного из тогдашних ежемесячных журналов. Со статьями Писарева и вообще с «Русским словом» я был почти незнаком: некогда было читать их; от обязательных учебных занятий свободного времени оставалось немного, и оно уходило на беглый просмотр двух-трех газет и на более внимательное чтение некоторых статей в журналах; из журналов я чаще всего и больше всего интересовался «Современником»[93 - «Современник» – литературный и социально-политический ежеквартальный журнал, издававшийся в России в 1836–1866 гг. Основан Александром Пушкиным. На его страницах публиковались между иными Николай Гоголь, Иван Тургенев, Владимир Одоевский, а в 50-е гг. – Александр Герцен, Николай Огарев и Николай Чернышевский, который был соредактором журнала. В конце 50-х гг. XIX в. стал идейным органом революционных демократов. В 1862 г. издательство было приостановлено, в 1863 г. возобновлено, но в 1866 г. журнал окончательно закрыли по приказу царя.]; в «Русское слово» заглядывал очень редко, но, конечно, я знал, что это журнал радикального направления.
Двери камер Писарева и моей были одна против другой; ставши около дверей и говоря обыкновенным, даже пониженным голосом, мы хорошо, отчетливо слышали друг друга. Об обстоятельствах своего ареста Писарев рассказал мне приблизительно так:
«Мы с Баллодом товарищи от времен детства, учились в одной гимназии, в университете оставались в приятельских отношениях. Литературная работа поглощала меня вполне; конспиративными делами я совершенно не занимался. Но вышло дело так: я влюбился; барышня предпочла мне другого, по фамилии Гарднер; я, недолго думая, вызвал его на дуэль. Он убеждал меня, что это крайне глупо с моей стороны; но я был разъярен, и никакие убеждения на меня не действовали. Наконец, он сказал мне, что, скрепя сердце, соглашается на эту нелепую дуэль, но с тем непременным условием, что она будет отложена недели на две или на три, так как ему необходимо съездить в провинцию для устройства дел, у него какая-то там фарфоровая фабрика. Я не соглашался ни на малейшую отсрочку, а он не соглашался отказаться от своей поездки на фабрику. Я пригрозил ему, что, если он вздумает уклониться от немедленной дуэли, я дам ему публично пощечину; он сказал: посмотрим. На другой день мы оба оказались на вокзале; я подошел к нему и ударил его хлыстом по лицу, он ударил меня палкой, между нами завязалась драка. Жандармы разняли нас, написали протокол, отправили нас обоих к обер-полицемейстеру. Этот спрашивает меня: – Вы что там наделали? – Я ударил его хлыстом по лицу. – Обращается с вопросом к нему: – А вы что наделали? Гарднер ответил: – Я его ударил палкой еще больнее. Обер-полицеймейстер пожал плечами и отпустил нас обоих на все четыре стороны. Ну, вот я чувствую, что наделал чего-то несообразного; на душе у меня очень скверно; иду к Баллоду и говорю: – Ты ведь, знаю, занимаешься какими-то там политическими делами; дай, пожалуйста, какую-нибудь работу по этой части; может быть, мне от нее полегчает. Он дал мне памфлет барона Фиркса, который под псевдонимом Шедо-Феротти напал на Герцена за помещенную им в «Колоколе» статью «Бруты и Кассии Третьего Отделения». Я окунулся в эту работу дней на десять, написал статейку жестокую, яростную; отдал Баллоду. Он спросил: – Не хочешь ли еще чего-нибудь в этом роде? – Нет, говорю – не надо; успокоился достаточно. И возвратился к своим обычным литературным работам. Досадно, что рукопись попала в руки жандармов; но на Баллода я не сержусь: я вполне понимаю, что ему было необходимо сказать членам Следственной комиссии хоть что-нибудь настоящее, не фантастическое – он и указал на меня, как на автора рукописи».
Наши разговоры с Писаревым происходили в течение недолгого времени, дня три-четыре. Несмотря на нашу осторожность, часовые заметили это явное нарушение крепостного режима, и начальство переместило его куда-то в другую камеру.
Впоследствии я узнал, что Балл од был приговорен к ссылке в каторжную работу на семь лет, Писарев – к заключению в крепости на два года и восемь месяцев. Баллода я встретил в Сибири; я, он, упомянутый мною Муравский и несколько других лиц, о которых предполагаю говорить со временем подробнее, прожили в Сибири несколько лет в одной тюрьме. Писарев, как в крепости, так и по освобождении из нее, продолжал свою литературную деятельность, но на свободе прожил недолго: купаясь, утонул на рижском взморье в 1868-м году.
14
Собственных книг я имел в крепости немного, но книги содержательные Функе[94 - Отто Функе (1828–1879) – немецкий физиолог, профессор университетов Лейпцига и Фрейбурга. Стахевич упоминает, скорее всего, его работу «Lehrbuch der Physiologic».] – Учебник физиологии (на немецком языке); Дарвин – О происхождении видов, перевод, помнится, Рачинского[95 - Речь идет о первом русском переводе работы Чарльза Дарвина «Происхождение видов путем естественного отбора», сделанном профессором ботаники Московского университета Сергеем Александровичем Рачинским (1833–1902). Сомнительно, однако, что у Стахевича была эта книга в тюрьме, ибо она вышла лишь в начале 1864 г.]; Кольб – Сравнительная статистика, перевод (с большими дополнениями) Корсака[96 - Георг Фридрих Кольб (1800–1884) – немецкий статистик, публицист и политик. Автор работы «Handbuch der vergleichenden Statistik». Именно о ней, скорее всего, упоминает Стахевич. Русское издание этого книги вышло в 1862 г. в переводе Александра Казимировича Корсака (1832–1874).]; Милль – Политическая экономия, перевод Чернышевского с его примечаниями и дополнениями (только 1-ая книга – производство)[97 - Речь идет о классической работе Джона Стюарта Милля «Основы политической экономии». Ее первый том в переводе Н. Г. Чернышевского был опубликован в «Современнике» в 1860 г.]. Вот эти-то четыре тома и наполняли значительную часть моего времени в крепости.
Кроме собственных книг, я пользовался еще книгами из крепостной библиотеки. Мне говорили, что казна не тратила ни копейки на эту библиотеку, и составилась она исключительно из книг и периодических изданий, пожертвованных разными лицами в разное время. Я уже упоминал, что человек, похожий на военного писаря, приходил иногда в камеру и спрашивал, не нужно ли чего купить; иногда он же приносил небольшой список книг и журналов, имеющихся в крепостной библиотеке, и спрашивал: – Не желаете ли получить что-нибудь из этого списка? Желаемая книга доставлялась иногда тотчас же, иногда – через несколько дней; больше одного тома сразу не давалось, сроков для пользования книгою не было установлено никаких. Журналов за текущий год в списке не было вовсе; за предыдущие годы были: «Библиотека для чтения»[98 - «Библиотека для чтения» – ежемесячный журнал, издававшийся в России в 1834–1865 гг.], «Морской сборник»[99 - «Морской сборник» – ежемесячный журнал, официальный орган Морского министерства, издававшийся (с небольшими перерывами) с 1848 г. до настоящего времени.], «Время»[100 - «Время» – ежемесячный журнал, издававшийся в Петербурге в 1861–1863 гг. Его редактором был старший брат Федора Михайловича Достоевского – Михаил. Закрыт в апреле 1863 г. после публикации на его страницах текста Николая Николаевича Страхова, посвященного Январскому восстанию.], «Основа»[101 - «Основа» – ежемесячный журнал, издававшийся в Петербурге в 1861–1862 гг. группой так называемых украинофилов, признающих обособленность русского и украинского народов. Единственное периодическое издание, публиковавшее тексты на украинском (малорусском) языке. Закрыт в конце 1862 г. – как показали исследования Алексея Миллера – не из-за преследований властей, а из-за недостатка подписчиков и других источников финансирования. См.: Миллер А. И. «Украинский вопрос» в политике властей и русском общественном мнении (вторая половина XIX в.). СПб., 2000. С. 80.].
Самых известных в то время журналов: «Современника», «Русского слова», «Отечественных записок»[102 - «Отечественные записки» – ежемесячный научно-литературный журнал, издававшийся в Петербурге в 1818–1884 гг. Один из самых популярных журналов этого типа в России.], «Русского вестника»[103 - «Русский вестник» – общественно-политический журнал, издававшийся в Москве (1856–1887), затем в Петербурге (1887–1906). Его многолетним редактором был Михаил Никифорович Катков. Первоначально журнал являлся органом либералов, а с 1861 г. – консерваторов.] – в списке совсем не было, даже и за прежние годы. «Современник» и «Русское слово» были у начальства на худом счету; и я допускаю, что крепостные власти могли прямо-таки отказываться от принятия жертвуемых экземпляров; но в отношении «Отечественных записок» и «Русского вестника» это неправдоподобно; их отсутствие в крепостной библиотеке происходило от какой-нибудь другой причины.
В книжках «Времени» были помещены между прочим «Записки из мертвого дома» Достоевского[104 - «Записки из мертвого дома» – роман Ф. М. Достоевского, написанный на основе воспоминаний автора о пребывании на каторге в Омске в 1850–1854 гг. Публиковался в эпизодах на страницах ежемесячного журнала «Время» в 1860–1862 гг.]. Я прочел их очень внимательно, так как был почти уверен, что через несколько месяцев буду сам находиться в мертвом доме. В действительности вышло не так: через несколько месяцев я оказался в обстановке, не имеющей почти никакого сходства с тою, которая изображена Достоевским.
В числе книг крепостной библиотеки было несколько разрозненных томов «Истории государства Российского» Карамзина[105 - Большое незаконченное обобщение российской истории Николая Михайловича Карамзина (1766–1826), охватывающее период от истоков русской государственности до конца Великой смуты. См.: Карамзин Н. М. История государства Российского, в 12 т. СПб., 1816–1829.]. В одном из этих томов я прочел о пререканиях новгородцев с киевским великим князем, если память меня не обманывает – с Ярославом Мудрым[106 - Ярослав Мудрый (ок. 978-1051) – русский князь из династии Рюриковичей, сын Владимира Великого, князь ростовский (987-1010), новгородский (1010–1034), великий князь киевский в 1016–1018 и 1019–1054 гг.]. Он пригрозил новгородцам, что для обуздания их строптивости пошлет к ним в князья одного из своих сыновей, известного крутым нравом; новгородцы ответили: «Если у него две головы – присылай». Вот это, подумал я, очень выразительно сказано; умели когда-то наши предки разговаривать с властями не таким языком, каким мы теперь разговариваем…
Из книг крепостной библиотеки упомяну еще о сочинении Шлоссера «История восемнадцатого века и девятнадцатого до падения первой империи»[107 - Фридрих Кристоф Шлоссер (1776–1861) – немецкий историк, профессор Гейдельбергского университета. Автор монументального труда «Geschichte des 18. Jahrhunderts und des 19. bis zum Sturz des franzdsischen Kaiserreichs». Его перевод на русский язык Н. Г. Чернышевского «История восемнадцатого столетия и девятнадцатого до падения Французской империи» вышел в 1858–1860 гг.], восемь томов. Это сочинение так понравилось мне, что впоследствии, уже в Сибири, я прочел его еще раз, а некоторые главы (об общественной жизни и о литературе) прочел и в третий раз.
Были в библиотеке «Очерки» Маколея[108 - Томас Бабингтон Маколей (1800–1859) – британский политик, историк и писатель. В 1860–1866 гг. петербургский издатель Николай Львович Тиблен опубликовал полное издание его сочинений: Маколей Т. Б. Полное собрание сочинений. Т. 1–16, СПб, 1860–1866. Стахевич, вероятно, говорит о первых томах этого издания.] в прекрасном издании Тиблена; некоторые из этих очерков (Бэкон, Гампден, Клейв, Байрон) произвели на меня довольно сильное впечатление, так что я вот и теперь, в старости, еще сохраняю о них воспоминание, не совсем смутное.
15
13-го января 1864 года, по выслушании в Сенате приговора, изложенного в начале моего рассказа, я был привезен обратно в крепость и отведен в ту же камеру Невской куртины. Через три или четыре дня меня привели в квартиру коменданта (генерала Сорокина[109 - Алексей Фёдорович Сорокин (1795–1869) – русский военный, генерал. Участвовал в подавлении Ноябрьского восстания, в 1849 г. – в интервенции в Венгрию. Во время Крымской войны и позднее, до 1859 г., был комендантом крепости в Свеаборге, а с 1861 г. – Петропавловской крепости в Санкт-Петербурге. Умер в 1869 г. в Петербурге, похоронен на территории Петропавловской крепости.]), и в одной из комнат этой квартиры я имел получасовое свидание с тремя товарищами-студентами. Они поговорили со мною о разных разностях, главным образом, о снаряжении меня в дальнюю дорогу: что из моих вещей оставить при мне, что продать, какую купить теплую одежду и т[ому] п[одобное]. От казны мне был дан полушубок довольно хорошего качества; теплая овчинная шуба у меня была; нужно было купить шапку, рукавицы, пояс, шерстяные чулки, теплые сапоги. От продажи моих вещей и от сделанной товарищами в мою пользу складчины образовалась сумма рублей, помнится, до двухсот; часть этой суммы решено было употребить на покупку шапки и прочих теплых вещей, остальное передать коменданту, а он передаст жандармам, которые повезут меня в Сибирь.
Прошло после этого еще три или четыре дня, и я имел второе свидание с теми же тремя товарищами-студентами. Они сказали мне, что еще четвертый человек хотел повидаться со мною, но его хлопоты о свидании запоздали: оказалось, что генерал-губернатор (князь Суворов)[110 - Александр Аркадьевич Суворов (1804–1882) – петербургский генерал-губернатор в 1861–1866 гг., внук фельдмаршала Александра Васильевича Суворова, покорителя Варшавы в 1794 г.] уехал с государем на охоту, а без генерал-губернатора никто не соглашается дозволить просимое свидание. Товарищи перечислили все покупки, сделанные для меня, и присоединили к ним брошюру, в которой содержались три популярные лекции Шлейдена[111 - Маттиас Якоб Шлейден (1804–1881) – профессор ботаники в Йенском университете в 1839–1862 гг., позже преподавал вДерптском университете.]: о происхождении растительных и животных видов, о происхождении человека и о древности человеческого рода.
22-е января 1864 года было последним днем моего пребывания в крепости. После обеда, часу в третьем, в камеру вошел плац-адъютант Соболев.
– Оденьтесь; захватите все ваши вещи с собою; больше сюда не придем.
«Все ваши вещи» это означало – четыре книги и гребенку. Когда мы подошли к выходу из коридора, Соболев обернулся назад и громким, резким голосом выговорил: «Исключить из списков!» Вышло что-то вроде команды; относилась ли она к солдату, который шел следом за нами, или к какому-нибудь писарю, который находился, может быть, где-то в глубине коридора, вне пределов моего зрения – не знаю. Соболев отвел меня на гауптвахту, расположенную где-то тут же, недалеко от Невской куртины. Мы вошли в какие-то сени: дверь налево отворилась, и я вошел в камеру такого же вида, как в Невской куртине, но только гораздо меньших размеров, приблизительно шагов шесть в квадрате. На постели я увидал теплую одежду: шубу, полушубок и проч [ее], а также брошюру Шлейдена, о которой я упомянул выше.
Не успел я еще осмотреться хорошенько, как в камеру вошел полувоенный человечек: «Приказано, сударь, остричь и побрить». Он остриг меня коротко, как я, впрочем, стригся и на свободе; обрил, бороду совсем еще маленькую, усы – тоже не внушительного вида, бакенбарды – едва заметные. Только что он удалился, вошел тот самый человек, похожий на военного писаря, который был, так сказать, прикомандирован к арестованным для исполнения их поручений по части покупок и книг. Он держал обоими руками довольно большой поднос, на котором были расставлены: кофейник, стакан с блюдцем, сливочник, сахарница и корзина с сухарями; на локтевом изгибе левой руки болталась какая-то вещь ярко-красного цвета (у поляков этот оттенок называется «амарантовый», а по-русски не умею подобрать названия вполне подходящего). Он поставил поднос на столик.
– Господин комендант просят вас выкушать кофей на доброе здоровье, а вот это посылают вам для дороги, для теплоты то есть. Это уж у них такое положение: каждому отъезжающему в Сибирь вот этакая куртка-с[112 - Так в рукописи.].
Он развернул ярко-красную вещь во всю ее ширину, это была просторная фланелевая куртка. Я попросил его поблагодарить коменданта за любезность и заботливость.
Кофе я пил с удовольствием, не торопясь и, так сказать, смакуя. В сенях послышалось звяканье, мгновенно напомнившее мне кандалы, которыми позвякивали арестанты, виденных мною в разное время уголовных партий. Вместе с позвякиванием слышался разговор двух голосов, старавшихся, по-видимому, говорить негромко. Один голос выговаривал несколько шутливо:
– Ну, брат, приготовили для дружка хороший наряд, нечего сказать; фунтов тридцать будет, ей-Богу.
Сердитый голос ответил ему:
– Дураки вы, вот что вам скажу; нынче это отказано; не полагается.
– Ну? – недоверчиво протянул шутник.
– Вот те и ну; сам увидишь.
Сердитый голос оказался осведомленным лучше шутника: кандалов на меня не надели.
В седьмом часу вошли двое жандармов: «Надевайте все теплое, поедем». Я с особенным удовольствием надел теплые сапоги из оленьей кожи шерстью наружу и внутрь, длинные, доходившие вверх дальше коленного сустава вершка на четыре. Поверх сюртука надел куртку – подарок коменданта, полушубок и шубу; подпоясался, рукавицы и носовой платок сунул за пазуху, надел шапку, взял в руки свой маленький сверток (белье, книги и сапоги). У подъезда стояла просторная кибитка, запряженная тройкой. Под навесом кибитки уселись я и один из жандармов; другой жандарм – против меня спиной к ямщику. Поверх моей шубы они накинули халат из серого арестантского сукна: «Это – пока через город проедем; а там – положим его под ноги, вроде подстилки будет».
Мы поехали сначала довольно тихо, почти шагом, и через несколько минут выехали из ворот крепости.
Было свежо; мороз, впрочем, не сильный, насколько я мог судить по ощущению, градусов семь-восемь. В последние четыре месяца я бывал на открытом воздухе очень редко и не подолгу; теперешняя вечерняя свежесть опьяняла меня. Я стал дремать, скоро и совсем заснул. Когда очнулся, Петербург был уже где-то там, далеко за нами.
Глава 2
Тобольская тюрьма
1
Дорога от Петербурга до Тобольска продолжалась шестнадцать дней. По дороге мы почти не видели обозов, ни попутных нам, ни встречных, на станциях проезжающей публики почти не было. Из городов, расположенных по этому тракту, я помню только три: Кострому, Вятку и Пермь. На почтовых станциях этих трех городов и еще на какой-то станции, которой название не могу припомнить, мы останавливались на ночлег; спали каждый раз часов по шести или семи. В остальные ночи останавливались только для перепряжек, для каждой перепряжки на десять или на пятнадцать минут; ехали дальше и спали в кибитке.
7 февраля 1864 года приехали в Тобольск, остановились около приказа о ссыльных; здесь мы пробыли очень недолго, жандармам было приказано отвезти меня в тюремный замок.
2
В тюремной конторе наше появление не произвело особенного впечатления на находившихся там смотрителя тюрьмы, его помощника, писцов и двух-трех надзирателей. В течение последнего года к ним привезли такое множество поляков, что появление жандармов с новым арестантом было для них чем-то обыденным. Когда жандарм передал смотрителю деньги, составляющие мою личную собственность, около полутораста рублей, смотритель, маленький, худенький человечек добродушного вида, глянул на меня с некоторым как будто уважением. Пять рублей он тотчас же передал мне – на мелкие расходы; остальные деньги отдал чрез три или четыре дня.
Из конторы помощник смотрителя отвел меня в ту часть тюрьмы, которая была назначена для политических арестантов, т[о] е[сть] в данное время почти исключительно для польских повстанцев и вообще для лиц, имевших какую-либо прикосновенность к польскому восстанию. Из конторы мы пошли чрез главный тюремный двор, довольно большой, ко второму двору, поменьше; во втором дворе подошли к крыльцу; шагах в десяти от этого крыльца поднималась каменная стена, отделявшая этот конец двора от внешнего мира. Дверь, ведущая с крыльца в сени, запиралась на замок снаружи, со двора, каждый вечер, после того как смотритель (или его помощник) и караульный унтер-офицер обошли камеры и пересчитали арестантов; рано утром
дверь отпиралась и оставалась не замкнутой до вечера. Часть сеней налево от входа была отделена перегородкой: это был сортир, устроенный сносно и содержавшийся довольно опрятно. В сенях направо находилась дверь, никогда не запиравшаяся на замок; она вела в арестантские камеры. Первая камера имела в длину шагов двадцать с чем-нибудь, в ширину не меньше шагов двенадцати, в вышину не меньше двух сажень.
Пять или шесть окон, довольно больших, были обращены на тюремный двор; снаружи окон железные решетки. Камера была довольно светлая, несмотря на решетки; при ясной погоде можно было в самом далеком уголке камеры читать книгу свободно, без утомительного напряжения глаз. Почти вся камера была занята нарами, имеющими вид помоста, вокруг которого оставался свободный проход, шириною около трех шагов.
Перегородка отделяла первую камеру от второй, имевшей, насколько могу припомнить, такие же размеры, как и первая, такие же нары и столько же окон. В обеих камерах пространство под нарами было довольно темное.
В первой камере человек пятнадцать могли расположиться свободно на той половине нар, которая обращена к окнам, и человек пятнадцать – на противоположной половине, обращенной к глухой стене; во второй камере – еще тридцать человек. Обыкновенно бывало у нас просторно; но бывали изредка дни, когда нас набиралось до двухсот человек – располагались везде, где только была возможность. Собственно, дни-то проходили легко: ведь мы могли ходить свободно по всем тюремным дворам; а вот ночью теснота чувствовалась. Я упомянул, что дверь из сеней в первую камеру никогда не запиралась на замок; и таким образом мы были избавлены от тюремной язвы – параши.
Неподалеку от двух больших, описанных мною камер находился так называемый «дворянский коридор». Там было пять или шесть небольших комнат; в них помещались по одиночке те из поляков, которые тяготились пребыванием в описанных двух камерах и имели достаточные средства, чтобы умаслить смотрителя и получить от него особую, так сказать, квартиру.
3