Оценить:
 Рейтинг: 0

Моховая, 9-11. Судьбы, события, память

Год написания книги
2010
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 13 >>
На страницу:
3 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Как я понял позже, ко мне приближался унтер-офицер или солдат в возрасте моего родившегося в 1902 году отца, из тех немцев, что были мобилизованы не раньше чем за полгода до окончания войны, и почти сразу попали или сдались в плен. Таких вояк мы с Женей уже без прежней ненависти встретим и в 1948–1949 годах, в том числе и в роли не торгующихся покупателей наших домашних помидоров («баклажанов»), выращенных матерью только на продажу – ради и ничтожной толики денег, собираемых ею на лечение Аркадия.

Но в минуты, которые сейчас описываю, я счел бы себя бесстыдным клятвопреступником даже за малейшее сочувствие к этой вражеской «морде». Я был обязан и был готов мстить. Вот еще пару шагов его ко мне, и он получит все и за все!..

Моя почему-то вспотевшая рука судорожно сжала краник. В ту же секунду звякнула щеколдой наша калитка, и на улицу вышла мама. тоже с какой-то зеленью в руках. Я не верил своим глазам – это была щепотка салата и. два стебля молодой лебеды, из той, что я часом ранее срезал на своих урожайных развалинах. Протянув все это «моему» немцу, которого она увидела в окно, мама услышала в ответ «Danke schon, Frau!», я же, метнувшись мимо нее, убежал в наш огород, где упал на картофельную ботву и горько заплакал.

Сдача

В этот июльский день я возвращался со своей добычей – корзинкой лебеды, судя по солнцу, не раньше шести-семи часов вечера. С утра мы с Женей нанашивали из неблизкого уличного колодца бочку воды для маминых помидор, после обеда их поливали, потом нашлось еще какое-то неотложное дело.

До дому оставалось три коротких конца по соседним улицам, как кто-то сзади крикнул:

– Эй, парнишка, постой!..

Повернувшись, я увидел военного, рукой подзывавшего меня к себе. Это был (знаки различия все дети тогда знали наизусть) капитан-пехотинец, довольно молодой и бравый, но с расстегнутым «не по уставу» воротом и без ремня на гимнастерке, что, впрочем, ничуть не уронило его в моих глазах.

– Тебя как зовут? – спросил он, и я ощутил изрядный запах спиртного. Я назвался.

– А куда ты, Валя, сейчас идешь? Домой? – уточнил он и после моего утвердительного кивка весьма убедительно продолжил. – Слушай, Валюша, ты, наверно, знаешь ближайший магазин, где продается водка. Вот тебе деньги – и он вытащил из правого брючного кармана целую смятую кучу – беги туда и купи две-три поллитры, ну, насколько хватит, а потом дуй сюда! Понимаешь, брат, не хватило…

Последнее можно было и не объяснять: из распахнутого окна дома, у которого мы стояли, слышались звуки патефона, и на секунду показалось веселое лицо девушки.

Отказать своему офицеру, конечно же, фронтовику. нет, это не для меня!.. Только вот мама – она не предупреждена, будет волноваться. По-своему поняв отразившееся на моем лице замешательство, капитан полез в карман гимнастерки и достал еще денег, комком вложив их с прежними сначала в мою руку, а так как они туда не вмещались, – просто в мигом замотанный подол моей майки.

Решив прежде забежать домой, я переложил деньги на дно корзины и, как говорится, изо всех ног бросился исполнять столь необычное, но «уважительное» для любого мальчишки поручение. Увы, трудности возникли сразу: магазин в нашем околотке, действительно, существовал, продавалась там, как я видывал, выстаивая очереди за хлебом по карточкам, и водка, только он был, как, вероятно, и другие в городе, уже закрыт. «Что же – значит, вернуться к капитану ни с чем?!», – не на шутку заволновался я. И вдруг – Эврика! – я вспомнил: водка может, должна быть на железнодорожном вокзале.

Чтобы поскорее и успешней продать очередной десяток маминых помидор, мы обычно приходили туда к пассажирским поездам Москва-Гомель и Гомель-Москва. Заходили и в станционный буфет, за столиками которого в основном сиживали наши городские и командированные офицеры – самые, считалось в Новозыбкове, денежные люди тех послевоенных лет. Тут, как на боевом дежурстве, ежедневно промышлял местный дурень-сирота Вася, парень годов девятнадцати, в видавшей виды солдатской паре с чужого плеча и таких же кирзовых сапогах. Как и всякий его отечественный собрат, Вася был в деле выживания вовсе не глуп, а хитер и даже остроумен. Заметив наметанным глазом буфетных офицеров-новичков, он строевым шагом подходил к их столику и, отдавая честь, зычно говорил: «Господа капитаны (он именовал так всех – от многочисленных младших лейтенантов до редких полковников), хотите, я спою вам самую любимую вашу песню?» И в ответ на снисходительно-любопытное «Неужели? Ну, попробуй.» на весь буфет вполне правильно начинал: «Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки великая Русь, Да здравствует созданный волей народов великий, могучий Советский Союз…». Командиры не знали, как выйти из двусмысленного положения: гимн страны им полагалось слушать стоя, но ведь озвучивал-то его. «дурень»? К тому же и назвать его в эту минуту таковым было ой как рискованно.

В этом-то буфете, до которого мне, отказавшемуся от желания сперва уведомить маму, пришлось бежать километра полтора, я и надеялся купить водку. Ее там подавали, правда, в разлив и, конечно, не подросткам, однако со своей кучей денег я мог заплатить куда больше положенного. Но не везет, так не везет. Буфетчица, увидев мою смятую пачку, не соблазнилась, а чего-то испугалась и грозно велела мне «идти откуда пришел».

Из обшарпанного здания вокзала я вышел вконец подавленным. И вдруг мой взгляд упал на небольшой базарный ряд, занимавший часть пыльной привокзальной площади. Там у бабок, мы не раз с Женей видели это, помимо скороспелых яблок и овощей, приобретали и заткнутые тряпичными пробками поллитры самогона. Господи, но это же лучше, чем ничего!..

Несколько женщин еще торговали там, у одной нашелся и самогон, хотя не три, а всего две бутылки; я, рассчитавшись, бросился назад. Меня грызла мысль, что мой капитан, сообразив, сколько прошло времени, заключит, что я попросту с его деньгами сбежал. Но теперь я сначала по нашей улице устремился домой.

Мама встретила меня уже около нашей хаты, с красными нервными пятнами на бледном лице. Она волновалась не только за меня. Неделю назад Аркадию в городской больнице сделали односторонний пневмоторакс – так называлась операция по образованию в больном легком воздушного пузыря, который должен был блокировать пораженную часть легочной ткани (туберкулезные «каверны»), отделяя ее от здоровой. Операцию брат выдержал, но, истощенный и измученный уже двухлетней болезнью, был крайне слаб, нуждаясь, как сказали врачи, в специальном питании.

Выслушав краткое объяснение моего опоздания, мама было отпустила меня, но в последний момент захотела пересчитать оставшиеся капитанские деньги, чтобы он, капитан, не счел меня воришкой. И для этого прошла с ними в свою комнату. «Здесь еще сто двадцать пять рублей», – сказала она, выходя через минуту и вручая их, уже аккуратно сложенными, мне. Схватив их, я ощутил, что в сравнении с последним комком они как-то облегчились…

У хаты с патефоном и веселой девушкой я, весь мокрый от пота, был минут через пятнадцать. Улица пустовала, но во дворе слышался громкий разговор. На мой стук в калитку ее открыл сам капитан, явно пораженный и моим явлением, и двумя бутылками самогона, которые я держал в руках. «Ты?!..» – только и произнес он, уже основательно оглушенный выпитым, но по-прежнему симпатичный мне. И сделал совсем круглые глаза, когда я протянул ему сдачу в сто двадцать пять рублей от его денег. Помусолив их, будто не узнавая, в руках, он вдруг поглядел на меня, отделил сотенную бумажку и вложил ее в мою руку.

Домой я вернулся счастливым, спеша отдать маме свой гонорар (слово это я узнал от Аркадия). Но ее не было ни на кухне с огромной, как и в бывшем деревенском доме, русской печью, ни в двух других крохотных комнатах нашей хаты. Тогда я вошел в комнату мамину, обычно – из предосторожности (легочный туберкулез заразителен) – для нас, детей, закрытую. Мама была там, и я торжественно показал ей свою сотню. Но, отведя мою руку, она, вся в слезах, прерывающимся голосом сказала: «Сынок, прости меня, ради Бога!…».

Немой

Зимой 1953 года, уже десятиклассниками, мы с братом Женей как-то остановились после уроков возле соседствовавшего с нашей школой довольно крутого и длинного спуска к одному из двух внутренних но-возыбковских озер. Это было любимое место катания – на ногах или на «пятой точке» – наших соучеников, особенно из младших и средних классов. Как во всяком лихом и не безопасном предприятии, здесь вырастали свои мастера и отважные чемпионы. Менее честолюбивые или более осторожные подростки предпочитали оставаться зрителями происходящего, иногда болельщиками какого-то из самых отчаянных и успешных удальцов, стремительно проносившихся на пружинивших ногах с верха обледенелого косогора до его нижней, уже озерной части.

В качестве наблюдателей задержались у спуска в тот быстро темнеющий январский день и мы. Неожиданно кто-то сзади тронул меня за плечо. Я обернулся – передо мной стоял незнакомый парень года на четыре старше меня и брата, немного пониже нас, но коренастый и крепкий. Одетый в какое-то дешевое форменное пальто, он радостно улыбался всем лицом и, необычно выпятив раскрытые губы, тщетно пытался что-то ими вымолвить. Ни я, ни брат ничего не понимали. Тогда он, порывшись в карманах, вытащил оттуда простой карандаш с чистым клочком бумаги и, косо, но разборчиво написав на нем какое-то слово, подал нам. Мы прочитали: «новый ропск»…

Боже-Боже мой, это был не кто иной, как слишком памятный нам по четырем военным годам глухонемой из родной материнской деревни, где наша семья, за исключением воевавшего отца, поселилась в сентябре 1941-го и куда после полутора лет жизни в Белоруссии вновь пришла из леса, чтобы уже летом 1946-го навсегда перебраться в Новозыбков.

Но памятен он был нам совсем не доброй памятью. Наоборот, хилыми и болезненными десятилетними детьми покидая Новый Ропск, мы были уверены, что, выросши и закалившись, однажды специально приедем туда, чтобы без малейшей жалости до полусмерти излупить этого немого, как лупят самого мерзкого и жестокого врага.

Ибо таким он в наших глазах и был в те и без того жесточайшие для нас времена.

Я давно уже понимаю: жестокость и неразлучный с нею культ силы и сильного, а не слабого – одно из неизбежных следствий войны, стоящей, что бы там ни говорилось, на убийстве и страшно обесценивающей человеческую жизнь. В войну сплошь и рядом выживают и преуспевают не совестливые и самоотверженные, а равнодушные к другим, считающие, что цель – спасти ли себя или исполнить людоедский приказ начальства – оправдана любыми средствами и жертвами.

Подобно инфекционным болезням, «естественная» военная жестокость способна заражать и не жестоких от природы мирных людей – взрослых и детей, сознательно и бессознательно находящих ей множество оправданий. Вслед за действительными врагами начинают ненавидеть и неместных, чем-то непохожих, будь они и абсолютно невинны перед их гонителями. Впрочем, ничуть не меньше в такие времена ненавидят и достойных, морально и нравственно возвышающихся над средней массой.

В случае с ненавистью к нам новоропского немого было, видимо, понемногу от каждой из этих причин. Ни я, ни брат никогда и ничем этого нашего преследователя не обидели. Правда, он почему-то приписал нам один столь же оскорбительный, как и грязный жест, бытовавший среди новоропских подростков. Впрочем, только ли у них? Через сорок лет, работая в Будапеште, я однажды увидел его на школьной площадке рядом с домом, где проживала моя семья. Одна из девочек десяти-одиннадцати лет поссорилась с подружкой и вдруг, к моему вящему удивлению, показав на нее левой рукой, поднесла правую сначала к своей попе, а потом ко рту, намекая этим способом на пищу своей противницы. Однако к такому оскорблению новоропского немого прибегал лишь наш сосед, намного его старше и здоровей.

У нашего злопыхателя была своя подростковая шайка (такие существовали тогда и в каждой деревне и в разных ее околотках), с которой он, свободный от школы, устроил настоящую охоту на меня и Женю. Домой после уроков (мы пошли сразу во второй класс) нам приходилось пробираться задами и, даже идя с бабушкой Машей в церковь, надо было смотреть в оба, чтобы не получить удар из рогатки в спину, а то и голову…

Большей частью мы отделывались, удирая от преследователей, терпимыми ссадинами и кровоподтеками, в происхождении которых матери и Аркадию не признавались. Но однажды в августе немой со своей ватагой выследил и поймал нас в километре от деревни, куда мы без разрешения пошли за злополучными колосками. И показал себя настоящим садистом. Он по очереди крутил, зажав в кулак, уши мне и Жене, не слыша наших криков, но наслаждаясь слезами – моими за Женю, а Жениными – за меня.

Сколько бы продолжались эти «соседские» отношения, сказать не берусь. Но в сентябре месяце немой, куривший что попало, однако не имевший бумаги на самокрутки, разбил одно из наших уличных окон и вытащил лежавшую на подоконнике стопку еще довоенных номеров «Литературы в школе». Этого мать простить не могла; она пошла к его родителям, пригрозила сообщить в сельсовет, и наш немой на время унялся.

И вот теперь он искренно радовался встрече с нами, а мы не знали, чем ему ответить. Оказалось, наш детский враг год назад был определен в новозыбковскую школу глухонемых, неподалеку от школы нашей. И был там без привычных ему односельчан очень одинок. Случайно подойдя к заполненному школьниками косогору, он остановился рядом с нами и сразу же нас узнал. Вся, некогда столь долго томившая его злоба к нам, сменилась бурной радостью. Так тому и следовало быть – ведь прежние чужаки отныне становились в чужом для него городе его единственными, при этом отлично известными знакомцами.

Вместо заключения

Читатель этих воспоминаний, а в первую очередь я адресуюсь к своим однокурсникам-филологам выпуска 1958 года, легко заметит: главным «героем» их был не я и не мой брат-ровесник и даже, при всей моей любви к нему, не брат Аркадий. Им была наша мать – сельская учительница 1903 года рождения, тринадцатый ребенок в семье ее родителей, русских крестьян Данилы Степановича и Марии Николаевны (в девичестве – Тюпич) Карасевых из села Новый Ропск, до революции Новозыбковского уезда Черниговской губернии, а ныне Климовского района Брянской области.

Причина этого не только в том, что именно мать, привившая всем своим сыновьям любовь к своему родному предмету – русскому языку и литературе, передала нам и стремление писать, пусть не собственно художественную, а документальную или специальную прозу, какой стали книги Аркадия о брянских партизанах («Так это было». М., 1982; «До первой карательной». М., 2005), книжка Евгения («Автолюбитель в законе». М., 2005) и мои шестнадцать по истории русской литературы девятнадцатого и двадцатого веков. Наша мать сама была одаренной писательницей в мемуарном жанре, оставившей после своей смерти в 1965 году замечательные семейные записки, из которых один раздел был недавно опубликован журналом «Знамя» (см.: «Сестра Галя-Пать-мат Карасева-Мархиева». «Знамя», 2006, № 6).

Настоящий мой текст – всего лишь посильное дополнение к ее воспоминаниям. Есть и другое объяснение тому, отчего 19его главным персонажем явилась наша мать. У войны, говорят, не женское лицо. Это верно. Но так же верно и то, что отечественные войны России никогда не были бы выиграны российскими мужчинами без тех физических и душевных подвигов, которые миллионами свершали в эти годы русские и российские женщины-матери.

Одним из наших воспитателей была война

Скоро, кроме нас, уже не будет никого, кто вместе с ними слышал первую тревогу.

    Из песни В. Берковского на слова Дм. Сухарева

Ирина Матвеева

Кроме общего времени и общих учителей, спаявших нас в поколение, было еще нечто общее, что оставило в душах и разуме весьма существенный след, – война.

Большинство из нас вошло в войну лет пяти-шести от роду, а вышло соответственно в девять-десять. Среди студентов нашего курса были и те, что встретили войну подростками, и даже бывшие фронтовики вроде Павла Павловского.

Война оказалась куском жизни, измеряемым особой мерой. До сих пор я, уже очень немолодой человек, ловлю себя на том, что начинаю разговор о чем-то со слов «а вот до войны…», и потом сама удивляюсь тому, что этот отрезок времени кажется непомерно большим по сравнению со всей остальной жизнью.

Что мог помнить шестилетний ребенок? Оказывается, когда покопаешься в памяти, очень и очень многое. Мне, например, кажется, что я помню первый день войны почти поминутно. Вот кое-что из этих воспоминаний.

…Холодное июньское утро. Родители дома. Мама высаживает цветы в клумбу (мы жили на окраине Москвы, в Измайлове, в доме с садом). Я изо всех сил «помогаю». Слышу, как кто-то из взрослых кричит маме: «Ната! Скорей, сейчас Молотов будет говорить. Это война!!!» Я бегу вслед за мамой в комнату, где стоит большой радиоприемник с зелёным глазом и со странным именем СВД-9. Я, естественно, не вполне понимаю, что говорит этот самый Молотов, но чувствую, как в комнату вползает страх. У мамы на глазах слёзы. Отец начинает куда-то собираться и скоро уходит. А день тянется долго, обрастая разными впечатлениями.

Вот два самых запомнившихся из них: идущие мимо дома трамваи, обвешанные людьми чуть ли не со всех сторон, а ещё бабушка, которая ходит по террасе с папиросой и разговаривает с соседом по-немецки, а мама, сделав страшные глаза, кричит: «Что вы делаете?! У нас же война с немцами!».

Она не зря кричала. Через два дня сосед, немец по происхождению, куда-то исчез.

А потом война стала повседневной жизнью. Можно рассказать о многом: и о первой тревоге, и о том, как взрослые рыли так называемую «щель», чтобы прятаться от бомб, и как мама по сигналу тревоги убегала на работу ночью в свою поликлинику, как из-за этого меня отправили на всё лето к бабушке в Каширу, и как отец, отпущенный из части на один день, вывозил нас под обстрелом в Москву, как мы с мамой, бабушкой и теткой уезжали на Урал в эвакуацию в самые страшные дни октября 41-го и о многом другом. Когда-нибудь я напишу об этом для внуков и правнуков.
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 13 >>
На страницу:
3 из 13