Оценить:
 Рейтинг: 0

Моховая, 9-11. Судьбы, события, память

Год написания книги
2010
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 13 >>
На страницу:
5 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– «У советских собственная гордость…»

– Но ведь это была правда. Неудовлетворенность я испытывала совсем по другому поводу. Мне всегда было искренне жаль, что нам были недоступны иные пласты, причем пласты очень могущественные, общечеловеческой культуры, например, Библия. Ведь это не только мировоззрение, но и целые эпохи в искусстве, литературе. К сожалению, нашему пониманию не доступно в полной мере было и творчество ряда отечественных писателей – Анны Ахматовой, Бориса Пастернака…

Ветер перемен шестидесятых принес новые мысли, новые идеи. Роберт Рождественский, Белла Ахмадулина, Евгений Евтушенко – они духовно воспитывали целое поколение. Но, увы, услышать их можно было только в Москве. Там люди ночами стояли в очередях, чтобы попасть на выставку или встречу с писателем. Провинцию это коснулось мало. Или не коснулось вовсе.

– Как повлиял на вас ветер перемен начала девяностых?

– Эта революция научила меня пониманию многих вещей и процессов. Но это опять же пришло позже. А тогда. На момент распада Советского Союза я находилась в Камбодже, где заведовала кафедрой в университете. К нам относились там с большим уважением как к представителям могучей страны. Когда же все рухнуло, мы, представители Украины, оказались никому не нужными. Советское посольство в одну ночь стало российским, украинского просто не было. Нас очень быстро выдворили из страны.

Дома оказалось не лучше. Привычный мир стал непонятным и даже враждебным. Люди начали сводить исторические счёты, адресуя свои обиды главным образом мертвым. Мой мозг отказывался понимать не только процессы и события, но и родных, близких мне людей. Например, во Львовском государственном университете закрыли кафедру русского и украинского языков как иностранных. Не только я, но и много других преподавателей – лучших преподавателей! – оказались без работы. Что делать? Как жить дальше? Чем кормить детей? Многие кандидаты и доктора наук избрали карьеру рыночных торговцев, многие уехали в Европу чернорабочими. И в то же время почти все во Львове поздравляли друг друга с победой. «Свершилось! Наконец-то свершилось!» – такими словами встретили меня, прилетевшую из Камбоджи, мои коллеги Львовского государственного университета имени И. Франко.

Пришлось заново учиться жить. Я стала ловить себя на мысли, что теперь для меня вполне осязаемой стала хрестоматийная фраза о том, что тот или иной писатель или поэт не смог принять идеи революции 1917 года. Я не научилась понимать, но перестала осуждать Шаляпина, Рахманинова, Бунина за то, что они уехали за рубеж, не приняв жесткие условия революции 1917 года.

– Если считать первую демократическую революцию знаковым событием в вашей жизни, это было трагическое событие?

– Нет, конечно! Но довольно драматическое. Знаковым я считаю его прежде всего потому, что заставило меня многое понять и многое переоценить. В моей жизни появились другие ценности. Как никогда раньше – обостренное чувство семьи, мои близкие стали для меня самым важным в жизни.

Изменилась и сама жизнь. Опять, как и много раз до этого, спасала работа. Я всегда была убеждена, что профессионалы не пропадут. Я очень рада, что тогда родилась идея возродить Университет, который стоял у истоков высшего образования в Украине. Когда-то таких учебных заведений было три – Киево-Могилянская, Острожская академии и Ставропигийская школа во Львове. Все они выросли из братских школ и предназначались главным образом для талантливых детей мещан, т. е. тех, кому не под силу было оплачивать учебу в Европе, но кто своим умом, своим талантом мог принести много пользы своей земле.

* * *

…Вот такое интервью. Кратко обо всем, что мне пришлось пережить и переболеть. Сейчас я работаю в университете «Львовский Став-ропигион». Я декан факультета прикладной лингвистики. И действительно горжусь тем, что принимала участие в созидании чего-то действительно стоящего. Ведь родившееся в XV веке Ставропигийское братство со временем превратилось в целую просветительскую империю – школы, книгопечатание, музей, институт… и даже собственные корабли, которые доставляли по реке Сан бумагу из Европы во Львов для печатных мастерских. А главное – все это давало возможность бесплатно или очень дешево получать образование детям бедняков. И эту, можно сказать, главную идею университет внедряет в жизнь и ныне. Нам удалось привлечь внимание не только широких научных кругов, но и бизнесменов, которые помогают нуждающимся студентам материально. Особенно радует то, что уже два года подряд мы занимаем 2-е место по прикладной лингвистике среди высших учебных заведений Украины.

И еще горжусь своим внуком Ильей, студентом Музыкальной академии г. Линца в Австрии, молодым, но уже известным в мире скрипачом, лауреатом многих международных конкурсов. Радуюсь, что у дочери Оли и зятя Виталия все хорошо – они оба концертирующие преподаватели специальной музыкальной школы города Новый Сад в Сербии. Словом, жизнь продолжается, мир опять обрел краски, и я чувствую себя нужной и полезной.

Филологические фрагменты. Часть вторая[1 - Часть первая опубликована в сб. «Время, оставшееся с нами. Филологический факультет в 1953–1958 гг. Воспоминания выпускников». – М., 2004, стр. 18–49.]

Памяти сокурсников Галины Девятниковой, Святослава Котенко, Александра Полторацкого, Ираиды Усок, Евгения Мартюхина, Михаила Ананьева

Дмитрий Урнов (США)

Тени незабытых предков

«Когда было мне лет четырнадцать, папаша мой ни о чём не имел понятия настолько, что я с трудом его выносил. Потом, когда мне уже перевалило за двадцать, я поразился, до чего же старик мой за эти годы поумнел».

    Марк Твен

…Однажды, курсе на третьем, пришла мне в голову блестящая идея, и на ближайшем зачете я её изложил. В «Евгении Онегине», говорю, хотя пушкинский поэтический роман и считается «энциклопедией русской жизни», пропущен 1812 год: судьба хранила Евгения до того бережно, что даже такое общенациональное испытание, как Отечественная война, его миновало, хотя он и являлся современником наполеоновского нашествия на Россию. Позвольте, молодой человек, возразил принимавший зачет профессор Б., а как же «Нет, не пошла Москва моя…»? Я не сдался. Это, говорю, факт биографии автора, а не событие в жизни героя. «У Пушкина, – старикан тоже упорствует, – все намеком».

Старый чурбан меня, разумеется, завалил, но не переубедил, однако, в памяти у меня всё же остались его слова о непрямом выражении, характерном для Пушкина. И вот уже в аспирантские годы взялся я за книгу И. Л. Фейнберга – только что вышедшие «Незавершенные работы Пушкина». Речь в монографии шла о том, что у Пушкина оказалось незаконченным, лишь намеченным, самим поэтом уничтоженным и вроде бы безвозвратно утерянным. Хотя моей темой, отношением Пушкина к Шекспиру, маститый автор специально не занимался, однако он реконструировал оставшееся у Пушкина в черновиках и набросках, подсказывая путь к пониманию пушкинских замыслов и намерений: что брошено у Пушкина намёком, то связано с целой системой его размышлений.

Прочитал я этот труд, прочитал, когда допустили меня в спецхран, «Поэтическое хозяйство Пушкина» эмигранта Вл. Ходасевича, прочитал М. М. Покровского, алексеевский фолиант[2 - «Шекспир и русская культура» под ред. М.П. Алексеева (о нем см. на с. 55).] ещё не вышел, но проштудировал я пояснения Г. О. Винокура в седьмом, единственном из вышедших, томов Пушкина в Academia. Стали появляться, и стал я читать статьи американской пушкинистки русского происхождения Антонии Гляссе, а уж она по вскользь брошенным пушкинским намёкам добралась до таких скрытых значений, что, стало казаться мне, Пушкина я вовсе и не понимал. Из читанного перечисляю о поэтике, помимо истолкований и биографий, которые, разумеется, тоже читал. И чем больше я читал, тем снисходительнее становился в оценке моих университетских учителей.

* * *

Роман (профессор Самарин Роман Михайлович) донимал меня своими замечаниями и требованиями, пресекая полёт моей мысли. «Я думаю» или «я полагаю» он уничтожал, указывая, что я не думаю и не полагаю, а всего лишь повторяю по неведению давно уже думаемое и полагаемое. За мою точку зрения он выпорол меня публично, а между тем я сказал, что думал, когда мне поручили от имени факультета приветствовать на Ленгорах латиноамериканских гостей-писателей. Поручили, я и сказал, что, с моей точки зрения, Пабло Неруда – большой поэт, а Жоржи Амаду – замечательный прозаик.

Досталось же мне от Романа за мою точку зрения! Как потешался надо мной весь зал – вспомнить страшно.

Спустя целую жизнь, волею судеб, оказался я перед американскими студентами. А они мне говорят, что, по их мнению, Шекспир – неплохой драматург. Уж я их разносил, уж я их метелил за все муки мои…

* * *

Лидь-Николавна (Л.Н. Натан), преподавательница английского, у которой в подгруппе из тринадцати человек я был тринадцатым после одиннадцати отличниц и двенадцатого четверочника – Святослава Котенко, та вовсе не давала мне жизни. Донимала грамматикой. Что же мне, стилем своим поступиться ради каких-то правил? Жертвовать самобытностью и сутью того, что я хочу высказать, ради артиклей и, видите ли, согласования времён?

И вот недавно от редактора американского получаю замечания по рукописи «Гамлет в России». Замечаний немало, в основном на ту тему, что она, редакторша, не вполне понимает, в чем суть того, что я хочу сказать. А в самом конце: «Но должна признать, что мне ещё не приходилось читать рукописи, в которой бы иностранец так уверенно пользовался артиклями и не путал времен».

* * *

Шёл я на обсуждение книги Бахтина, как обычно, опаздывая. «Шестьдесят шестая» была набита битком, смог я пристроиться лишь возле самой трибуны, у входа. Опаздывая на лекции, мимо той же трибуны, с которой лектор тарахтит, как правило, проскользнешь и где-нибудь присядешь, приступив к увлекательной беседе с соседом. А тут пришлось стоять, опершись о трибуну.

Мой локоть почти касался локтя очередного оратора, тоже на трибуну опиравшегося, с другой стороны, и я мельком взглянул на него: невзрачный, старый, с темной, неровной, сморщенной кожей на лице. Безнадёжно древний, говорил он тихо и невнятно, словно обращался к самому себе, его никто и не слушал, стоял глухой шум. Обсуждали только что переизданные усилиями Вадима (В. В. Кожинова) под редакцией Серёги (С. Г. Бочарова) «Проблемы творчества Достоевского». А сумрачный старикашка, словно исполняя роль чеховского Фирса, бурчал что-то против. И лишь потому, что наши локти почти касались, разбирал я обрывки произносимых этим сморчком фраз: «Бахтин отрывает… У Бахтина не хватает. Подход Бахтина не дает…».

Пробурчал старичишка своё и сполз с трибуны. В коридоре, когда стали расходиться, попался мне профессор Поспелов – вовремя подвернулся. «Кто это был?» – требую у него, ведь должен же знать хотя бы он, чьи часы уже тоже к полночи движутся. Взглядом, в котором виднелись сострадание пополам с презрением, Геннадий Николаевич посмотрел на меня и произнёс, отчеканивая каждый слог: «Ва-ле-ри-ан-Фе-до-ро-вич-Пе-ре-вер-зев».

«Переверзев собрал вокруг себя многочисленных сторонников, и они вместе выпустили сборник «Изучение литературы» (1929), который вызвал ожесточённую полемику и повлёк за собой обвинения в вульгарном социологизме. В 1938 году Переверзев былл арестован и провёл следующие восемнадцать лет в тюремном лагере»[3 - Из справочника по русской литературе под ред. Виктора Терраса, издан в 1984 году Йельским университетом. См. Handbook of Russian Literature, New Haven: Yale University Press, 1984. P. 336.]. Кроме Поспелова, знал я, и очень хорошо, ещё одного из переверзевских сторонников, вокруг него группировавшихся, Ульриха Рихардовича Фохта. Оба ученых не только не пострадали, но занимали видное положение, пользовались авторитетом и оставались вне подозрений. Как же так, если тогда громили вульгарный социологизм, то есть «систему взглядов, вытекающую из догматического истолкования марксистского положения о классовой обусловленности идеологии и приводящую к упрощению и схематизации историко-литературного процесса»?[4 - Из Литературной энциклопедии терминов и понятий, вышедшей в Москве в 2003 году. С. 154.] За упрощение историко-литературного процесса Переверзева и взяли? А что ж других чаша сия миновала, ведь они всё вместе упрощали да ещё и схематизировали процесс?

В этой внешне парадоксальной ситуации проявляется характерная черта нашего времени, на протяжении которого люди подверглись несправедливому осуждению: ни вульгарный социологизм, ни какой-либо ещё изм и вообще изучение литературы никакого отношения к плачевной судьбе Переверзева по существу не имели. Истинная причина обрушившихся на него – индивидуально – репрессий остается по-прежнему неизвестной, как не известно это и во множестве других случаев. Что же до упрощения и схематизации, то в моё время от каких бы то ни было четких представлений избавились до полнейшей расплывчатости, вместо схематизации мы получили методологическую и терминологическую кашу.

А тогда никто так и не услышал единственного из ораторов, которого стоило тогда послушать, а ведь литературоведческий Лазарь, только что вернувшийся с того света, продолжил полемику с Бахтиным прямо с того пункта, где оказался их спор прерванным три десятка лет тому назад. Но суть не интересна – сильна инерция настроений. В утешение себе могу сказать: читая Бахтина, слышу я тот же голос, будто Фирса, бурчащего: «Отрывает… Не хватает… Не даёт…».

* * *

«Урок Турбина» – так следовало озаглавить эту историю, если бы требовалось дать ей название. Однако ради ясности начать я вынужден издалека. Больше двадцати лет минуло с того времени, когда слушали мы лекции Владимира Николаевича. Как сотрудник Института мировой литературы я координировал советско-американские проекты по литературоведению. Пересаживаясь в Чикаго с самолёта на самолет, уже в салоне, за несколько минут до вылета, слышу по радио свою фамилию вместе с просьбой немедленно сойти с воздушного корабля. То были времена холодной войны, и мне стало жарко. Но оказалось, из лучших чувств, меня об этом просили от имени некоего чикагского короля – сталелитейного.

Занимаясь ради бизнеса сталеварением, король по душе был любителем лошадей, а также сторонником марксизма. Как заинтересовался он лошадьми и завел свой конный завод, не знаю. Но как обращён был в революционную веру, мне известно. Единственная дочь его, сталелитейная принцесса, прослушала курс профессора, которого я себе прекрасно представлял – мы были друзья и коллеги. Университет, где он преподавал и где училась студентка-принцесса, был крайне консервативный, а друг мой придерживался взглядов крайне прогрессивных, воздействие же на студентов, вышедших в основном из состоятельных семей, имел он магнетическое. Коротко говоря, то был американский Турбин.

Если имя Турбина ничего не скажет нынешним поколениям студентов, то всякий из моих сверстников, кто помнит неповторимого Владимира Николаевича, подтвердит: повальная влюбленность в него студентов и особенно студенток – таков был неизменный эффект вулканически-взрывных турбинских лекций. В силу тех же причин и американский король, распропагандированный собственной дочерью, уверовал в силу как исторического, так и диалектического материализма.

Собирался ли король беседовать с мной о литературных вкусах и взглядах творца «Капитала», как известно, парадоксально консервативных? Нет, литература в данном случае побоку, меня приняли за авторитет в области… разведения лошадей. Все, чего ждал от меня сталелитейный магнат и ради чего был прерван на сутки мой полет на совещание по проекту «Переписка Толстого с американцами», это чтобы держал я речь перед работниками принадлежавшего ему рассадника лошадей весьма редкой, средневековой, рыцарской, липизанской породы.

Иными словами, очутился я в положении хлестаковском. Исполнение роли незабвенного Ивана Александровича в моем случае осложнялось тем, что ревизор, настоящий ревизор, не под занавес должен был появиться, как у Гоголя, а уже побывал у короля. Ревизором, то есть истинным знатоком лошадей, посетившим королевские конюшни под Чикаго, был полковник Подайский, старший берейтор Венской школы верховой езды, а езда, согласно традициям этой школы, основанной в средние века, демонстрируется исключительно на липизанах, и он, Подайский, незадолго перед моим вынужденным визитом тех же сталелитейных ли-пизанов уже осматривал. Как после такого эксперта рот открыть?

Почему же не отказался я от исполнения странной роли? Во-первых, попросили сойти с корабля, и я сошёл, а чего ждут от меня, узнал, только лишь очутившись на месте. Во-вторых, когда я там очутился, дело шло уже к ночи. Сверх всего, осознав, что за ветер занес меня на конюшню под Чикаго, я опасался неосторожным отказом навредить приятелю, ибо, как попал я в знатоки липизанской породы, можно было догадаться путем следующих умозаключений.

Король, несомненно, хотел доставить удовольствие своей дочери, а дочь сообщила отцу, что у ее любимого профессора есть знакомый из Москвы, который знает… Что знает? Американский друг мой, приезжавший в МГУ на стажировку, видел у меня книгу о липизанах Венской школы, подаренную мне Чарльзом Сноу (за то, что его дочь с приятельницей я сводил на ипподром, и даже не за то, что сводил, а что после посещения наших конюшен девушки остались живы). Увидев красочную книгу, приятель решил, что уж раз у меня хотя бы одна книга о липизанах есть… Тут, вероятно, и произошел разрыв информационной цепи.

А король, владевшей чикагской сталью, был, словно воск, в руках единственной дочери. Как всякий американец с деньгами, был он человеком партийным, и когда его партия, при его финансовой поддержке, взяла верх на очередных президентских выборах, ему было предоставлено почетное место в праздничной колонне, сопровождающей вновь избранного президента на пути из Конгресса в Белый Дом. Как лучше всего этой почестью воспользоваться? У американцев устроено так, согласно идее разделения труда: ты можешь знать всё до мелочей о своём деле, скажем, о стали или лошадях, но понятия не иметь о том, как свой же товар показать лицом. На этот случай у американцев есть привычка заниматься исключительно своим делом, а если дело не твое, но все же надо им заняться, то, не тратя попусту ни времени, ни мозгов, попроси помощи у понимающих в не твоем деле, если, разумеется, есть у тебя деньги оплатить думанье чужими мозгами. Ради дочери король не скупился и, по её настойчивому желанию, обратился к ее любимому, либерально мыслившему профессору за советом, как обозначить ему свое присутствие в красочной колонне по поводу выборов, где взяли верх консерваторы. В результате в президентском параде участвовала кавалькада средневековых коней под всадниками в шлемах, как у бойцов Первой Конной, специально сшитых ради такого случая буденнов-ках. Словом, мы Красная кавалерия и про нас… Удивительно ли, что у того же короля в гостях оказался книжный червь в качестве эксперта по коневодству?

У меня, со студенческих лет исполнявшего роль переводчика у лошадников, за плечами был уже не один десяток лет наблюдений за тем, как ведут себя при осмотре лошадей настоящие знатоки, так что бессловесная часть роли гоголевского ревизора мне, пожалуй, удалась. В сопровождении королевского конюшенного штата энергичным шагом знающего, куда он идёт, я проследовал по конюшне, где стояло триста голов нарядных, массивных коней, точно таких, что носили австрийских императоров в рыцарских доспехах, когда те изъявляли желание принять участие в турнирах. Масть у липизанов преимущественно серая, и я, стараясь показать, будто понимаю, что я вижу, бросал пристальный взгляд на типичный экземпляр и устремлялся дальше. Если же попадались рыжие, а также гнедые, то я останавливался и мой взгляд становился еще пристальнее. От меня ждали и замечаний, но, лишь качнув головой, я продолжал движение. Среди серых и рыжих попался один вороной, к нему я зашел в денник и взял его за копыто (так делал посетивший Московский ипподром в самом деле королевский конюший из Англии). Сопровождающие нагнулись вместе со мной, чтобы не пропустить ни одного слова из рекомендаций, какие, быть может, я сочту нужным сделать, я же, подражая англичанину, еще значительнее качнул головой и, молча выйдя из денника, где стоял вороной, продолжил обход. Но время затянувшейся сценической паузы в конце концов истекло. Весь конюшенный штат сгруппировался в амуничнике (где хранится сбруя) и уставился на меня.

О, как знакомы мне были эти обращенные ко мне лица, хотя видел я их впервые в жизни: конюхи, тренеры, заокеанские конюхи и тренеры, но велика ли разница, когда дело касается лошадей? Если бы мою речь прослушали мои лошадиные наставники, коммунистические конники далеко-далеко, по другую сторону океана, они бы умерли – со смеха, а мои американские слушатели, едва я заговорил, из вежливости лишь смущенно опустили глаза. Прямо на меня был устремлен один-един-ственный взгляд. Так смотрели на Турбина мои сокурсницы, а на мою долю, судя по глазам моей американской молоденькой слушательницы, досталось отраженное пламя восторга, возженного речами моего прогрессивного приятеля. И произнес я речь, вспоминая Владимира Николаевича.

Пламенно и (не всегда мне) понятно – такими у меня в памяти остались его лекции. У меня был с ним об этом много лет спустя разговор.

Действительно, многих намеков я не понимал просто потому, что знал недостаточно, о чём собственно В. Н. говорил, а он, по обстоятельствам, иногда вынужден был говорить слишом иносказательно. Но как он говорил, делало непонятное, нам казалось, понятным. Вспоминал я также мой собственный ответ ему на экзамене. Отвечая Владимиру Николаевичу, я, подражая ему, говорил горячо и – не отдавал себе отчета в том, что говорю. Проще сказать, сам себя не понимал, а Турбин поставил мне «отлично». И, как мог, я обратился к американским конникам, всеми силами стараясь возжечь тот же пламень…

Затем взял слово сталелитейный коневод-король. «Что ж, – сказал он, – после всего, что мы сейчас услышали, будем ли мы топтаться на месте или же пойдем вперед?» Конюшенные работники так и сидели с глазами опущенными долу, не зная, что сказать. Зато во взгляде принцессы читалось: «Вперед!».

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 13 >>
На страницу:
5 из 13