Оценить:
 Рейтинг: 0

Моховая, 9-11. Судьбы, события, память

Год написания книги
2010
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
8 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Студентка: «Таким образом автор развинчивает своего героя»..

Самарин: «Что, что?»

Студентка (нерешительно): «Развинчивает героя…»

Самарин: «А как? (делает вид, что что-то отвинчивает). В какую сторону? Вот в эту сторону или в ту?»

Студентка трагически молчит.

Самарин считался очень строгим, но на этот раз сжалился и тройку все-таки поставил.

А шалости, розыгрыши? Ну конечно! Без них студенческая жизнь немыслима. Помню, как студенты из общежития, на первых порах помогая студентам-иностранцам изучать русский язык, научили одного из них приветствовать встречных по утрам в коридоре словами: «Доброе утро, мартышка».

Любовные истории потрясали наш курс. Некоторые случаи были очень драматичны, с различными перипетиями, как и положено в «лав-стори». Например, родители одного мальчика спрятали его паспорт накануне похода в ЗАГС с дамой сердца. Пришлось ему выправлять новый документ и ждать. Он дождался. Любовь победила родительскую волю.

О самых возвышенных филологических любовных историях – в абстрагированно-романтическом, литературно-обобщённом виде – я узнала, едва переступив порог четвертого этажа на Моховой, где мы занимались. Это было чуть ли не первого сентября 1953 года. В коридоре висела газета об ИФЛИ – Институте философии, литературы и искусства, который считался предшественником нашего филологического факультета в советскую эпоху. Почти весь состав ИФЛИ в 1941-м ушел в ополчение, многие студенты и преподаватели погибли на фронте. Погибли также молодые, подающие надежды поэты Михаил Кульчицкий и Павел Коган.

Стихи Павла Когана я и запомнила. Это был его перевод из Гейне:

Богу равен, кто впервые, пусть несчастливо, – влюбился.
Но кто влюбится вторично, и – без счастья, тот – дурак.
Я – дурак, конечно, дважды: я влюблен и – без ответа…
Небо, звезды – все смеются. Я смеюсь. И – счастлив тоже.

Эта газета была для меня открытием того, какие замечательные люди учились здесь недавно. Эта газета стала моей «человеческой планкой».

Ну, а о Гейне большинство из нас в 17 лет знали только понаслышке. Вообще наше школьное образование осуществлялось строго в рамках дозволенности. И когда однажды, возвращаясь в Москву из Ульяновска, я увидела в соседнем купе студенческую компанию с гитарами, услышала их смелый, совсем не классический, репертуар, моему удивлению не было предела. И – восхищению тоже. Их смелостью. Они пели:

Нам электричество сделать все сумеет,
Нам электричество тьму и мрак развеет.
Не будет больше школ – мы так будем учиться,
Не будет пап и мам – мы так будем родиться!
Не будет акушеров, не будет докторов!
Нажал на кнопку – чик-чирик
И человек готов!

И еще:

На заборе сидит кот: ой, здрасте!
И глотает кислород: ой, здрасте!
Много у нас вопросов! Каждый из нас – Утесов!

Мягко говоря – это были неформальные сочинения. Но очень привлекательные. А сколько раскованности… Я жалела, что не была на такое творчество способна.

Однако совсем другая, романтическая, выдержанная в печальных классически-грустных тонах песня, одно время очень популярная на нашем факультете, по-настоящему волновала меня, особенно вот эти слова: «Мы хотели с тобой найти в жизни счастья планету – мы прошли половину пути – ну, а счастья все нету». В 17 лет часто кажется, что половина пути позади. И что счастья – «нету».

Запомнилась ещё одна, чисто фольклорная песенка, правда, стилизованная кем-то под фольклор. Она была выбрана нами как опознавательный знак нашего курса. Это про некую Машку и её неверного возлюбленного, который, когда «дёвки» собрались его побить, клянется Машке в верности. Эта песенка осталась на всю жизнь в моем репертуаре. В качестве безальтернативного и победного шлягера.

К сожалению, у меня никогда не было той степени незастенчивос-ти, которая позволяла бы после окончания университета хоть иногда звонить нашим замечательным преподавателям, благодарить их, советоваться. Я этого не делала и не жду такого от своих теперешних выпускников. Но удивительно: в течение всей моей, теперь уже достаточно долгой, жизни светлые лица наших преподавателей из МГУ всегда живут в памяти. Вспоминаются их слова, фразы, наставления, особо удачные лекции. Их способность прощать нам наше невежество, заносчивость, небрежность. Их поразительно уважительный тон по отношению к нам, студентам, часто – незаслуженно уважительный. Но этот тон приподнимал наш самооценку, учил уважать окружающих, внушал, что ты – на многое способен. А потом и мы несли в жизнь такую же ноту уважения к людям.

Что касается всеми любимых преподавателей, Сергея Михайловича Бонди и Владимира Николаевича Турбина, – они обладали способностью видеть и передавать нам поэзию восприятия не только литературы, но и – жизни.

Этих наших преподавателей я считаю легендарными, а встречу с ними – большой удачей своей жизни.

Владимир Николаевич Турбин был мастером блистательных метафор. Многие его метафоры и парадоксальные формулировки на всю жизнь западали в сознание, странно будоражили, заставляли соглашаться или – вести полемику. Тайный смысл одного парадокса я, например, открываю для себя всю жизнь: он сказал мне о «мудрости посредственности». Тогда перевернулись все мои представления об оценке человека: то, что мы порою клеймим словом «посредственность», может оказаться на самом деле талантом жизни.

Недавно в беседе со мной наша однокурсница (а ныне – декан филологического факультета МГУ) Марина Ремнёва сказала мне о Турбине, что встреча с ним была самым ярким её впечатлением от филологического факультета: «Меня поразил его подход к литературе. Его взгляд на литературу произвел на меня такое впечатление, что я не решилась пойти в литературоведы, боясь быть недостойной его». Я спросила тогда, чем же он более всего запомнился? И она ответила: «Простотой. И неординарностью. Уже на первом занятии он задал нам вопрос: «Чем объединены «Повести Белкина»? Почему Пушкин соединил эти, в общем-то, пять разных сюжетов под единым названием?» Мы тогда долго думали над ответом, но так ничего и не придумали. А на следующем занятии он объяснил нам: «В каждой повести главную роль играет случайность, от случайности зависит всё». Я поняла тогда, что сама случайность может быть главным героем литературного произведения. Он всем нам тогда задал планку, он поставил нам, студентам, мышление, научил думать нетрафаретно».

В начале 60-х (благословенное время первой оттепели) вышла блестящая книжка В. Н. Турбина «Товарищ время и товарищ искусство». Мы все читали эту книгу, охотились за ней, дарили её друг другу. А Марина рассказала мне недавно, что она не только читала эту книгу, но и присутствовала на разбирательстве этого издания на филологическом факультете. «Я была тогда аспиранткой. Против Турбина выступали очень страшные люди – наши же преподаватели той поры. Хотелось зареветь от отчаяния. Почему-то вспомнились тогда строчки из стихов Маяковского: «Так, должно быть, жевал вымирающий ихтиозавр случайно попавшую в челюсти фиалку».

После выхода этой книги начались для Турбина долгие годы замалчивания, гонений и непечатания.

В 80-х годах я работала в редакции художественной литературы издательства «Московский рабочий» и пыталась утвердить в плане изданий новую книгу В.Н. Турбина. Меня вызвал директор и сказал: «Литературоведение? Зачем нам это, лапочка?» Незадолго до своей кончины, уже в период последних месяцев своей жизни, в перестроечные годы, Турбин снова принес нам заявку на книгу. Заявку утвердили, но нашего преподавателя уже не стало.

Он как-то мне сказал во времена глухого застоя: «Я ведь терпелив, 20 лет жду своего часа. Меня нигде не печатают, и терпение мое иссякает».

Он говорил, что считает себя биографом М. М. Бахтина и когда-нибудь издаст о нем книгу. Часто вспоминал, как пятнадцатилетним мальчиком работал почтовым служащим в почтовом вагоне, как тяжело и опасно было доставлять военные письма – порой под бомбежками. Он хотел когда-нибудь написать об этом. Но Турбина «замалчивали», он был неугоден.

Однако присущий ему юмор никогда не покидал его, и, следуя этой черте своего характера, Турбин вывесил на кухне портрет своего главного гонителя… среди связок лука, чеснока и бутылок с подсолнечным маслом.

Уже когда его не стало, на филологическом факультете вышло новое, расширенное издание книги нашего преподавателя «Пушкин, Гоголь, Лермонтов». А в журнале «Знамя» напечатали роман В.Н. Турбина «Я Воздвиг Памятник». Он работал над этим романом много лет и сказал как-то, что каждый филолог в душе хочет стать писателем. Я согласилась с ним, но и тогда, и сейчас считаю, что писать могут многие, но хорошо преподавать – это дарование редкостное.

Нас воспитывали по принципу «критика и самокритика – движущая сила нашего общества». Мы в этот принцип безусловно верили и на собраниях резко критиковали всех и вся, нисколько не сомневаясь в правоте коллективного мнения. Ведь как сказал поэт: «Единица! – Кому она нужна?! Голос единицы – тоньше писка. Кто его услышит? – Разве – жена. И то, если не на базаре, а близко». Критиковали, например, студентов за не «тот» внешний вид, подражание Западу, буржуазную моду, неучастие в общественной жизни ничуть не меньше, чем за неуспеваемость. Нас не учили, что всегда надо дать шанс провинившемуся, что не надо обрушивать на него грубый и беспощадный кулак общественного мнения. Дело ведь доходило и до исключения из университета.

Где же было таким гонимым искать защиты? Да всегда у профессора Бонди. Он безоговорочно давал всем прекрасные характеристики – ну, например, писал о том, что данный студент подает большие надежды и в будущем непременно проявит себя на поприще науки. Да мало ли чего еще. Ему, правда, в этих случаях начальство не верило, но – документ есть документ. А мы с удивлением обнаруживали: дашь человеку шанс, не заклюёшь – и у него может появиться возможность взять второе дыхание. В преподавательской доброжелательности тоже проявлялась незримая педагогика С.М. Бонди.

Объясняя мне материал на одной из консультаций по моей курсовой работе о пушкинском «Каменном госте», Сергей Михайлович упомянул про ОПОЛЗ, в состав которого он входил в 20-30-е годы, про гонения на это объединение, про особые приёмы, которыми пользовались критики-«разоблачители».

Так, в 1937 году один из них напечатал в центральной прессе разгромную статью, которая могла бы, наверное, дорого стоить Бонди: автор доносительства приписал Сергею Михайловичу слова, против которых он и возражал на своей лекции (или – в статье?). Л наивно спросила, почему Сергей Михайлович, известный и уважаемый пушкинист, не написал опровержения в центральную прессу. «Но ведь все обо всем знали. Зачем же отвечать?» – ответил он.

Эти его слова я тогда не поняла и подумала: «Ведь за правду надо бороться до конца. Как Павел Корчагин» (я выбрала Павла Корчагина, потому что в отношении Павлика Морозова у меня уже тогда были серьезные сомнения. Дело в том, что я боготворила своего отца и не представляла себе, как это – донести на него, на своего отца?). Но позже, когда я узнала, куда попадали люди, вступавшие в полемику с Центральной Прессой, ответ Сергея Михайловича стал мне вполне ясным.

Он страстно любил классическую музыку (его дочь и его жена – профессиональные музыканты), он любил мелодику русского языка, русское стихосложение, онегинскую строфу, пушкинские ямбы и хореи, открытия опоязовцев. Как, наверное, мучительно было для него слышать речь нашего поколения – людей, воспитанных на канцелярском («лагерном», как говорил Корней Чуковский) сленге.

Помню, как Сергей Михайлович на одном из семинаров рассказал нам о посещении хозяйственной лавочки, открывшейся возле его дома. Над входом туда висела новенькая вывеска «Мыломоющие средства». Отстояв свою очередь – а мы тогда за всем стояли в очереди! – Бонди приблизился к продавщице. Как всегда при обращении к даме, он улыбнулся своей очаровательной улыбкой серебряного века и почтительно спросил:

– Милая девушка, ну как же так, скажите своему начальству: это не по-русски – «мыломоющие средства»…

Ответ был неожиданным:

Не срЕдства, а средствА! (Сказано было с ударением на последнем слоге).

Мы уже закончили МГУ, когда Нина Шевчук, приехавшая из Венгрии, пригласила меня навестить вместе с нею Сергея Михайловича. Он жил тогда в бетонно-башенном доме, стиля «новый модерн образца 1966 года». Этот модерн, по сегодняшним меркам, – унылый слепок с архитектурных построек стран тогдашнего третьего мира. Но в 1966-м данное железобетонное чудовище казалось нам шикарным намеком на будущую архитектуру космического века. И конечно, профессор Бонди должен был получить такое шикарное жилье (отдельная квартира с крошечной кухонкой) вместо своей двухкомнатной коммуналки на Чистых прудах, почти «у Харитонья в переулке». Сам он шутливо рассказывал нам о первом визите управдома в эту их новую квартирку, который почтительно и философски произнес:

– Да-а, этот наш дом – только для высшей прослойки!

(Для тех, кто уже, к счастью, этого не знает: «прослойкой» официально называли интеллигенцию, в отличие от почтительного – «рабочий класс»).

<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
8 из 13