– Я не знаю адрес, мы у нее дома! – Я лихорадочно соображаю. – Ну… Тут через дорогу продают тако, и еще книжный, я точно не знаю…
– А можно точнее?
– Э-э… Дюпон! Дюпон-Сёркл! Возле метро, а в доме такая красивая вращающаяся дверь.
– Жилой комплекс?
– Да…
– Индепендент? Мэдисон?
– Точно, Мэдисон! Он самый.
– Номер квартиры?
Я не знаю. Поворачиваюсь к Афине, которая свернулась калачиком на полу и дергается так, что просто ужасно смотреть. Я разрываюсь между тем, чтобы помочь ей и глянуть номер на двери, но тут вспоминаю: этаж девятый, вид с балкона на весь Дюпон-Сёркл.
– Девятьсот семь, – выдыхаю я в трубку. – Пожалуйста, приезжайте скорее, боже мой…
– Скорая уже выехала. Пациент в сознании?
Я оглядываюсь через плечо. Афина уже не брыкается. Шевелятся только плечи, вздымаясь дикими рывками, как у одержимой.
Затем и это прекращается.
– Мэм?
Я опускаю телефон. Вокруг все плывет. Я трясу Афину за плечо: реакции никакой. Она лежит, широко распахнув выпученные глаза, на них страшно смотреть. Я трогаю ее за шею, проверяя пульс. Ничего. Диспетчер говорит что-то еще, но я ее не слышу. Я собственных мыслей не слышу, и все, что происходит дальше, между стуком в дверь и ворвавшимися в квартиру врачами скорой, – сплошь темное, невразумительное пятно.
ДОМОЙ Я ВОЗВРАЩАЮСЬ ТОЛЬКО ПОД УТРО.
Документирование смерти, оказывается, занимает очень много времени. Врачи скорой должны проверить каждую гребаную деталь, прежде чем смогут сделать запись в своих планшетах: «Афина Лю, 27, пол женск., умерла, так как подавилась гребаным панкейком».
Я даю показания. Сижу на стуле, неотрывно глядя в глаза врачу – светло-серые, почти прозрачные, на ресницах комочки туши, – а позади меня на кухне носилки, и там возятся люди в униформе, накрывая пластиком тело Афины. «О боже… Боже, это же мешок для трупов. Все происходит на самом деле. Афина мертва».
– Имя?
– Джун… То есть Джунипер Хэйворд.
– Возраст?
– Двадцать семь.
– Откуда знаете покойную?
– Мы дружим… Дружили. С универа.
– Что вы здесь делали этим вечером?
– Мы? Отмечали. – Нос щиплет от подступивших слез. – Она только что подписала контракт с Нетфликсом и была вне себя от счастья.
Я до одури напугана, что меня сейчас арестуют за убийство. Но это глупо – Афина подавилась, и глобула (они упорно продолжают называть это «глобулой» – что за слово такое, «глобула»?) сидит прямо у нее в горле. Признаков борьбы нет. Она сама меня позвала и впустила; люди видели, как мы по-дружески сидели в баре («Позовите того парня из «Грэхэмс», – тянет меня сказать, – он все подтвердит»).
Да почему я вообще пытаюсь себя выгораживать? Все эти детали ничего не значат. Я этого не делала. Не убивала. Просто смешно; смешно, что я вообще переживаю об этом. Ни один суд присяжных не вынес бы здесь обвинительный вердикт.
Наконец меня отпускают. На часах четыре утра. Офицер (в какой-то момент прибыла полиция, что, видимо, происходит при наличии трупа) предлагает подвезти меня домой в Росслин. Большую часть пути мы проводим в молчании, и лишь когда подъезжаем к моему дому, он бормочет что-то сочувственное – я слышу, но не усваиваю. Пошатываясь, я бреду в квартиру, скидываю туфли, срываю лифчик, полощу рот и валюсь на кровать. Какое-то время я рыдаю, избывая этим воем весь этот ужас, засевший внутри, а потом все-таки засыпаю после таблетки мелатонина и двух – снотворного.
Ну а в сумке, брошенной на полу возле кровати, похожая на раскаленный уголек, лежит рукопись Афины.
2
CКОРБЬ? НО ЭТО СТРАННО. АФИНА БЫЛА ВСЕГО лишь знакомой; пусть и хорошей, но не близкой подругой. Говоря это, я чувствую себя сукой, но она действительно не была так важна для меня и не оставила в моей жизни дыры, которую мне теперь нужно научиться обходить. Нет ощущения черной, удушающей потери, которое я испытывала со смертью отца. Я не задыхаюсь. Не лежу после бессонной ночи, вяло размышляя, стоит ли вообще выползать из постели. Не сержусь на каждого встречного, поражаясь, как они могут жить свою жизнь так, словно мир не остановился.
Смерть Афины мой мир не разрушила, она просто сделала его… несколько странным. Свои дни я провожу как обычно. В основном, если не задумываться об этом слишком уж плотно, и не зацикливаться на воспоминаниях, я в порядке.
И все-таки я там была. Я видела, как умирает Афина. Те первые несколько недель в моих чувствах преобладает не столько горе, сколько тихое потрясение. Ведь это действительно произошло. Я в самом деле смотрела, как ее пятки тарабанят по паркету, а пальцы вцепляются в шею. Я в самом деле просидела рядом с ее безжизненным телом целых десять минут, пока ехала скорая. Видела ее выпученные глаза – пораженные, незрячие. Эти воспоминания не вызывают во мне слез – я не смогла бы описать это как боль, – но я действительно смотрю на стену и бормочу «Что за хрень?» по нескольку раз на дню.
Смерть Афины, должно быть, попала в новостные заголовки: мой телефон разрывается от звонков друзей, стремящихся сказать что-нибудь корректное, участливо-встревоженное («Эй, я просто спросить: как у тебя дела?»), и знакомых, пытающихся выведать все пикантные подробности («БОЖЕ, я видела в Твиттере: ты реально была ТАМ?»). Отвечать у меня нет сил. Я лишь с изумлением и отвращением смотрю, как в углу иконок мессенджеров все растут и растут красные циферки непрочитанных сообщений.
По совету моей сестры Рори я посещаю местную группу поддержки, а также психотерапевта, специализирующегося на лечении горя. И группа, и терапевт заставляют меня чувствовать себя еще гаже. Предполагается, что мы с Афиной были ближе, чем на самом деле, а у меня нет сил объяснять, почему я в порядке. Так что больше я никуда не хожу. Не желаю распинаться о том, как я тоскую, или что дни без Афины кажутся безысходно пустыми. Проблема в том, что мои дни проходят совершенно нормально, за исключением того единственного смущающего факта, что Афина, блин, умерла, что ее больше нет. Я не знаю, как мне вообще к этому относиться, поэтому начинаю пить и заедать стресс всякий раз, когда по вечерам подкрадывается тоска. За несколько недель от всех этих мороженых и лазаний я весьма заметно раздалась, но это, пожалуй, и есть то самое плохое, о чем можно переживать.
А так я сама дивлюсь своей ментальной стабильности.
Срываюсь я только раз, через неделю после произошедшего. Толком не знаю, что послужило толчком, но в ту ночь я действительно часами смотрю на Ютубе обучающие видео о приеме Геймлиха, сравнивая их содержание с тем, что делала я; пытаюсь вспомнить, насколько точно лежали мои руки, достаточно ли резко я надавливала. Я могла ее спасти. Фраза, которую я вслух повторяю снова и снова, в духе леди Макбет, вопящей о своем «проклятом месте». В моих силах было не терять головы, сообразить, как все правильно сделать, найти нужное место над пупком, помочь Афине откашляться, чтобы она смогла дышать.
Она умерла из-за меня.
– Не дури, – одергивает меня Рори, когда я в четыре утра звоню ей, рыдая так, что едва могу что-то выговорить. – Перестань сейчас же! Не смей даже думать! Ты меня поняла? Ты здесь ни при чем. Ту девушку ты не убивала. Ты невиновна. Понимаешь?
Чувствуя себя трехлетним ребенком, я лепечу в ответ:
– Да. Хорошо. Ладно.
Но это как раз то, что мне сейчас нужно: слепая детская вера, что мир настолько прост и что если я не хотела сделать ничего дурного, то и вины моей ни в чем нет.
– С тобой точно все в порядке? – с нажимом спрашивает Рори. – Может, позвонить доктору Гэйли?
– Не надо! Боже, нет. Я в порядке. Доктору Гэйли не звони.
– Хорошо. Просто она нам сказала, что если ты когда-нибудь начнешь соскальзывать…
– Я не соскальзываю. – У меня вырывается глубокий вздох. – Тут дело не в этом. Со мной все в порядке, Рори. Вообще, Афину я знала не так уж и хорошо. Все нормально.
Через несколько дней, когда о новости знают уже все, я выкладываю в Твиттере длинный тред о том, что произошло. Пишу словно по шаблону, опираясь на аналогичные треды о потерях, которые с таким интересом листала раньше. Пускаю в ход фразы типа «трагический несчастный случай», «все еще не в силах осознать», «мне до сих пор не верится». В детали я не вдаюсь – это мерзко. Пишу о том, как я потрясена, и что Афина для меня значила, и как сильно мне будет ее не хватать.
Незнакомые люди продолжают писать мне, как им жаль, и что нужно беречь себя, и что я имею право чувствовать изнеможение после такой трагедии. Называют меня «хорошим человеком». Посылают объятия и наилучшие пожелания. Спрашивают, могут ли они объявить сбор средств мне на терапию (идея соблазнительная, но сказать «да» мне неловко). Кто-то даже предлагает целый месяц ежедневно привозить мне домашнюю еду. На это я не отвечаю, потому что лучше не доверять первым встречным в интернете, мало ли – а вдруг отравят?
Мой твит набирает тридцать тысяч лайков за день. Я никогда раньше не получала столько внимания в Твиттере, да еще и от признанных писателей и медийных персон с синими галочками. Наблюдая, как число моих подписчиков ежесекундно растет, я проникаюсь странным возбуждением. А затем меня пробивает чувство гадливости, примерно такое же, которое возникает, когда решаешь помастурбировать чисто со скуки, и тогда я блокирую Твиттер на всех устройствах («По состоянию душевного здоровья я вынуждена взять паузу, но благодарю всех за заботу») и даю себе зарок не заходить в Сеть по меньшей мере неделю.