III - Сад душ - читать онлайн бесплатно, автор Ри Хван, ЛитПортал
На страницу:
3 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Вечер наступил внезапно. Беатриче не заметила, как солнце село за холмы, окрасив небо в цвет старого персика, потом лиловый, потом чёрный, и на улице стало так темно, что за окном нельзя было разглядеть даже ближайших кустов. Она сидела на продавленном диване в гостиной, с телефоном в руке, но не могла заставить себя никому написать — ни Кьяре, которая ждала её звонка, ни Джанни, который прислал уже три сообщения с вопросом «ну как там твоя деревня?», ни адвокату, который должен был приехать завтра с бумагами на подпись. Она просто сидела, сжимая телефон в потной ладони, и смотрела в тёмное окно, за которым ничего не было видно, кроме собственного отражения — уставшей женщины с разводами туши под глазами и лицом, на котором уже не было ни одной искренней эмоции.

Ночью дом ожил.

Сначала заскрипели половицы — не там, где сидела Беатриче, а в соседней комнате, в той, где когда-то была бабушкина спальня, и этот скрип был не случайным, а ритмичным, как шаги человека, который ходит из угла в угол, о чём-то думая. Беатриче замерла, прислушиваясь, и её сердце забилось быстрее, отдаваясь в висках глухими толчками. Может быть, крысы? Дом старый, в щелях наверняка живёт всякая живность, бегает по чердаку и скребётся в стенах. Но скрип повторился — медленно, с остановками, как будто кто-то останавливался у окна, потом у шкафа, потом снова шёл к окну, и каждый шаг был слишком тяжелым для крысы и слишком целенаправленным для случайности.

— Есть кто? — позвала Беатриче, и её голос прозвучал глупо в пустом доме, съеденный тишиной, которая навалилась сразу после слов, как одеяло, которым накрывают с головой.

Никто не ответил. Шаги прекратились так же внезапно, как начались, и наступила такая тишина, что Беатриче услышала, как в её собственных ушах шумит кровь.

Она уже собралась лечь на диван — кровать в бывшей бабушкиной спальне была единственным местом, где можно было спать, но Беатриче не хотела туда идти, потому что боялась увидеть пустую комнату, где всё ещё пахло бабушкиными духами, фиалками и ванилью, — когда что-то стукнуло в окно. Обычное дело — ветер, деревья, ветки, которые раскачиваются и бьют по стеклу. Но ветра не было. Беатриче подошла к окну, приложила ладонь к стеклу — холодное, гладкое, чуть влажное от вечерней росы — и прислушалась. Тишина. Полный штиль, ни одного движения воздуха, даже занавеска на кухне, которую оставили открытой, висела неподвижно, как полотно.

А ветка стукнула снова — настойчиво, требовательно, будто кто-то просился внутрь, будто не хотел оставаться снаружи.

— Это просто дерево, — сказала она себе, но её голос дрожал, и она не верила себе.

А когда в третий раз — уже не ветка, а что-то более тяжёлое, глухое, ударило в стену дома, сотрясая её до основания, Беатриче встала, нашарила в сумке фонарик на телефоне и вышла на крыльцо.

Сад был чёрным. Не тёмным — чёрным, без единого просвета, как будто кто-то выключил все огни на земле и на небе. Ни луны, ни звёзд, только непроглядная тьма, в которой тонули даже ближайшие кусты, и воздух был таким плотным, что на него можно было опереться. Беатриче включила фонарик — яркий, белый луч выхватил из темноты розу, лаванду, дорожку, покрытую мхом и лишайником, — всё как днём, ничего необычного, обычные растения, обычный сад, обычная ночь в тосканской деревне, где ничего не случается.

И тут она услышала голос. Не звук — скорее ощущение, которое её мозг перевёл в слова, как переводчик, который работает с ошибками, но всё же работает. Оно пришло изнутри, будто кто-то говорил прямо в её голове, минуя уши, проникая сразу в ту часть сознания, где рождаются страхи и надежды.

— Покорми нас.

Беатриче замерла. Фонарик дрожал в её руке, и луч метался по саду, выхватывая то куст, то камень, то собственную тень, которая казалась чужой и угрожающей.

— Мы голодны.

Голосов было несколько. Или один, но разделённый на три разных тембра — высокий, девичий, звонкий, как колокольчик; средний, женский, тёплый и усталый; низкий, почти мужской, с хрипотцой, как у старой пластинки, которую ставят на медленную скорость. Они звучали одновременно, и от этого у Беатриче заломило в висках, словно кто-то сжал голову в тиски.

— Кто здесь? — спросила она, и её голос сорвался на шёпот, который, наверное, не услышал бы даже комар, пролетающий мимо.

Ответа не было. Только шёпот — теперь уже не внутри головы, а снаружи, откуда-то из глубины сада, там, где росла мята, которая пахла так, что этот запах перебивал все остальные, становился единственным в мире.

Беатриче сделала шаг вперёд, босиком — она сняла кроссовки в доме и не надела их обратно, и теперь её ступни касались холодной, мокрой от росы травы, которая обжигала холодом, как лёд. Ещё шаг. Ещё. Она шла на шёпот, как на маяк, и не чувствовала ни страха, ни удивления — только странное, необъяснимое спокойствие, которое опустилось на неё, как одеяло, укрывающее от всего мира.

Она наступила на что-то острое. Шип — длинный, тонкий, как игла для шприцев, — вошёл в подушечку стопы, и Беатриче вскрикнула от неожиданности, дёрнула ногой. Отшатнулась, посмотрела вниз, подняв ногу к свету фонарика. Кровь? Нет. Не было крови. Только белая полоска на коже, как след от заживающего шрама, и никакой боли, только жжение, которое быстро прошло.

И тогда она увидела.

Кусты светились. Не все — только мята. Она излучала слабый зелёный свет, похожий на тот, который испускают светлячки, но гораздо более ровный и насыщенный, как у неоновых ламп, которые включают в баре перед закрытием. Каждый лист, каждый стебель горел изнутри, будто по ним пустили электричество, и от этого свечения воздух стал теплее, а запах мяты — невыносимо сладким, приторным, как у леденцов, которые липнут к зубам.

Она видела это свечение только один раз в детстве. Ей было шесть, я вышла в сад ночью и закричала от страха. Бабушка прибежала, обняла меня и сказала: «Это просто цветы, Беа. Не бойся». И она поверила, забыла этот страх — и вместе с ним забыла свечение. Но теперь, стоя здесь, девушка понимала: бабушка не хотела, чтобы я боялась. Она хотела, чтобы Беатриче пришла к этому саду сама, когда буду готова. Когда перестанет убегать. И она была готова. Потому что больше некуда было бежать

Беатриче замерла, не дыша, и смотрела, как свет перетекает с одного куста на другой, как лаванда начинает подрагивать без ветра, как розы раскрывают бутоны в непроглядной тьме, и эти бутоны — белые, розовые, алые — светились изнутри, как маленькие сердца.

— Ты пришла, — сказал голос, нет, все три тембра одновременно, и от этого слова стали объёмными, как будто их произносил хор, — наконец-то.

Беатриче открыла рот, чтобы что-то сказать, но не смогла. Язык прилип к нёбу, горло сжалось, и она только стояла посреди сада, босая, в одной футболке и джинсах, с телефоном в руке, который уже разрядился и погас, и смотрела, как светятся растения, которые должны были быть просто растениями, но не были ими уже очень давно.

Она простояла так несколько минут. Может быть, час. Время потеряло смысл, растеклось по саду, как тот свет, который постепенно начал тускнеть. Лаванда замерла, розы закрылись, и мята перестала светиться, погрузив сад во тьму, которая теперь казалась ещё более плотной, чем прежде.

Беатриче вернулась в дом, заперла дверь на засов — и на этот раз засов поддался легче, будто кто-то смазал его за те несколько минут, что её не было, — и села на диван. Она не включала свет до самого утра. Сидела в темноте, обхватив колени руками, чувствуя, как холод от ног поднимается всё выше, добираясь до живота, до груди, и не могла согреться, сколько ни тёрла руки одну о другую.

Она смотрела в окно, за которым уже ничего не светилось, только чёрная стена, и ждала рассвета. А когда первые лучи солнца коснулись подоконника, окрасив пыль на стекле в золотистый цвет, и за окном запела птица — сначала робко, потом громче, увереннее, — Беатриче прошептала в пустоту едва слышно, одними губами:

— Что здесь происходит? – даже её шёпот был наполнен дрожью.

Никто не ответил. Но в саду, за закрытой дверью, где мята уже не светилась, всё ещё пахло — остро, холодно, обещающе — как запах воспоминаний, которые не хотят уходить, потому что им есть кому вернуться.

Глава 2

Беатриче проснулась от того, что в щель между ставнями пробился солнечный луч и лёг ей прямо на лицо — тонкий, жёлтый, с пылинками, которые танцевали в воздухе, как маленькие золотые бабочки. Она не помнила, когда в последний раз спала так долго и так плохо одновременно: тело было ватным, язык — шершавым, как наждачная бумага, а в голове гудело, будто кто-то забыл выключить миксер. Она села на продавленном диване, на котором провела ночь, и первое, что увидела, — свои собственные ноги, босые, грязные, с тёмной полоской под ногтями от вечерних блужданий по саду. На подушечке левой стопы всё ещё белел след от шипа — крошечный, похожий на царапину от иглы, но она помнила, как шип вошёл в кожу, и эта память была такой же острой, как тогда, но без боли, только как напоминание.

Она встала, пошатываясь, и прошла на кухню. Пол под ногами был холодным, и каждая половица скрипела на свой лад — одна жалобно, другая басовито, третья — коротко, будто отрывисто кашляла. На кухне пахло вчерашней мятой, вялеными томатами и ещё чем-то сладким, что она не могла определить — может быть, теми самыми сушёными яблоками с чердака, а может быть, просто старым деревом, которое помнило столько запахов, что не могло от них избавиться.

Беатриче автоматически потянулась к кофеварке — той самой, которую бабушка получила в подарок от соседей на семидесятилетие, старой, с облупившейся краской и потрескавшимся пластиком, но всё ещё работающей, потому что в этой деревне вещи не ломались, они просто уставали и продолжали работать через силу, как местные старики, которые косили траву с больными коленями. Она насыпала кофе в фильтр — не глядя, на глаз, как делала это тысячи раз в ресторане, где на точность уходили минуты тренировок, — залила воду из-под крана, поставила кофеварку на плиту и стала ждать.

Кофе закипел быстро. Запах — горький, насыщенный, с ноткой карамели и чего-то дымного — распространился по кухне, смешиваясь с утренней прохладой, которая всё ещё держалась за окнами. Беатриче налила чашку, обхватила её руками, чувствуя, как керамика нагревает ладони, и сделала глоток.

Ничего.

Не то чтобы кофе был плохим — он был горьким, горячим, с кисловатым послевкусием, которое оседало на языке и не проходило. Но Беатриче не чувствовала вкуса. Она знала, что во рту кофе, знала, что он должен быть крепким, знала, что бабушка покупала зёрна на рынке в соседнем городке, обжаривала их сама на чугунной сковороде, и эти зёрна пахли шоколадом и лесными орехами. Но язык говорил ей только «горячо» и «горько», как будто все остальные оттенки исчезли, растворились, превратившись в однотонную серую массу.

Она сделала ещё глоток — тот же результат. Потом ещё. Потом отставила чашку, чувствуя, как внутри поднимается привычное раздражение, смешанное со страхом, который она не хотела признавать даже самой себе. В Милане она тоже не чувствовала вкуса еды уже несколько месяцев, но там это можно было списать на переутомление, на однообразие меню, на плохого поставщика. Здесь же, в этом доме, где даже вода из-под крана пахла мятой и чем-то далёким, морским, оправданий не было.

Она вышла на крыльцо с чашкой в руке, посмотрела на сад, который при свете дня выглядел просто заброшенным, без всякой магии, и с размаху выплеснула кофе под ближайший куст. Жидкость впиталась в землю почти мгновенно, оставив на листьях тёмные капли, похожие на росу, но грязную, маслянистую. Она поставила пустую чашку на перила и пошла в сад — не потому, что хотела, а потому, что больше некуда было идти.

Она решила, что начнёт с систематического обхода. Так, как она делала на кухне: сначала инвентаризация, потом оценка, потом план действий. Неважно, что это сад, а не ресторанный склад, — принцип тот же: понять, что есть, что работает, а что подлежит утилизации.

Розарий она нашла сразу — он был прямо за домом, заросший так сильно, что дорожка к нему превратилась в узкую тропу, протоптанную, наверное, кем-то из местных, кто всё ещё помнил, где что растёт. Беатриче пролезла сквозь ежевичные заросли, царапая руки и цепляясь волосами за колючие ветки, и оказалась на небольшой круглой поляне, где в центре стоял старый каменный фонтан, давно высохший и засыпанный листьями. Вокруг фонтана, образуя почти идеальный круг, росли розы — огромные, выше человеческого роста, с толстыми, одеревеневшими стеблями и шипами размером с гвозди.

Она начала считать. Один куст — у забора, с мелкими белыми цветами, почти выродившимися. Два — у фонтана, алые, с крупными бутонами, которые уже отцвели и осыпались, оставив на земле тёмные, почти чёрные лепестки, похожие на вырезанные из бархата звёзды. Три, четыре, пять — дальше она сбилась, потому что кусты переплелись друг с другом, и невозможно было понять, где заканчивается один и начинается другой. Она насчитала двадцать три отдельных куста, хотя уверена была только в пятнадцати — остальные росли так плотно, что их можно было считать одним большим розовым монстром, пожирающим всё вокруг.

От роз пахло сладко и чуть терпко, как от старых духов, которые открываешь после долгих лет хранения, и этот запах смешивался с запахом прелой листвы, создавая аромат, от которого кружилась голова, но не так, как от лаванды — не успокаивающе, а тревожно, будто что-то должно было случиться, и оно уже было рядом.

Лавандовое поле она нашла за розарием, и оно оказалось в лучшем состоянии, чем она ожидала. Лаванда, казалось, вообще не нуждалась в уходе — она росла себе, не обращая внимания на сорняки, на засуху, на то, что её никто не поливал и не обрезал. Пчёлы жужжали так громко, что Беатриче слышала их даже через шум в ушах, и этот звук был настолько ровным, монотонным, что его можно было принять за работу старого двигателя, где-то далеко, за холмами. Запах лаванды ударил в нос, как только она сделала шаг в поле — сладкий, густой, с нотками камфары и мёда, и через несколько секунд Беатриче почувствовала, как её веки тяжелеют, как плечи опускаются, как напряжение, которое она носила в себе годами, начинает медленно, неохотно отпускать.

Она остановилась посреди поля, закрыла глаза и вдохнула глубоко, почти до боли в лёгких. Запах проник в неё, заполнил каждую клеточку, и на секунду ей показалось, что она может уснуть стоя — так сильно лаванда действовала на её истерзанную нервную систему.

— Нельзя здесь долго стоять, — сказала она себе вслух, но голос прозвучал вяло, безжизненно, и она не стала его слушать.

Она постояла ещё минуту, потом с трудом заставила себя двинуться дальше. Лавандовое поле осталось позади, и дорожка вывела её к мяте — самой агрессивной, самой нахальной части сада. Мята росла везде — на дорожках, между камнями, у стен дома, даже в щелях между ступенями крыльца, и её запах был не сладким и успокаивающим, как у лаванды, а острым, холодным, почти злым. Беатриче наклонилась, вырвала несколько пучков с корнем, и земля под ними оказалась влажной и тёмной, с мелкими корешками, которые тянулись во все стороны, как паутина.

— Ты слишком много места заняла, — сказала она мяте, сжимая пучок в руке.

Стебли хрустнули, листья смялись, и сок — прозрачный, с мятным запахом, от которого щипало кожу — выступил на пальцах, оставив зелёные разводы.

Она бросила вырванные кусты в сторону и пошла дальше. Ей нужно было всё осмотреть, всё записать, но блокнот остался в доме, на столе, где она его оставила вчера вечером, и она решила, что запишет всё позже, когда вернётся. Сейчас она просто ходила по саду, смотрела, нюхала, трогала, и постепенно, сама того не замечая, она начала успокаиваться.

В дом она вернулась через час, уставшая, грязная, с мятным соком под ногтями и чувством странного, почти забытого покоя в груди. Она вымыла руки под краном, вытерла их о полотенце, которое висело на крючке — старое, выцветшее, с вышитой буквой «Э» в углу, — и подошла к столу.

Блокнот лежал на том же месте, где она его оставила, раскрытый на странице с рисунком листа мяты, который она сделала вчера. Но рядом с блокнотом, придавленная каменной ступой, которую она раньше не замечала, лежала толстая тетрадь в кожаном переплёте. Кожа была тёмно-коричневой, потрескавшейся от времени, с потёртостями на углах и следами от ногтей — кто-то много раз открывал эту тетрадь, нервничая, сжимая её пальцами, оставляя вмятины. Беатриче провела рукой по обложке, чувствуя, как кожа скользит под ладонью — гладкая в одних местах, шершавая в других, как старая карта местности, где каждый бугорок что-то значил.

Она подняла ступу — та оказалась тяжёлой, базальтовой, с выщербленным краем — и открыла тетрадь.

Первый лист был чистым, только в углу стояла дата — карандашом, почти стёршаяся: «12 мая 1975». Беатриче перевернула страницу, и на следующей развернулась запись, сделанная бабушкиным почерком — тем самым, который она помнила с детства, крупным, с наклоном вправо, где буква «а» всегда была похожа на «о», а хвостик «у» уходил далеко вниз, за строку.

«Сад посажен в год, когда твоя мать сказала, что я никогда не пойму, что такое любить по-настоящему. Она была права. Я поняла только здесь, когда вонзила лопату в первый раз, когда почувствовала, как земля подаётся, как корни держатся, как растение ждёт, чтобы его посадили. Любить по-настоящему — это ждать. Я не умела ждать раньше. Теперь учусь».

Беатриче провела пальцем по строчкам, чувствуя, как чернила немного выцвели, как бумага стала хрупкой, почти как сухой лист, который рассыпается, если нажать слишком сильно. Она перелистнула ещё несколько страниц — рисунки, схемы, заметки. Вот корень мяты, прорисованный в деталях, с подписью: «Память возвращает, но не лечит. Будь осторожна. Не каждое воспоминание нужно вытаскивать на свет». Вот лаванда — целая страница, посвящённая её свойствам: «Успокаивает, снимает тревогу, но не усыпляет. Не добавляй много — иначе человек не проснётся с мыслями, а проснётся без них, а это не лечение, это побег». Вот розы — акварельный набросок бутона, раскрывающегося в утреннем свете, и подпись, написанная почти без нажима, будто бабушка боялась разбудить цветок: «Пробуждают любовь, но только ту, что уже есть. Не создают новую из ничего. Никогда не давай розы тому, кто не знает, что такое любить, — он просто не поймёт».

Беатриче листала дальше, и каждая страница была маленьким миром, где рецепты перемежались мыслями, заметками на полях и рисунками. «Ньокки с розовым соусом» — рецепт, записанный подробно, с указанием температуры воды, времени варки и даже того, в каком настроении нужно готовить: «Только если сердце спокойно. Если злишься или боишься — отложи на другой день, соус свернётся, и розы заплачут». «Лавандовое печенье» — список ингредиентов, где сахар был заменён на мёд из местного улья, а масло — на оливковое, и приписка внизу: «Для тех, кто забыл, как спать. Давай по одному печенью перед сном, но не больше трёх — иначе человек не проснётся до полудня». «Мятный чай для забывших» — инструкция, где каждое слово было выверено, будто бабушка боялась, что кто-то неправильно поймёт и навредит: «Три листа на кружку, вода восемьдесят градусов, мёд по желанию. Мята возвращает то, что спрятано глубоко, но не всё можно возвращать. Спрашивай разрешения у того, кто будет пить. Если он не хочет вспоминать — не заставляй. Растение чувствует насилие».

Между страницами что-то выпало — тонкое, сухое, почти невесомое. Беатриче подняла с пола засушенный цветок лаванды, приплюснутый временем, сохранивший только намёк на свой фиолетовый цвет — теперь он был серо-лиловым, как небо перед грозой. Она поднесла его к носу, и запах — слабый, чуть уловимый, но всё ещё живой — коснулся её ноздрей, и она почувствовала, как веки снова тяжелеют, как голова клонится к столу.

Она положила цветок обратно между страниц и закрыла тетрадь.

На кухне было тихо. Только часы на стене — старые, механические, с кукушкой, которая вылетала уже много лет назад и так и не вернулась — тикали размеренно, отмеряя секунды. Беатриче села за стол, положила руки на дневник, снова открыла его на странице с рецептом лавандового чая, прочитала инструкцию и решила попробовать. Ей всё равно не спалось по ночам уже полгода — с тех пор, как она начала просыпаться в три часа утра и не могла заснуть до рассвета, прокручивая в голове меню, ссоры с поставщиками, слова Джанни, который сказал, что она выгорела и ей нужен отдых, а она ответила, что он ничего не понимает.

Она встала, пошла к плите, поставила чайник. Пока вода грелась, она сорвала в саду три цветка лаванды — не срезала, а именно сорвала пальцами, с усилием, чувствуя, как стебли сопротивляются — и положила их в кружку. Ту самую, с трещиной, которая стояла на полке и которую она помнила с детства. Чайник закипел, и Беатриче выключила газ, подождала тридцать секунд, как учила бабушка, потом проверила температуру тыльной стороной ладони — вода обжигала, но терпимо, значит, около восьмидесяти.

Девушка залила цветы водой, добавила ложку мёда из банки, которая стояла в шкафчике, — мёд засахарился, стал твёрдым, и она с трудом отделила ложку от остальной массы. Запах лаванды поднялся над кружкой вместе с паром, и Беатриче вдохнула его глубоко, чувствуя, как он проникает в лёгкие, как расслабляет мышцы, как медленно, но верно гасит тот внутренний огонь, который горел в ней последние годы.

Села за стол, обхватила кружку руками, сделала глоток. Чай был сладким, с травяной горчинкой и долгим послевкусием, напоминающим сушёные ягоды и тёплое одеяло. Она пила медленно, и каждые несколько секунд её веки тяжелели, опускались, снова поднимались, снова опускались — как занавес в театре, который никак не мог закрыться до конца. Допила чай до половины, поставила кружку на стол, и через минуту её голова упала на сложенные руки, и она провалилась в сон — не помня, когда последний раз засыпала так быстро и так глубоко.

Ей снилось что-то тёплое и бесформенное, без картинок, без звуков, только ощущение покоя, как будто она плывёт в тёплой воде и не нужно никуда грести, можно просто лечь на спину и смотреть в небо. А потом сон закончился, и она проснулась от того, что кто-то стучал в дверь.

Стук был настойчивым, но не громким — три удара, пауза, ещё три, будто человек за дверью не хотел её пугать, но и не собирался уходить.

Беатриче подняла голову, и мир поплыл перед глазами. Она не понимала, где находится, сколько времени прошло, почему её рука лежит на раскрытой тетради, а на столе стоит кружка с остывшим лавандовым чаем, на поверхности которого застыла тонкая плёнка. За окном было светло — не утренним, а дневным, жёлтым светом, и солнце стояло высоко, почти в зените.

Стук повторился.

Она встала, пошатываясь, прошла к двери, отодвинула засов и открыла. На пороге стоял синьор Галли, адвокат из соседнего городка, которого она помнила ещё по детству — он тогда был молодым помощником у старого адвоката, а теперь сам состарился, облысел и приобрёл привычку нервно теребить край своего портфеля.

— Синьора Россо, — сказал он, и его голос прозвучал так, будто он извинялся за то, что пришёл, но вынужден был прийти, — простите, что без предупреждения. Я звонил, но вы не отвечали. Ваш телефон…

Беатриче опустила глаза на свою руку — телефона в ней не было. Она оставила его в гостиной, на диване, где он разрядился ещё вчера вечером.

— Заходите, — сказала она, отступила в сторону, и синьор Галли перешагнул порог, аккуратно вытирая ноги о половик, которого, кстати, не было, и он вытирал воображаемую грязь о голый пол, будто рефлекторно, по привычке.

Он прошёл на кухню, сел на табурет, который стоял у стола, и положил портфель на колени — чёрный, кожаный, с блестящими замками, пахнущий типографской краской и чем-то химическим, как все новые вещи, которые ещё не успели пропитаться запахами жизни. Беатриче заметила, что его лоб блестит от пота, хотя в доме было прохладно, и он то и дело проводил по нему платком — белым, накрахмаленным, который он доставал из кармана пиджака каждый раз, когда она смотрела на него.

— Я принёс документы, — сказал он, открыл портфель и достал толстую папку, перевязанную резинкой, — от FastGreen. Они сделали предложение.

Он положил папку на стол и отодвинул её к Беатриче, будто она могла загореться или укусить.

— Какое предложение? — спросила Беатриче, хотя уже знала ответ.

На страницу:
3 из 6