Мне кажется, что мы можем смотреть на нашу борьбу со смертью в следующем свете: если человек знает, что рано или поздно, во время путешествия его, наверное, ограбят, он в каждой гостинице будет требовать себе лучшего вина и считать все свои самые дорогие причуды чем-то отнятым от воров, в особенности же, когда он не просто тратит деньги, а помещает часть их на проценты, без риска их потерять. Каждый период усиленной, захватывающей жизни – нечто вырванное из рук страшного вора – смерти. Мы должны иметь как можно меньше в кармане и как можно больше в желудке в ту минуту, когда смерть остановит нас и потребует наших богатств. Быстрый поток – ее любимая хитрость и приносит ей много жертв в год, но когда я и она будем сводить наши счеты, я засмеюсь в лицо, вспомнив часы, проведенные на верховьях Уазы.
К послеполуденному времени мы порядочно опьянели от света солнца и быстроты течения. Мы уже не могли сдерживать наше довольство. Байдарки были слишком малы для нас, нам хотелось выйти из них и растянуться на берегу. И вот мы раскинулись на зеленом лугу, закурили божественный табак и решили, что мир восхитителен. Это был последний счастливый час описываемого дня, и я с удовольствием останавливаюсь на нем.
С одной стороны долины на вершине мелового холма то показывался пахарь со своим плугом, то исчезал через равномерные промежутки времени. При каждом своем появлении он в течение нескольких секунд вырисовывался на фоне неба, походя, как заметил Сигаретка, на игрушечного Борнса, только что срезавшего плугом «горную маргаритку». Кроме него, если не считать реки, мы не видели ни одного живого существа.
По другую сторону долины из зелени листьев выглядывала группа красных крыш и колокольня. Какой-то вдохновенный звонарь извлекал из колоколов мелодию. В их песне было что-то очень нежное, очень трогательное. Нам казалось, что мы еще никогда не слыхали, чтобы колокола говорили так понятно или пели так мелодично, как в эту минуту. Вероятно, именно под такой напев прядильщицы и молодые девушки в шекспировской «Иллирии» пели: «Уйди, смерть!». Часто в благовесте слышится угрожающая нота, что-то настолько металлическое и ворчливое, что нам скорее тяжело, нежели приятно слушать его. Но эти колокола звучали то сильнее, то тише, образуя жалобную каденцу, которая привлекала слух, как припев народной песни, звонили не особенно громко, но полно, и их звуки, казалось, падали, говоря о сельской тишине, о старине, и походили на шум водопада или на журчание весеннего ручья. Звонарь, вероятно, добрый, степенный, разумный старик, погрузившись в думы, так нежно дергал за веревку, что мне хотелось попросить его благословения. Я готов был благодарить священника, наследников усадьбы, тех лиц, от кого эти дела зависят во Франции, словом, того, кто оставил на этой колокольне старые милые колокола, придававшие прелесть вечеру; я благословлял людей, которые не сзывали митингов, не делали подписок, не печатали еженедельно в местных листках имен щедрых жертвователей с тем, чтобы заменить их новенькими созданиями Бирмингама, которые под управлением новоиспеченного звонаря наполняли бы эхо долины ужасными резкими звуками.
Наконец, благовест замолк, зашло и солнце. Представление окончилось. Долиной Уазы овладели тень и молчание. Мы с благодушными сердцами взялись за весла, точно люди, которые выслушали благородную проповедь, и вернулись работать. Здесь река была гораздо опаснее, встречались более частые и внезапные водовороты; все время нам приходилось бороться с трудностями. Временами попадались мелкие места; иные мы проходили, из-за других вынимали байдарки из воды и переносили их сухим путем. Но главное препятствие состояло в последствиях недавних сильных ветров. Через каждые двести-триста ярдов мы видели деревья, упавшие через реку; нередко было ясно, что одно дерево увлекало за собой несколько других. Иногда за вершиной дерева оставалось свободное пространство, и мы обходили зеленый мыс, слыша, как струйки журчат и переливаются между его маленькими веточками. Часто также, когда дерево перекидывалось от берега до берега, можно было, пригибаясь к байдарке, проскользнуть под ним. Иногда приходилось взбираться на ствол и перетаскивать через него байдарку, там же, где вода неслась слишком быстро, оставалось только выходить на берег и нести на себе наши лодочки. Благодаря этому, в течение дня мы испытали множество приключений, и наше внимание сильно напрягалось.
Вскоре после остановки я шел впереди и по-прежнему прославлял солнце, быстроту движения и нежность церковных колоколов; вдруг река сделала один из своих львиных прыжков, повернула, и я увидел дерево, упавшее через гряду камней. Я направил свою байдарку к тому месту, где его ствол, казалось, поднимался довольно высоко над водой, а ветви были настолько редки, что я мог проскользнуть под ними. Человек, только что поклявшийся в вечном родстве со вселенной не может хладнокровно раздумывать, и не под счастливой звездой я принял решение, которое могло иметь для меня большую важность. Дерево поймало меня, и в то время как я силился сделать себя меньше в объеме и пробраться через ветви, река воспользовалась случаем и унесла мою лодку. «Аретуза» наклонилась на бок, выкинула все, что в ней было, освобожденная, прошла под деревом, выпрямилась и весело понеслась вниз по течению.
Не знаю, сколько времени употребил я на то, чтобы вскарабкаться на дерево за которое держался; во всяком случае это продолжалось дольше, нежели я желал; мои мысли имели серьезное, почти мрачное направление, но я по-прежнему сжимал весло. Струи бежали, быстро относя вперед мои ноги; я еле успел высвободить плечи, и судя по весу, мне казалось, что вся вода Уазы собралась в карманах моих брюк. Не испытав подобного приключения, вы не поймете, с какой смертельной силой река тащит человека. Сама смерть схватилась за мои каблуки; это была ее последняя вылазка, и она сама приняла участие в борьбе. А между тем я все держал весло. Наконец, я на животе вполз на ствол и без дыхания лежал на нем, точно намокший комок хлеба, негодуя на несправедливость судьбы и все же невольно улыбаясь. Вероятно, для Борнса, стоявшего на вершине холма, я представлял собой жалкую картину. Но я по-прежнему держал в руке весло. На моей гробнице, если у меня будет гробница, я попрошу начертать слова: «Он держал свое весло».
Сигаретка давно прошел опасное место, так как если бы я меньше увлекался чувством восторженной любви ко вселенной, то, конечно, заметил бы, что по другую сторону дерева оставался свободный проход. Товарищ предложил приподнять меня, но так как в эту минуту я уже был на локтях, то отказался от его услуги и попросил лучше догнать беглянку «Аретузу». Я пробрался по стволу до берега и пошел по лугу вдоль реки. Мне было до того холодно, что сердце мое сжималось. Теперь я на собственном опыте понял, почему тростники так ужасно дрожали. Я сам мог бы дать им урок в этом отношении. Когда я подошел поближе к Сигаретке, он насмешливо сказал мне, что сперва ему показалось, будто я делаю гимнастику, и что только потом он понял, что я просто дрожу от холода. Я обтёрся полотенцем и надел последний сухой костюм, оставшийся в моем резиновом мешке. Но в течение всего путешествия до Ориньи мне было не по себе. Я с неприятным чувством думал, что надел мое последнее сухое платье. К тому же борьба утомила меня, и я упал духом. Колокола звучали прелестно, но немного позже я услышал глухие звуки музыки Пана. Неужели злая река унесла бы меня и осталась по-прежнему красивой? В сущности, добродушие природы – только видимость.
Нам оставалось еще долго кружить по извилинам реки, когда мы пришли в Ориньи-Сент-Бенуат, уже совсем стемнело, и звучал вечерний колокол.
Глава XII
Ориньи-Сент-Бенуат. Следующие день
На следующий день было воскресенье, и церковные колокола мало отдыхали, право не знаю, когда бы верующим предлагалось столько служб, как в этот день в Ориньи. Пока колокола весело пели среди яркого солнечного света, все окрестные жители со своими собаками спешили вдоль дорожек между реповыми и свекловичными полями.
Утром по улице прошел книжный разносчик с женой; он пел тягучую грустную мелодию: «О, France, mes amours», и это пение вызвало всех к дверям. Когда наша хозяйка пожелала купить у него слова песни, он сказал, что они не записаны. И не одну ее привлекают подобные жалобы. Есть что-то глубоко-трогательное в том, что французский народ, со времени войны, любит сочинять печальные песни. Раз в окрестностях Фонтенбло я видел одного лесника из Эльзаса; это было во время крестин, и кто-то запел «Les malheures de la France». Он поднялся из-за стола, окликнул сына, подле которого я сидел, и сказал ему, положив руку на его плечо: «Слушай и помни это, сын мой!» Через мгновение лесник ушел в сад, и я услышал, как он рыдал в темноте.
Французское оружие было посрамлено, французы потеряли Эльзас и Лотарингию, и это нанесло жестокий удар терпению этого чувствительного народа; их сердца до сих пор горят ненавистью, не столько против Германии, сколько против Империи. В какой другой стране вы увидите, чтобы патриотическая песенка вызывала на улицу решительно всех жителей? Но огорчения увеличивают любовь, и мы до тех пор не узнаем, насколько мы англичане, пока не потеряем Индии. Независимость Америки до сих пор раздражает меня. Я не могу без отвращения думать о фермере Джордже и никогда не чувствую такой горячей любви к отечеству, как при виде звезд и полос или при мысли о том, чем могла быть наша страна!
Я купил книжечку разносчика и нашел в ней удивительную смесь. Рядом с самыми легкомысленными созданиями парижского музыкального рынка в ней встречалось много пасторалей, не лишенных поэзии и, как мне показалось, инстинкта независимости бедного класса Франции. Тут вы могли прочитать, как дровосек гордится своим топором, а садовник считал, что ему нельзя стыдиться своего заступа. Стихи, прославлявшие труд, были не очень хорошо написаны, но чувство искупало слабость или многословие выражений. Воинственные же и патриотические песни оказались слезливыми женскими произведениями. Поэт прошел под ярмом Кавдинского ущелья; он пел об армии, посетившей могилу своей прежней славы, пел не о победе, а о смерти. В собрании разносчика был сборник под названием «Conscrits fran?ais», который мог поспорить с самыми убедительными лирическими протестами против войны. Драться с таким настроением в душе было бы прямо невозможно. Если бы в день сражения самому храброму из солдат спели одну из этих песен, он побледнел бы; при ее звуках все полки побросали бы свое оружие.
Если мнение Флетчера насчет влияния народных песен справедливо, вы сказали бы, что Франция дошла до печального состояния. Но дело поправится само собой, и мужественный народ со здоровым сердцем наконец устанет горевать о своих несчастьях. Поль Дерулэд уже создал несколько военных стихотворений. Может быть, в них недостаточно трубных звуков, которые могли бы потрясти и увлечь сердце человека, в них нет лирического жара, и они производят несильное впечатление, но написаны в серьезном стоическом духе, который далеко завел бы солдат, бьющихся за правое дело. Чувствуешь, что Дерулэду можно доверить многое. Хорошо, если он привьет своим соотечественникам такие же свойства духа и им можно будет доверить их собственное будущее. Эти стихи – противоядие против «французских рекрутов» и тому подобных печальных произведений.
Мы с вечера оставили наши байдарки на попечении человека, которого будем называть Карнавал. Я нехорошо расслышал его имя и, может быть, это для него недурно, потому что я не мог бы передать его имя потомству с похвалой. Вот к этому-то человеку мы и направились днем и встретили у него целую маленькую депутацию, осматривавшую наши байдарки. Компания состояла из полного господина, отлично знавшего реку и любившего делиться своими знаниями, из очень элегантного молодого человека в черном сюртуке, немного лепетавшего по-английски и сейчас же заговорившего об оксфордских и кембриджских гонках, из трех красивых девушек, от пятнадцати до двадцати лет, и старичка в блузе, беззубого и с сильным провинциальным акцентом.
Это были лучшие представители Ориньи, как мне кажется.
Сигаретке понадобилось сделать какие-то тайные операции с его такелажем, и он ушел в сарай, поэтому мне одному пришлось занимать посетителей. Я волей-неволей играл роль героя. Молодая девушка вздрагивала, слыша об ужасах нашего путешествия, и я подумал, что было бы невежливо не отвечать на расспросы дам. Мой вчерашний случай, рассказанный вскользь, произвел глубокое впечатление. Повторялась история Отелло, только с тремя Дездемонами и с симпатизирующими сенаторами на заднем плане. Никогда еще байдарки не хвалили до такой степени или до такой степени ловко.
– Она точно скрипка! – воскликнула в экстазе одна из молодых девушек.
– Благодарю вас за сравнение, мадемуазель, тем более, что многие находят, будто байдарка похожа на гроб, – сказал я.
– О, она действительно точно скрипка, она отделана, как скрипка, – продолжала молодая девушка.
– И отполирована как скрипка, – прибавил сенатор.
– Стоит только натянуть на нее струны, и тогда тум-тумти-тум, – прибавил второй сенатор, с увлечением изображая результат натянутых струн.
Ну, не было ли это очаровательной маленькой овацией? И откуда французы берут свои милые выражения, право, не понимаю! Может быть, вся тайна их любезности заключается в искреннем желании нравиться и угождать? Во всяком случае манера говорить мило не считается во Франции позором, между тем как в Англии человек, говорящий как книга, должен бежать от общества.
Старичок в блузе проскользнул в сарай и довольно некстати объявил Сигаретке, что он отец пришедших с ним трех девушек и еще четырех, оставшихся дома, – настоящий подвиг для француза.
– Вы очень счастливы, – вежливо сказал Сигаретка.
И старик, очевидно, добившись своей цели, снова вернулся к нам.
Все мы разговаривали очень дружески. Девушки предложили нам отплыть вместе с ними завтра. Как вам это понравится? Шутя между собою, каждая из них желала узнать час нашего отплытия. Однако когда человеку предстоит влезать в байдарку, да еще с неудобного спуска, присутствие толпы, даже сочувствующей, для него нежелательно, поэтому мы, сказав всем, что отправимся не ранее полудня, решили отплыть самое позднее в десять часов утра.
Вечером мы опять вышли из дома, чтобы отправить несколько писем. Было свежо и хорошо, в деревне не было видно никого, кроме одного или двух мальчишек, бежавших за нами точно за зверинцем; в чистом воздухе на нас со всех сторон смотрели верхушки деревьев и горы; колокола призывали к новой службе.
Вдруг мы увидали трех девушек, стоявших вместе с четвертой сестрой перед лавкой. Конечно, мы много смеялись с ними некоторое время тому назад. Но каков был этикет в Ориньи? Встретив молодых девушек на проселочной дороге, мы, конечно, заговорили бы с ними, но здесь, на глазах у сплетников и сплетниц, могли ли мы даже поклониться им? Я спросил совета у Сигаретки.
– Взгляни, – сказал он.
Я посмотрел. Девушки все еще стояли на том же месте, только теперь к нам были обращены их спины; они отвернулись вполне сознательно. Скромность дала приказ, и прекрасно вымуштрованный пикет сделал поворот, как один человек. Они стояли к нам спиной все время, пока мы не исчезли из виду, но мы слышали, как девушки хихикали между собой, а незнакомая нам громко хохотала и даже взглянула через плечо на врага. Не знаю, было ли это скромностью или своего рода деревенским кокетством.
Когда мы возвращались в гостиницу, то заметили, что в широком поле золотого вечернего неба над меловыми холмами и деревьями, покрывавшими их, что-то парило. Для воздушного змея летавший предмет был слишком велик и неподвижен, звездой же он быть не мог, так как был темен; ведь будь звезда черна как чернила и шероховата, как грецкий орех, солнце все же разливает по небу такое сияние, что она казалась бы для нас лучезарной точкой. Улицу наполнила толпа, все головы поднялись вверх. Дети суетились и бежали вдоль деревни и по дороге, поднимающейся на холм. Мы могли видеть, как они спешили вдаль отдельными группами. Черная точка оказалась воздушным шаром, который в этот день в половине шестого поднялся из Сен-Кантена. Большинство взрослых смотрело на шар совершенно равнодушно. Но мы, англичане, вскоре побежали за детьми. В качестве путешественников нам хотелось видеть, как опустятся наши собратья, плававшие в воздухе.
Но когда мы пришли на вершину холма, спектакль кончился. На небе золото потускнело, а шар исчез. Куда? Взяли ли его на седьмое небо? Или он счастливо опустился куда-нибудь в той синей неровной дали, в которой дорога исчезала и таяла? Вероятно, воздухоплаватели уже грелись подле какого-нибудь фермерского камина, так как, говорят, в верхних слоях воздуха очень холодно. Ночь быстро наступала. Придорожные деревья и силуэты возвращавшихся с полей вырисовывались черными тенями на красном фоне заката. Над лесистой долиной висела полная луна цвета дыни, а за нами высились меловые белые утесы, чуть-чуть порозовевшие от отсвета огней сушилен.
В Ориньи-Сент-Бенуат уже зажглись фонари, и обеденный стол был накрыт.
Глава XIII
Ориньи-Сент-Бенуат. За столом
Хотя мы пришли поздно к обеду, вся компания встретила нас со стаканами сверкающего вина в руках.
– Так водится во Франции, – сказал один из собеседников. – Сидящие с нами за столом наши друзья!
Остальные зааплодировали. Их было трое, и они составляли странное воскресное трио. Двое из них, приезжие, как и мы, явились с севера. Один, краснощекий и полный, с роскошными черными волосами и бородой, был отважным охотником, который не отказывался даже от самой мелкой добычи; жаворонка или воробья он не считал недостойными своего искусства. Когда этот большой, здоровый человек с волосами, роскошными, как у Самсона, с артериями, разносившими красную кровь по его телу, хвалился мелкими подвигами, он производил впечатление чего-то непропорционального, странного, как паровой молот, колящий орехи.
Второй был спокойный, сдержанный человек, белокурый, флегматичный и печальный, напоминавший датчанина. «Tristes tetes de danois», говаривал Гастон Лафенетр.
Я не могу пропустить это имя, не сказав нескольких слов о лучшем из всех славных малых, теперь превратившихся в прах. Мы никогда уже не увидим Гастона в его лесном костюме (все на свете звали его Гастоном в знак привязанности, а не из-за отсутствия уважения), не услышим мы также, как он будит эхо Фонтенбло звуком своего лесного рога. Никогда уже его добрая улыбка не внесет мира между разноплеменными художниками и не сделает англичанина своим человеком во Франции. Никогда овца с сердцем не более кротким, нежели бившееся в его груди, не послужит бессознательной моделью для его талантливой кисти. Он умер слишком рано, как раз в то время, когда его искусство начало давать свежие побеги и расцветать на произведениях, достойных его. А между тем никто не скажет, что он прожил бесплодно. Ни к одному из людей, которых я знал такое короткое время, я не чувствовал подобной искренней привязанности. Правильная оценка личности Гастона и понимание его души служат для меня мерилом достоинств людей, знавших его. Пока он жил, он оказывал на нас хорошее влияние. Гастон смеялся свежим смехом, и, глядя на него, у человека делалось тепло на сердце; как бы печален в глубине души ни был Гастон, он всегда казался мужественным и бодрым; к невзгодам жизни Лафенетр относился точно к весенним бурям. Но теперь его мать сидит одна на опушке леса Фонтенбло, в котором он собирал грибы в своей бедной юности.
Многие из его картин переправились через канал, кроме того, несколько были украдены, когда один мошенник-янки оставил его в Лондоне с двумя английскими пенсами в кармане и со знанием четырех английских слов. Если кто-нибудь из читающих эти строки имеет сценку из жизни овец, написанную в манере Жака, с подписью прекрасного человека – Лафенетра, пусть он скажет себе, что один из самых добрых и самых мужественных людей приложил руку к украшению его квартиры. В Национальной галерее могут быть лучшие картины, но ни один из живописцев нескольких поколений не обладал лучшим сердцем. Псалмы говорят нам, что в глазах Господа – смерть его святых драгоценна. Нужно, чтобы это было так, иначе слишком ужасно думать, что его мать осталась в отчаянии, и миротворец, миролюбец целого общества положен в землю. Теперь между дубами Фонтенбло чего-то недостает, и когда у Барбизона подают десерт, люди невольно ищут исчезнувшую знакомую фигуру.
Третий, из сидевших за столом в Ориньи, был муж хозяйки; не хозяин, потому что днем он сам работал на фабрике, а вечером возвращался в свой собственный дом как гость. Это был человек исхудалый от постоянных волнений, лысый, с острыми чертами лица и живыми, блестящими глазами. В субботу, описывая какое-то жалкое приключение, случившееся с ним во время утиной охоты, он разбил блюдо на множество кусков. Делая замечание, он осматривался кругом стола в ожидании одобрения, поводил бритым подбородком и сверкал глазами, в которых вспыхивали зеленые искры. Время от времени в дверях появлялась его жена, надзиравшая в соседней комнате за обедом, и замечала:
– Henri, ты забываешься. – Или: Henri, ты можешь говорить не так громко.
Но этого-то никак и не мог сделать честный малый. От самой безделицы его глаза разгорались, кулак приходил в соприкосновение со столом, и голос разливался, как раскаты изменчивого грома. Я никогда не встречал такой петарды в человеческом образе! Я думаю, он был одержим бесом. Муж хозяйки то и дело повторял: «это логично» или «не логично». Кроме того, перед многими длинными, звонкими рассказами, он как бы развертывал хоругвь, произнося: «Вы видите, я пролетарий!». Действительно, мы отлично видели это! Дай Бог, чтобы я никогда не встретил его на улицах Парижа с ружьем в руках! Для общества это будет несчастливая минута.
Мне казалось, что его любимые фразы очень хорошо выражали хорошие и дурные стороны его класса, а при некотором обобщении, и его страны. Великое дело сказать, кто ты, и не устыдиться. Это прекрасно даже в том случае, когда человек не очень хорошо воспитан и слишком часто твердит о своем положении. Конечно, впрочем, в герцоге такая черта мне не понравилась бы, но она почтенна в рабочем. С другой стороны, не всегда следует полагаться на логику, а на свою собственную в особенности, потому что обыкновенно она сильно вводит в заблуждение. Когда мы начинаем с того, что слепо следуем словам мудрецов, мы под конец совершенно теряемся. В сердце человека есть чувство, на которое можно полагаться больше, нежели на любой силлогизм; глаза же, симпатии, влечения убеждают нас в том или другом, никогда не опровергавшемся. Разумные основания изобильны, как ежевика, и, точно кулачные удары, могут направляться во все стороны. Не доводы, не доказательства поддерживают или разрушают доктрины, и всякое учение логично только постольку, поскольку оно ловко изложено. Способный человек не более доказывает справедливость своего тезиса, нежели способный генерал доказывает справедливость своего дела. Вся Франция стала волноваться из-за нескольких сильных слов, и пройдет еще много времени, пока она не увидит, что это были только слова, хотя и громкие. Когда же это обнаружится, может быть, французы найдут, что логика далеко не так забавна, как им казалось.
Разговор начался с охоты. Когда все спортсмены деревни охотятся на одной территории pro indiviso, ясно, что неизбежно должны вставать некоторые вопросы о первенстве и этикете.
– Ну, – вскрикнул хозяин, потрясая блюдом, – передо мной свекловичное поле! Прекрасно. Я иду вперед, не правда ли? Eh bien sacristi! – И его голос усилился, завибрировал, принимая интонацию ругательства; рабочий жаждал сочувствия, и каждый кивнул ему головой, желая умиротворить его.