– Какие там десять! И пяти плодородных не наберется! Разве это земля?
Станичный атаман, есаул Иван Мигулин стал суетливо успокаивать, разошедшихся не на шутку хуторян. Но те только всё больше и больше распалялись. Жар, который шёл от неба, и дыхание разгорячённой и стервенеющей толпы стали пробивать потом мундиры атаманов.
Мигулин расстегнувшись, попытался было перекричать толпу:
– Земля у вас в хуторском довольствии не хуже, чем у других.
Словно ожидая такого утверждения, из-за спин собравшихся выступил вперед сын Агафьи, Михаил с цибаркой, в которой была набранная с его пая земля и прямиком двинулся к столу, застеленному парадной скатертью. Ещё мгновенье и из цибарки на эту самую скатерть была высыпана серо-песчаная, с коричневым отливом, хрящеватая земля.
Михаил, которому действительно достался один из самых плохих паев в хуторе, исступленно закричал:
– Земля, говорите, хорошая? А вы такие хрящи видели? Да из этой вот хорошей земли любой плуг козлом выскакивает.
Односум Михаила казак Веня, запустив руки в землю, стал показывать эти самые хрящи – уплотненные комки земли, совать их под нос обоим, обалдевшим, от выказанного такого неуважения, атаманам.
Такое наглядное пособие, да притом на скатерти, рядом с документами войскового правления, им сильно не понравилось. Мигулин локтем, обтянутым синим сукном мундира, сгреб землю вниз, да видно от того, что сильно вспылил, не рассчитал движение и комочки земли полетели в хуторян, что их, конечно, совсем их обозлило.
– Что, землица наша вам не нравится? А мы с неё, родимой, живём, с неё пропитание добываем!
И в конец разозлённая толпа валом попёрла к столу. Тут же подскочили пятеро сопровождающих казаков из станичного правления, чтобы оградить взмокшее от жары и напряжения начальство.
Попихали друг друга в груди, покричали вдоволь, и сорвав хуторской сбор, но так и ничего и не решив, совсем не мирно – разошлись.
Окружной атаман, сев в свою бричку, быстро укатил по пойменной дороге в станицу Каменскую, так и не проверив, как идёт ремонт паромной переправы через Донец, и даже не отведав холодного пива у лавочника Карапыша.
Сыну Агафьи казаку Михаилу за нерадение к общественному интересу и срыв хуторского сбора было объявлено десять суток ареста с отбыванием в Каменской окружной тюрьме, куда он должен был отправиться после сенокоса.
Но хуторской сбор – это одно дело… А дело, к которому была приставлена бабка Агафья – совсем другое, не менее важное по её пониманию. С вечным, нескончаемым бабьим интересом, с зажигающими любую понимающую в этом деле толк душу, подробностями. Поэтому, примостившись как получилось на удобном местечке одного из дубков, она подробно и с удовольствием доложила собравшимся передохнуть и посудачить доярницам, как у кого из будущих рожениц идут дела, да посокрушалась вместе со всеми на жар-суховей.
Затем, не застав дома одну из своих подопечных, неутомимо и ходко потрусила через весь хутор к себе домой, в ту его часть, которую народная молва вот уже несколько лет как окрестила вдовьим кутком.
Первой вдовой в нём стала сама Агафья и никто даже предположить не мог, что подобные беды станут падать одна за другой на головы обитателей этой части хутора, как перезрелые плоды в станичном общественном саду. Когда горести и непоправимые беды стали частить с угрожающим постоянством, озадаченными и сочувствующими хуторянами было сделано предположение, что живущие в куренях, стоявших на отшибе у самой крутой балки, своим раздвоенным языком вползающей в хутор, чем-то прогневили Бога. Но это было не так.
Все посты, даже самые строгие, соблюдались ими истово, общественные, хуторские и станичные обязанности они несли справно, хоть это и было чрезвычайно трудно. И были жители кутка совсем мирными земледельцами. Стали они размышлять по-другому.
– Значит, не Бога прогневили, а нечто иное…
Надумали, что это нечистая сила сама облюбовала дальний закуток хутора. И тут же стали вспоминать про предание о девушке невиданной красоты, в белом длинном платье и с распущенными белыми волосами, жившей будто бы неподалеку от хутора в пещере в меловых горах у Донца. Якобы, видеть её можно было хуторянам всего раз в год, в первую летнюю ночь. Она обходила казачьи подворья, и, замечая непорядок в самом грязном и неопрятном курене, запирала его снаружи, да так, что ни двери, ни ставни открыть не было никакой возможности. Поэтому считалось: если на заре первого летнего дня слышался крик о помощи с какого-либо подворья, значит, посетила его нечистая сила в обличье пещерной девы. Те, кто в это сильно не верил, утверждали, что это, скорее всего, развлекаясь, балуется молодежь, после своих посиделок.
Однажды, живший по соседству с бабкой-повитухой Агафьей ленивый и неряшливый казак Мирон, боясь посещения пещерной девы и, соответственно, хуторского сраму, поставил на своем крылечке волчий капкан и стал ждать – не появится ли кто. Увидеть ему никого не удалось, но на шум, раздавшийся в полночь на крыльце, он не глядя, запустил острый камень. Вроде послышалось, что этот острый камень попал во что-то мягкое, но ни стона, ни вскрика. Тишина…
Наутро в капкане нашли корягу, в аккурат по-виду, как женская нога и еще на крыльце мелкие куски рассыпавшегося камня.
Мирон, похохатывая, горделиво рассказывал на застольях об этом непонятном ни ему, ни хуторянам, загадочном случае.
– Ну, не поправил я вовремя изгородь, не подровнял дорогу у куреня, не дошли руки до ворот, покосились они малость. А чего вот так на меня указывать? И без чьих либо указов обойдусь.
Связаны ли были эти события или нет, да только на осенних конно-народных скачках в соседней Митякинской станице решил Мирон, вроде бы опытный и удачливый казак, завладеть главным призом – роскошным седлом с отделкой из серебра. Но, не то он сам лишнюю чарку выпил, не то его строевой, казалось бы, много раз проверенный конь подвёл, однако, упал казак Мирон на всём скаку, да так, что отшиб всю нутрянку напрочь.
Враз зачах, как бурьян по осени, надломился, исхудал, стал вощаным на просвет и невесомым, и одно – сидел на старой колоде и плакал. Потом звал жену свою Прасковью и они вдвоем ковыляли в горницу. И каждый раз при этом он с надрывом причитал:
– Дожить бы до следующей весны.
Не дожил. Испустил последний дух на исходе масленичной недели. Поминки были, как и положено – постные, а слезы вдовы – росные. И осталась Прасковья с двумя детьми на руках.
Нельзя сказать, что станичное и хуторское общество не помогало. Помогало и хозяйство не запустить и детей поднять. Да только управившись с хозяйством и уложивши детей спать, она сиживала на той самой колоде, с которой последний раз в курень своего Мирона отвела и горько плакала. Подошла к ней соседка, боязливо став подальше от колоды, участливо спросила:
– Что, совсем нужда задавила?
– Да нужда, не нужда, а жить без казака не можно. Никак…
– Да, это точно. А как же станичное общество, хуторское? Вроде я слышала, помогают все.
– Так-то, оно так. Да только в том, в чём особливая бабья нужда – разве общество поможет? Это ж дело особое, и в приговорах об этом не пишут, на сходах не говорят.
Две соседки погоревали, посочувствовали друг другу и разошлись по своим куреням. Было это накануне ставшего для хуторян недобрым первого летнего дня, и муж прасковьиной собеседницы, казак Ефим, в это время лежал в засаде на охапке сена, со стареньким дробовиком в сторожовке с целью поймать ту самую недобрую, пугающую всех нечистую силу.
Пролежал без всякого результата почти до рассвета. Вдруг, неожиданно раздался непривычный для уха пронзительный крик какой-то неизвестной птицы. Ошалелый от неожиданного испуга Ефим, взял да и стрельнул в сторону одиноко стоявшей дикой грушины.
Не показывающим вида, но напуганным до глубины души казакам, вдруг всем вместе почудилось, что там кто-то ночью сидел. Из под грушины вылетела большая белая птица, похожая на дудака, и полетела почему то не к Донцу, а в сторону хутора, прямо на подворье Ефима. Сколько он потом не крестился и не молился, расхаживая на своем базу, но беда всё же пришла к и к нему. Жадным был Ефим сызмальства. Пожалел нанять иногородних на то, чтобы колодец выкопали. Сказал просто:
– Сам все сделаю. Что я землю копать не умею?
Землю то он копать умел, а почувствовать её, как те копальщики, от услуг которых бездумно отказался, не смог. Враз сошлись глинистые пласты, похоронив его под своей толщей.
С тех пор никто во вдовьем кутке воду из колодцев старался не пить.
– Мертвечиной несет. Столько времени прошло, а никак дух не выветрится.
Ну, а следующей по счету овдовела казачка Матрёна. Хотя уж точно её муж Глеб Швечиков в пещерную нечистую силу камнями не швырял и из дробовика по ней не стрелял, а все равно беда снова пришла в этот угол казачьего селения.
* * *
Под вечер, на хутор как это было уже не раз в предыдущие, июньские дни, зашла иссиня-черная туча.
И лишь к этому времени закончила свой обход будущих рожениц бабка-повитуха Агафья. Другая на её месте, пройдя столько, упала бы замертво, а она, поглядывая на чернеющее небо, и в огород сходила повозиться, да сорняки повыдергивала.
Вдруг поднялся не по-летнему леденящий, пахнущий речной глубинной водой и тиной ветер. И холодил он не тела, разгоряченные к вечеру, а нагонял холод в душу каждого земледельца – хуторянина, отчего они, шептали молитвы и крестились:
– Что такой ураган принести может? Разве что градобитие, разор или еще какую либо напасть…
Ураган влетел в хутор со стороны вдовьего кутка. Сначала он стал трепать ветки у тополя возле куреня Глеба Швечикова. Потом прошелся порывами по камышовым крышам конюшни, хлева и курника, вывернув и распушив их, и стал неистово лупить ставнями по стенам дома, оборвав все привязки.
Матрёна тяжелыми шагами выбежала из куреня и сразу же, с тревогой, как и другие соседи стала смотреть на грозовую тучу.
«Туча в тягостях, как и я» – подумала она.
Даже меловые горы над Донцом стали черными. Пожухлая листва, так давно не видевшая влаги, словно тоже впитала в себя черноту гудящего неба. Встречный смерч, появившийся с подветренной стороны, вырвался из глубокой балки у Донца. Крутанулся на затемнившейся песчаной косе, и вмиг подхватил сухие ивовые листочки с водной поверхности. Другой его порыв погнал пыль по хуторской улице. Будто разом взвыли хуторские собаки.